ГЛАВА VI
Период, к которому подошло теперь мое повествование, был, кажется, самым роковым в судьбе мистера Фокленда. События следовали одно за другим. На следующее утро часов около девяти поднялась тревога: в одной из дымовых труб показался огонь. На первый взгляд случай был самый обыденный; но вскоре огонь вспыхнул с такой силой, что стало ясно: пламя охватило одно из стропил, неправильно положенное во время постройки дома. Можно было опасаться за все здание. Из-за отсутствия хозяина, равно как и управляющего, мистера Коллинза, смятение усиливалось. В то время как некоторые из слуг старались потушить огонь, было сочтено уместным, чтобы другие занялись перетаскиванием наиболее ценных вещей в сад, на лужайку. Я отчасти руководил этим делом, к чему меня нашли подходящим ввиду моей понятливости и расторопности.
Сделав несколько общих наставлений, я почувствовал, что недостаточно стоять на месте и смотреть на происходящее, но что надо личным трудом участвовать в общем деле. С этим намерением я вошел в дом. И по какой-то таинственной и роковой случайности шаги мои привели меня к маленькой комнате в конце библиотеки. Там, когда я оглянулся вокруг, взгляд мой остановился вдруг на сундуке, о котором уже упоминалось на первых страницах моего повествования.
Тотчас же страшная тревога охватила меня: в углублении окна лежало долото и другие плотничьи инструменты. Не знаю, что за ослепление вдруг напало на меня. Влечение было слишком сильно, чтобы я мог устоять. Я забыл, для чего пришел сюда, чем заняты слуги, забыл о настоятельных потребностях в виду общей опасности. Я сделал бы то же самое, если бы огонь, который, не унимаясь, охватывал, по-видимому, все большее пространство, достиг бы и этого помещения. Я схватил подходящий для этой цели инструмент, бросился на пол и с увлечением занялся хранилищем, которое заключало в себе все, чего жаждало мое сердце. После двух или трех усилий, при которых к моей физической силе присоединялась энергия безудержной страсти, запоры поддались, и сундук открылся. Все, что я искал, было теперь в моей власти.
В тот момент, когда я собирался поднять крышку, вошел мистер Фокленд – растерянный, задыхающийся, с блуждающим взглядом. Вид пламени привел его домой издалека. При его появлении крышка выскользнула у меня из рук. Как только он заметил меня, глаза его заметали молнии гнева. Он стремительно бросился к заряженным пистолетам, висевшим на стене, и, схватив один из них, приставил к моей голове. Я понял его намерение и отскочил в сторону, чтобы избежать выстрела. Но с той же поспешностью, с какой он принял решение, он отказался от него и, быстро подойдя к окну, кинул пистолет вниз, во двор. Со своей обычной неотразимой твердостью он приказал мне выйти вон, и я поспешил повиноваться, и без того совершенно подавленный ужасом.
Мгновение спустя значительная часть трубы, с шумом обрушилась вниз, во двор, и кто-то крикнул, что пламя разгорается с новой силой. Это обстоятельство оказало как бы механическое действие на моего покровителя. Заперев прежде всего кабинет, он появился вне дома, потом поднялся на крышу и в один миг успел побывать всюду, где требовалось его присутствие. Наконец огонь был потушен.
Читатель с трудом может составить себе представление о состоянии, в каком я очутился в это время. Мой поступок был, в сущности, поступком сумасшедшего; но как неописуемы те чувства, с которыми я оглядывался на него! Это был мгновенный порыв, скоропреходящее, мимолетное помрачение ума. Но что должен был подумать о нем мистер Фокленд? Всякий счел бы опасным человека, однажды оказавшегося способным на столь дикий порыв воображения. Какими же глазами должен был глядеть на меня мистер Фокленд при тех обстоятельствах, в которых он находился! Я только что чувствовал у себя на виске дуло пистолета, приставленного человеком, который решил положить конец моему существованию. Правда, это было уже позади. Но что еще припасла для меня судьба? Ненасытную мстительность Фокленда – человека, руки которого, по моим предположениям, уже обагрены кровью, а мысли свыклись с жестокостью и убийством. Как велика сила его ума, которая отныне будет направлена к моей гибели? Вот к какому концу привело меня безудержное любопытство – влечение, которое я представлял себе таким невинным и простительным.
Пока страсти кипели во мне, я не думал ни о каких последствиях. Теперь это казалось мне сном. Неужели человеку свойственно кидаться с вершины в пропасть или невозмутимо, не колеблясь, бросаться прямо в огонь? Как случилось, что я мог хоть на мгновение забыть о вселяющем ужас поведении мистера Фокленда и о неминуемой ярости, которую я должен был в нем пробудить? Ни разу мысль о том, чтобы обезопасить свое будущее, не закралась в мою душу. Я действовал без всякого расчета. Я не подумал о способах скрыть свой поступок после того, как он будет совершен. Но теперь все было кончено. Один краткий миг произвел полную перемену в моем положении, с внезапностью, быть может не превзойденной в делах человеческих.
Я всегда недоумевал, чем объяснить, что я пошел очертя голову на такой чудовищный поступок. В этом было нечто вроде тяготения, необъяснимого и невольного. Одно чувство по закону природы переходит в другое, подобное. Мне в первый раз случилось быть свидетелем большого пожара. Все вокруг меня было в смятении, и мои чувства разбушевались ураганом. На мой неопытный взгляд, общее положение было отчаянным, и меня охватило отчаяние. Вначале я был до известной степени спокоен и хладнокровен, но я сделал громадное усилие, и когда оно ослабело, на смену пришло нечто вроде мгновенного умопомешательства.
Теперь мне надо было всего бояться. А между тем в чем заключалась моя вина? Она не проистекала ни от одного из тех заблуждений, которые справедливо вызывают отвращение людей; моей целью не было ни обогащение, ни добывание средств для удовлетворения своих прихотей, ни захват власти. Ни проблеска коварства не таилось у меня в душе. Я всегда преклонялся перед возвышенным умом мистера Фокленда. Я продолжал преклоняться перед ним. Проступок мой был, в сущности, ложно направленной жаждой знания. Но каков бы он ни был, он не мог быть ни прощен, ни уменьшен. Эта эпоха была критической в моей жизни; она отделила часть, которую можно назвать наступательной, от оборонительной, так как во все последующие годы самозащита стала моим единственным делом. Увы! Проступок мой был краток и не усугублялся никаким злым умыслом, а возмездие, которое мне приходится нести, длительно и кончится только вместе с моей жизнью.
Когда на меня опять нахлынули воспоминания о том, что я сделал, я был не способен принять какое бы то ни было решение. Душа моя представляла собою хаос и неопределенность. Мои мысли были слишком поражены ужасом, чтобы мозг мой мог работать. Я чувствовал, что мои умственные способности покинули меня, что ум мой парализован и что я вынужден молчаливо ожидать того несчастья, на которое обречен. Я казался сам себе человеком, пораженным молнией и навсегда лишенным способности двигаться, но все же сохранившим сознание своего положения. Смертельное отчаяние было единственным, что я испытывал.
Я все еще находился в таком душевном состоянии, когда мистер Фокленд прислал за мной. Это сообщение пробудило меня от оцепенения. Придя в себя, я пережил то ощущение тошноты и отвращения, которые, как полагают, должен был бы прежде всего испытывать человек, очнувшийся от смертного сна. Мало-помалу я собрался с мыслями, и ко мне вернулась способность направлять свои движения. Я узнал, что в ту самую минуту, когда огонь был потушен, мистер Фокленд удалился в свои покои. Был уже вечер, когда он приказал позвать меня.
Я нашел в нем все признаки сильного страдания, но они были скрыты под личиной какого-то торжественного и печального самообладания. В эту минуту исчезли мрачность, надменность и суровость. Когда я вошел, он поднял глаза и, увидев, что это я, велел мне запереть дверь. Я повиновался. Он обошел комнату и осмотрел другие выходы. Потом вернулся ко мне. Я дрожал всем телом, восклицая про себя: «Что за убийство разыграет Росций?»
– Уильямс! – сказал он тоном, в котором было больше сокрушения, чем неприязни. – Я покушался на вашу жизнь! Я негодяй, предмет презрения и проклятия всего человечества!
Тут он остановился.
– Если есть на свете существо, которое сильнее других чувствует, какого презрения и проклятия заслуживает такой негодяй, так это я сам. Я находился в состоянии беспрестанной муки и безумия, но я могу положить конец ему и его последствиям. И по крайней мере, поскольку это касается вас, я твердо намерен это сделать. Я знаю цену и хочу уплатить ее. Вы должны поклясться, – продолжал он, – должны призвать в свидетели все законы, божеские и человеческие, что никогда не разгласите того, что я скажу вам.
Он произнес клятву, и я с болью в сердце повторил ее. У меня не было сил возразить ни слова.
– Этого признания добивались вы, а не я, – сказал он. – Оно ненавистно мне и опасно для вас.
После такого вступления к тому, что он собирался сообщить, он остановился. Казалось, он собирается с духом перед огромным усилием. Фокленд вытер лицо платком. Оно было влажно скорее от пота, чем от слез.
– Взгляните на меня. Всмотритесь в меня. Не странно ли, что такой человек, как я, еще сохранил облик человеческого существа? Я самый низкий из негодяев. Я убийца Тиррела, я убийца Хоукинсов.
Я затрепетал от ужаса, но промолчал.
– Вот какова моя история! Оскорбленный, обесчещенный, покрытый стыдом в присутствии множества людей, я был способен на любой отчаянный поступок. Я улучил мгновение, вышел вслед за мистером Тиррелом из комнаты, схватил подвернувшийся мне под руку острый нож, подошел к нему сзади и поразил его в сердце. Исполинское тело моего оскорбителя рухнуло к моим ногам.
Все это – звенья одной цепи. Оскорбление действием. Убийство. Потом я должен был защищаться, рассказать хорошо придуманную ложь так, чтобы все сочли ее правдой. Никому еще не выпадало на долю более мучительной и невыносимой задачи.
Да, до сих пор счастье было ко мне благосклонно – даже благосклоннее, чем я того бы желал. Обвинение было снято с меня и возведено на другого. Но с этим я вынужден был примириться. Откуда появились вещественные улики против него – сломанный нож и кровь, – не могу сказать. Предполагаю, что по удивительной случайности Хоукинс проходил мимо и что он попытался облегчить своему гонителю смертные муки. Вы слыхали его историю, вы читали одно из его писем. Но вам неизвестна и тысячная доля тех проявлений его чистосердечной и неизменной прямоты, которые знал я. Его сын пострадал вместе с ним – тот сын, ради счастья и добродетели которого он погубил себя и готов был умереть сто раз. Мои чувства… Я не могу их описать.
Вот что значит быть джентльменом! Человеком чести! Я был помешан на славе. Моя добродетель, моя честность, вечный мир моей души – все это были малые жертвы на алтарь этого божества. И, что всего хуже, ничто из того, что произошло, ни в самой малой степени не способствовало моему излечению. Я так же помешан на славе, как и раньше. Я буду привержен ей до последнего своего вздоха. Хотя я самый низкий из негодяев, я хочу оставить по себе незапятнанное и славное имя. Нет такого коварного преступления, нет такой страшной, кровавой сцены, в которые я не дал бы вовлечь себя ради этого. Не столь важно, что с некоторого расстояния я смотрю на все это с отвращением; придет час испытания, и я снова уступлю – уверен в этом. Я презираю себя, но я таков. Дело зашло слишком далеко, чтобы можно было возвратиться вспять.
Что принудило меня пойти на это признание? Любовь к славе. Я стал бы дрожать при виде каждого пистолета или другого смертоносного орудия, которое попалось бы мне под руку, и, может быть, мое следующее убийство не сошло бы для меня так удачно, как те, которые я уже совершил. Мне не оставалось другого выбора, как сделать вас либо своим поверенным, либо своей жертвой. Лучше было открыть вам всю правду, взяв с вас клятву вечного молчания, чем жить в непрестанном страхе перед вашей проницательностью или опрометчивостью.
Знаете ли вы, что вы наделали? В угоду вздорному любопытству вы продали сами себя. Вы будете по-прежнему служить у меня, но никогда не будете пользоваться моим расположением. Я буду делать вам добро, но всегда буду ненавидеть вас. Если когда-нибудь с ваших уст сорвется необдуманное слово, если когда-нибудь вы пробудите во мне недоверие или подозрение – готовьтесь заплатить за это своей жизнью или еще дороже. Вы заключили дорогостоящую сделку. Но теперь поздно оглядываться назад. Требую и заклинаю вас всем, что есть святого и ужасного, – не нарушайте вашей клятвы!
В первый раз за много лет язык мой говорит то, что у меня на сердце. Но с этой минуты всякое общение между устами и сердцем моим прекращается навсегда. Мне не надо жалости. Я не нуждаюсь в утешении. Среди обступивших меня ужасов я хочу по крайней мере до конца сохранить силу духа. Если бы мне предназначена была другая судьба, у меня нашлись бы качества, достойные лучшего применения. Я могу быть безрассудным, бесстрашным безумцем, но даже в порыве бешенства я умею сохранять присутствие духа и осторожность…
Такова была история, которую я так жадно хотел узнать. Несмотря на то, что в течение долгих месяцев мои мысли были заняты этим предметом, в сделанном мне признании не было ни одного слога, который не звучал бы в моих ушах как нечто совершенно неожиданное. «Мистер Фокленд – убийца!» – повторял я про себя, выйдя от него. От ужасного слова «убийца» кровь стыла у меня в жилах. Он убил мистера Тиррела, потому что не мог справиться со своим чувством обиды и злобой. Он пожертвовал Хоукинсом-старшим и Хоукинсом-младшим, потому что был обесчещен публично и не в силах был перенести позора. Как могу я надеяться, что такой страстный и непреклонный человек рано или поздно не сделает и меня своею жертвой?
Но, несмотря на такой страшный вывод из этой истории (которому, быть может, в том или ином виде девять десятых человечества обязано своим отвращением к пороку), я не мог не возвращаться время от времени к размышлениям противоположного характера.
«Мистер Фокленд – убийца, – заключал я. – И тем не менее он все же мог бы быть превосходнейшим человеком, если бы только захотел сам считать себя таким. Порочными нас делает главным образом то, что мы считаем себя порочными».
Потрясение, испытанное мною, когда я узнал, что мои подозрения, в основательность которых я никогда не позволял себе долго верить, подтвердились, не мешало мне открывать все новые основания для того, чтобы восхищаться своим новым хозяином. Угрозы его, конечно, были ужасны, но когда я думал о проступке, в котором провинился, настолько противоречащем всем принятым в просвещенном обществе правилам, столь дерзком и грубом, столь невыносимом для человека такой возвышенной души, как мистер Фокленд, я удивлялся его терпению. Разумеется, у него имелись основания не применять ко мне слишком суровых мер. Но как далеки были от ожидаемых мною ужасов его спокойное обращение и обдуманная мягкость речи! Поэтому я даже вообразил на короткое время, что освободился от бед, столь меня устрашавших, и что, имея дело с таким великодушным человеком, как мистер Фокленд, я могу не опасаться никаких жестокостей.
«Каким жалким существом он считает меня, – думал я. – Он полагает, что я не руководствуюсь никакими правилами и не признаю личного превосходства. Но он увидит, что ошибся. Я никогда не стану доносчиком, никогда не причиню вреда своему покровителю, и поэтому он никогда не станет моим врагом. При всех его несчастьях и заблуждениях душа моя жаждет для него благоденствия. Если он был преступен, виной тому – обстоятельства. Те же качества при других условиях были бы в высшей степени благотворны».
Нет сомнения, что мои суждения были неизмеримо более благоприятны для мистера Фокленда, чем суждение, которое люди привыкли выносить в отношении тех, кого они называют великими преступниками. Это не вызовет удивления, если припомнить, что я сам только что преступил установленные границы своих обязанностей и мог поэтому сочувствовать другим правонарушителям. К этому надо добавить, что я с самого начала видел в мистере Фокленде благодетельное божество. Я наблюдал на досуге, со вниманием, которое не могло меня обмануть, прекрасные качества его души и убедился, что он обладает самым плодотворным и совершенным умом, какой мне когда-либо приходилось встречать.
Хотя страхи, угнетавшие меня, в значительной мере рассеялись, положение мое все-таки было достаточно жалким. Непринужденность и жизнерадостность юности навсегда оставили меня. Неукротимый и настоятельный голос приказывал мне: «Бодрствуй». Меня мучила тайна, от которой мне никогда не суждено было освободиться, и в моем возрасте одно это сознание было источником постоянной горести. Я добровольно сделался пленником, в самом невыносимом смысле этого слова, на долгие годы, может быть – до конца своих дней. Хотя бы моя осторожность и скромность оставались неизменными, я должен был помнить, что у меня есть надсмотрщик, бдительный благодаря сознанию своей вины, полный раздражения оттого, что я исторг у него признание, способный в любое время по своему произволу решить судьбу всего, что мне дорого. Даже неусыпность общественного и узаконенного деспотизма – ничто по сравнению с тем, который разжигается самыми беспокойными душевными страстями, как это было в данном случае. Я не знал, как найти мне убежище от преследований этого рода. Я не решался ни бежать от наблюдений мистера Фокленда, ни продолжать подвергаться их действию. Вначале я был даже в некоторой степени усыплен ощущением безопасности на самом краю пропасти. Но прошло немного времени, и тысячи обстоятельств стали беспрестанно напоминать мне о моем истинном положении. Те, о которых я сейчас расскажу, – одни из самых для меня памятных.