ГЛАВА VI
Время, назначенное для нашей стоянки, уже почти истекло, и с минуты на минуту ожидался приказ поднимать якорь, когда нас окликнули с лодки, шедшей от берега, в которой находилось два человека. В одно мгновение они поднялись к нам на судно. Это были полицейские. Всем пассажирам, которых, кроме меня, было пятеро, приказали подняться на палубу для опроса. Я был очень испуган этим происшествием, случившимся в такое неподходящее время. Мне казалось несомненным, что это ищут меня. А что если, по какой-то непредвиденной случайности, они получили сведения о моем переодевании? Было неизмеримо опаснее встретиться с ними в таком тесном соприкосновении, при таких обстоятельствах, чем когда я встречал своих преследователей под видом постороннего лица. Однако хладнокровие не изменило мне. Я возлагал надежды на свое одеяние и ирландский диалект, как на каменный оплот.
Не успели мы подняться на палубу, как, к величайшему своему ужасу, я увидел, что внимание наших гостей направлено главным образом на меня. Они задали несколько пустых вопросов моим попутчикам, которые оказались ближе к ним; потом, обернувшись ко мне, осведомились, как меня зовут, кто я такой, откуда прибыл и что привело меня сюда. Только я открыл рот, чтобы ответить, как они сразу вцепились в меня, говоря, что я арестован, потому что, заявили они, моего говора, равно как сходства в наружности, было бы достаточно для любого английского суда, чтобы задержать меня, Они столкнули меня с судна в лодку, в которой приехали, и усадили между собою, из предосторожности, чтобы я не мог прыгнуть в воду и как-нибудь ускользнуть от них.
Теперь я считал несомненным, что опять нахожусь во власти мистера Фокленда, и эта мысль была мне нестерпимо обидна и мучительна. Бежать от его преследований, освободиться от его тирании – вот в чем была цель, к которой стремилась вся моя душа. Неужели никакие человеческие усилия, никакая изобретательность не помогут мне достичь ее? Неужели его власть охватывает все пространство и глаза его видят сквозь всякое прикрытие? Не похож ли он на то таинственное существо, свирепая мстительность которого обладала такой силой, что, как говорят, не укрыться было от нее даже в недрах горы? Нет мысли более возмущающей душу и более страшной, чем эта. Но в данном случае что могли поделать рассуждения или вера? Я не мог черпать утешения ни открыто – в неверии, которым по части религии миогие проникнуты, ни тайно – в непостижимой идее; это было делом непосредственного восприятия: я чувствовал клыки тигра, вонзающиеся глубоко мне в сердце.
Но хотя сначала впечатление было исключительно сильным и сопровождалось унынием и малодушием, мысль скоро начала как бы механически взвешивать расстояние между морским портом и моей прежней тюрьмой и те разнообразные возможности для побега, которые могли представиться на этом пространстве. Моей первой обязанностью было не выдавать о себе больше того, что окажется уже обнаруженным.
Не исключена была возможность, что я арестован по какому-нибудь пустому поводу и что, если я сохраню присутствие духа, мое освобождение наступит так же неожиданно, как произошел арест. Возможно даже, что я схвачен по ошибке и что эта мера нисколько не связана с делом мистера Фокленда. Во всяком случае, мне следует разобраться в обстановке.
Во время переезда с корабля в город я не проронил ни слова. Мои провожатые подтрунивали над моим дурным расположением духа, но добавляли, что это не принесет мне пользы и я буду повешен, потому что еще ни разу не случалось, чтобы осужденный за ограбление королевской почты дешево отделался. Трудно передать, как легко стало у меня на душе от этих слов. Однако я как решил, так и продолжал хранить молчание. Из дальнейшего их разговора, очень многословного, я узнал, что дней девять тому назад два ирландца ограбили почту, шедшую из Эдинбурга в Лондон, что один из ирландцев уже посажен и что меня задержали, подозревая во мне второго. При них было описание его личности, и хотя, как я узнал потом, оно во многих существенных статьях отличалось от моей наружности, они находили, что оно согласуется с ней до мельчайших подробностей.
Известие о том, что я взят по ошибке, сняло тяжелое бремя с моей души. Я был уверен, что мне удастся немедленно установить свою невиновность, к полному удовлетворению всех судей королевства. И хотя мои планы были нарушены и мое намерение покинуть остров потерпело неудачу после того, как я уже был в море, я считал все это мелкой неприятностью по сравнению с тем, чего имел слишком много причин опасаться.
Как только мы вышли на берег, меня отвели в дом мирового судьи, человека, бывшего ранее капитаном угольного судна, но ввиду достигнутых в жизни успехов бросившего скитальческую жизнь и уже несколько лет имевшего честь представлять собою особу его величества.
Нас продержали некоторое время в своего рода передней в ожидании, чтобы его милость удосужилась нас принять. Задержавшие меня были опытны в своем ремесле и поспешили употребить этот промежуток времени на то, чтобы обыскать меня в присутствии двух слуг его чести. Они нашли у меня пятнадцать гиней и немного серебра. Они велели мне раздеться догола, чтобы им можно было убедиться, не спрятаны ли у меня где-нибудь банковые билеты. Они брали в руки части моего жалкого облачения, по мере того как я снимал их, и ощупывали их одну за другой, чтобы проверить, не подшито ли к ним каким-нибудь хитрым способом то, чего они ищут. Всему этому я подчинился беспрекословно. Дело, наверное, в конце концов все равно дошло бы до этого, а скорый суд вполне соответствовал моим планам, поскольку главной моей целью было как можно скорее уйти из когтей почтенных особ, которые в то время охраняли меня.
Не успела закончиться эта операция, как нам велели войти в помещение его милости. Мои стражи выступили с обвинением и заявили, что им было приказано отправиться в этот город, так как, по полученным сведениям, тут должен был находиться один из двоих, ограбивших эдинбургскую почтовую карету, и что они задержали меня на борту корабля, готового к отплытию в Ирландию.
– Отлично, – промолвил его милость. – Вы сказали свое. Теперь послушаем, что может сообщить этот джентльмен. Как тебя звать, бездельник? И из какой части Типперери тебе вздумалось явиться?
Я уже обдумал, как мне действовать, и в то мгновение, как узнал, в чем заключается выдвигаемое против меня обвинение, решил, по крайней мере на время, оставить ирландское наречие и заговорить на своем родном языке. Я уже сделал так в прихожей. Это превращение поразило моих провожатых. Но они зашли слишком далеко, чтоб им можно было отступить, не нарушая своего достоинства. Теперь я объявил судье, что я не ирландец и никогда не был в этой стране, что я – уроженец Англии. Пришлось справиться с бумагой, которую держали при себе мои провожатые, содержавшей описание якобы моей наружности. Сомнений быть не могло: она требовала, чтобы преступник был ирландцем.
Заметив, что его милость колеблется, я подумал, что теперь мне следует двинуть дело быстрее. Я сослался на бумагу и отметил, что описание не подходит ни в отношении роста, ни в отношении черт лица.
– Но что касается возраста и цвета волос, то оно подходит, – заявил он мне, добавив, что не в его привычках придираться к мелочам, а равно вытаскивать голову человека из петли только из-за того, что его росту не хватает несколько дюймов. – Если человек не дорос, – сказал он, – нет лучше средства, как немножечко вытянуть его.
Со мной ошибка была обратная, но его милость не счел уместным отказаться от своей шутки. В общем, он не очень твердо знал, как ему поступить.
Мои провожатые заметили это и начали беспокоиться о своей награде, которую часа два тому назад уже считали находящейся как бы у них в кармане. Они решили, что будет надежней, если они удержат меня под своей опекой. Если в конце концов окажется, что произошла ошибка, им не придется серьезно опасаться преследования за ошибочное задержание со стороны такого облаченного в лохмотья бедняка, как я. Поэтому они стали уговаривать его милость согласиться с их соображениями. Они сказали ему, что, конечно, улики против меня не так сильны, как им бы этого от всей души хотелось, но зато имеется множество подозрительных обстоятельств. Когда меня вызвали к ним на палубу судна, я говорил на чистейшем ирландском наречии, а теперь от него вдруг не осталось ни звука. Обыскивая меня, они нашли при мне пятнадцать гиней – а где бедному парню, каким я выгляжу, честным способом добыть пятнадцать гиней? Вдобавок, когда они раздели меня догола, то, хотя платье мое было крайне убого, кожа оказалась гладкой, как у джентльмена. И, наконец, для чего может нищий бедняк, никогда в жизни не бывавший в Ирландии, желать, чтобы его перевезли в эту страну? Ясно как день: я не лучше того преступника, вместо которого задержан.
Это рассуждение, вместе с несколькими многозначительными кивками и подмигиваниями, которыми обменялись судья и жалобщики, склонило его к их образу мысли. Он сказал, что меня следует отправить в Уорик, – где, по-видимому, находился под арестом другой грабитель, – чтобы устроить нам очную ставку; если и тогда все окажется в порядке, меня можно будет освободить. Никакое известие не могло быть для меня ужаснее того, которое заключалось в этих словах. Как! Зная, что вся страна восстановлена против меня, что я подвергаюсь самому ожесточенному преследованию, – быть отправленным теперь в самую глубь королевства, без всякой возможности воспользоваться благоприятными обстоятельствами и под строгой охраной полицейских, – это прозвучало для моих ушей почти так же, как если бы был произнесен мой смертный приговор!
Я горячо доказывал несправедливость этого решения. Я уверял судью, что никак не могу быть человеком, описание которого заключает в себе бумага. Она требует ирландца – я не ирландец. Она описывает личность ниже меня ростом – особенность, которую меньше всякой другой можно замаскировать. Нет ни малейшего основания задерживать меня под арестом. И без того я встретил помеху в своем путешествии и потерял уплаченные деньги из-за усердия задержавших меня джентльменов. Я уверял его милость, что всякая отсрочка при тех обстоятельствах, в которых я нахожусь, крайне для меня тягостна. Невозможно изобрести для меня большее несчастье, чем отправить меня под стражей внутрь королевства, вместо того чтобы разрешить мне продолжать мое путешествие.
Мои увещания были напрасны. Правосудие отнюдь не было расположено выслушивать подобные упреки от личности, одетой в рубище. Судья заставил бы меня замолчать с полуслова, если бы я не говорил с такой горячностью, которая лишала его возможности прервать мою речь. Когда я кончил, он сказал мне, что все это ни к чему и что для меня было бы лучше, если б я не вел себя так дерзко. Ясно, что я бродяга и подозрительная личность. Чем настойчивее я требую освобождения, тем больше у него оснований задержать меня. Может быть, в конце концов я окажусь разыскиваемым преступником. А если даже нет, то он уверен, что я и того хуже – браконьер или, почем знать, – может быть, убийца. Ему кажется, что он уже видел мое лицо в связи с подобным же делом. Не может быть сомнений, что я опытный нарушитель закона. В его власти либо сослать меня на принудительные работы как бродягу, на основании моей внешности и противоречий в моих показаниях, либо отправить в Уорик. И только по природной доброте он останавливает свой выбор на более легкой из этих двух возможностей. Он уверяет меня, что я не выскользну из его рук. Для правительства его величества выгодней повесить такого молодчика, каким он склонен считать меня, чем из ложной чувствительности хлопотать о благе всех нищих в стране.
Видя полную невозможность подействовать на человека, так глубоко проникнутого сознанием собственного достоинства и значения, равно как моего полного ничтожества, я просил по крайней мере вернуть мне деньги, которые были у меня отобраны. Это было мне обещано. Может быть, его милость догадывался, что и без того уже зашел слишком далеко, и поэтому не пожелал оставаться неумолимым в отношении этого несущественного обстоятельства. Мои провожатые не возражали против этого снисхождения – по причине, которая обнаружится впоследствии. Однако судья распространился насчет своего милосердия в этом вопросе. Он не знает, не превышает ли он свои полномочия, уступил моей просьбе. Такие большие деньги не могли попасть в мои руки честным путем. Но таков уж его нрав, чтобы смягчать, когда это можно сделать пристойно, строгую букву закона.
У джентльменов, задержавших меня, были веские основания желать, чтобы после допроса я оставался у них под арестом. Каждому присуще чувство чести, хоть и на свой лад, и им не хотелось подвергнуться посрамлению, которое выпало бы на их долю, если бы совершился правый суд. Поступки каждого человека направляет в известной мере жажда власти; и они желали, чтобы всякой полученной выгодой я был обязан их высокой милости и благоволению, а не просто ходу вещей. Однако не только невещественная сторона дела и голая власть были целью их стремлений, – нет, их виды шли дальше этого. Словом, хотя они желали, чтобы я вышел из судейской комнаты их пленником, как и вошел туда, однако ход моего допроса заставил их, вопреки самим себе, заподозрить, что я невиновен в преступлении, которое они возводили на меня. Опасаясь поэтому, что о ста гинеях, которые были назначены в награду за поимку грабителя, на этот раз решительно не может быть и речи, они готовы были удовлетвориться более мелким кушем. Отведя меня в гостиницу и заказав повозку для путешествия, они увели меня в сторону, и один из них повел со мной такой разговор:
– Видишь, парень, как обстоит дело: сказано в Уорик – и никаких! А как только мы туда доберемся, что там может случиться – не сумею тебе и сказать. Виновен ты или нет – это дело не наше. Но не такой уж ты младенец, чтобы думать, что коли ты невиновен, так, значит, и дело твое в шляпе. Ты говоришь, что тебе требуется быть в другом месте и что ты очень туда торопишься. А я не охотник мешать человеку в его делах, коли можно это уладить. Так если ты отдашь нам те пятнадцать золотых, все будет в порядке! Тебе они ни к чему. Нищий везде дома. Да и, правду сказать, мы могли бы получить их по ходу дела там, у судьи, – ты сам видел. Но я человек с правилами, люблю действовать открыто и, уж конечно, шиллинга не стану ни у кого вымогать.
Тот, кто проникнут началом нравственной щепетильности, склонен при случае позволить своим чувствам увлечь себя и забыть о насущных требованиях минуты. Признаюсь, первым чувством, вызванным в моей душе этим предложением, было негодование. Мне непреодолимо захотелось дать ему волю и отложить на мгновение всякие соображения о будущем. Я отвечал с суровостью, которой этот гнусный поступок заслуживал. Мои провожатые были очень удивлены этой твердостью, но, по-видимому, сочли ниже своего достоинства оспаривать принципы, которые я провозгласил. Тот, который сделал мне предложение, удовольствовался таким ответом:
– Ладно, ладно, парень. Поступай как знаешь. Ты не первый, кто позволил себя повесить, лишь бы не расставаться с несколькими гинеями.
Я не пропустил этих слов мимо ушей. Они поразительно подходили к моему положению, и я решил ни за что не упускать возможности.
Однако гордость этих джентльменов была слишком велика, чтобы было возможно немедленное возобновление переговоров. Они тотчас оставили меня, предварительно приказав одному старику, отцу хозяйки постоялого двора, не выходить из комнаты во время их отсутствия. Они велели старику ради безопасности запереть дверь и положить ключ к себе в карман, а внизу, у выхода, предупредили, в каком положении я оставлен, чтобы все домашние следили за тем, что происходит, и не допустили моего побега. Какова была цель этих уловок, не могу сказать наверное. Может быть, тут была взаимная уступка их гордости и скупости. Обуреваемые желанием по той или иной причине отделаться от меня, как только это окажется удобным, они решили сначала выждать последствий моих одиноких размышлений о сделанном мне предложении.