III. Ночная дорога
Ночью ворвались диким стадом, грязным и обросшим, в «сидячий» поезд. В узком коридоре люди и вещи ловко опережали меня, но вдруг я случайно открыла зашторенную стеклянную дверь и первой вошла в купе с мягкими местами по три напротив друг друга. Молодой человек болезненной наружности сразу вдвинул меня крепкой рукой в угол у двери и прошел к окну: «Извините, я здесь сяду». И тут же меня завалило рюкзаками, спальниками, палатками, а все места оказались занятыми. На уровне головы каждое место было отделено сильно выступающими мягкими междуголовниками. Мне досталось сидеть прокрустово ложе между креслами, на краешке, иначе торчащее междуголовье делало присутствие моей головы излишним.
Когда поезд тронулся, ворвавшийся в жар и духоту вагона ветер сразу окунул в долгожданный прохладный сон. Чтобы не сползать на свои вещи в проходе, для упора засунула ноги в щель между сиденьями напротив…
Варшава. Костёл
Было темно. Сначала услышала, как моя соседка сказала кому-то «заткнись». Узнала голос дебелой молодой женщины с распущенными грязными волосами. Постепенно она совсем меня разбудила своими нервными движениями и какой-то агрессивной невыносливостью. Её возмущал тот юноша, что сел у окна. Соседям его, приятным улыбчивым ребятам, видимо, как и мне, было понятно, что он психически нездоров, так как они терпеливо и благожелательно сносили его назойливые речи и движения. Только моя соседка командным голосом предлагала удовлетворить его психушкой. Он наконец сладко захрапел, положив свои ноги прямо на сиденье напротив, невольно сгоняя сидящую там девушку. Тогда моя соседка за эту девушку стала возмущаться эгоизмом мужчин; потом за всех нас — поляками, которые нарочно, из национальной ненависти, обрекли нас на эту кошмарную дорогу; потом уже за себя возмущалась своей подругой, не понимающей, как ей всё это непереносимо тяжело. Она то распихивала нас, грозя обмороком, то задирала свои ноги на сиденье, то клала их прямо на ноги сидящих напротив. Её было так много, от неё скверно пахло, и она не просто не закрывала рта, но ещё стала хихикать каким-то наглым звуком, спихивая меня своими бёдрами совсем в проход. Она заехала мне какой-то частью своего громоздкого тела прямо по невидимой шишке на лбу. Шишка зазвучала и стихла… Голова не болела. Ветер дул прямо в лицо, — было недушно. Тело моё хоть и устало наполовину висеть, но его почему-то не мучила боль. Я нежно потрогала шишку. Благодарю Тебя, Матерь, что ведёшь меня к Себе, — сказала я молча. — Благодарю Тебя, что я пустилась на старости лет в эту неведомую дорогу… — и неожиданно добавила словами святой Терезы: Сделай меня достойной помочь этой женщине.
Почему-то как бы увидела сверху наше купе: спящих в неудобных позах мальчиков, огромных современных мальчишек-акселератов (разве для русских богатырей такие сиденья?), эту женщину, мучившую всех собой, своими разговорами, своей требовательностью к кому-то, кто должен, кто обязан, — и ни на минуту она не позволит… и завтра же её ноги... «к чёрту, пусть другие дураки, быдло совковое»… Она не владела своей душою, не знала о ней. И я пережила её невыносливость как свою. Как это бывает в работе над ролью, когда наступает момент вочеловеченья образа в актёре.
Я вышла из купе, еле вытащила из тележки чудом найденный в темноте свой детский спальник и постелила его прямо на затоптанный пол. В узком коридоре с десяток полек и поляков спали, сидя на узеньком бортике вагонной стены у пола. Они уступили купе советским. Неопытным, неумелым, непаломникам. Папа просил их терпеть ради нас. А у женщины в купе нет ради кого терпеть. Я коротко, уже без слов, жарко помолилась о ней, в последнюю минуту вынула вонзившуюся в шею серебряную серьгу и заснула, зажав её в руке.
Меня разбудили чьи-то бережно переступающие через меня ноги. Я села. Серьги в руке не было. Плинтус не прилегал к полу, в щель могли провалиться и очки. Богородица, — сказала я спокойно, — если Тебе надо испытать меня потерей любимой вещи — я согласна. Благодарю Тебя и радуюсь потере. Потом как-то сразу отогнула край спальника, совсем не там, где лежала моя рука с серьгой, — и подняла с пола серебряный трилистник. Благодарю Тебя за знак, что Ты меня слышишь. Ведёшь меня. Веди, веди…
Наверно, я вздумала здесь описать неописуемое. Наверно, именно несказанность пережитого заставляет меня так горячо хотеть, через шишку на лбу, через серьгу в ухе, — дать возможность другому человеку ощутить радость и покой жизни не по своей воле. Не знаю сейчас других слов для выражения тайны такой жизни, кроме: доверчиво положить в Божью руку всю жизнь, во всех её проявлениях. Тогда — даже через шишку на лбу — приходят к тебе Его воля и Его любовь.