Идет ветер к югу
Город замело в течение ночи. Снежный буран, пришедший со стороны озера, с севера, съел четкие линии городских построек, словно смазал зрение. Поутру огромный снег рождал страх слепой силой, заживо похоронив целые кварталы. Торчавшие из сугробов черные кроны улеплены были комочками птиц. Жалкое и трогательное зрелище являли воробьи, которые старательно выклевывали с веток сухие стручки. С большим снегом мороз отступил – январь выполнил предписанную ему работу и теперь отдыхал. Еще засветло улицы начали бороздить грейдеры. Автобусы все же пошли, но двигались сонно, вяло, нехотя распахивая на остановках двери.
Веру Николаевну покачивало в колыбельном ритме – в такт перекату по снегу колес, и думала она, зачем сегодня нужно куда-то ехать, зачем на ней изумрудные серьги и леопардовый шарфик, когда ей бы лучше сейчас спать, потом неспешно выпить чаю со сливками… На сиденье рядом грузно сел мужчина в черной шапке-треухе и брюках, засаленных на коленках. Ботинки его с налипшими и уже подтаявшими комьями снега вызывали неуютную память влажных ног. Тогда Веру Николаевну пробило удивление сквозь автобусную колыбельную дрему, какое отношение имеет к ней человек в треухе, как соприкасается он с ее изумрудными серьгами и белыми красивыми пальцами, отточенными игрой на фортепиано. Удивление росло, конечно, из полусна, она решительно, осознанно его стряхнула. Но все же стала глядеть в окошко, еще чуть прикрывшись полями шляпки. Человек этот закашлял – долго, сухо. Оттого ей стало неприятно, она поднялась, вышла на остановку раньше – все равно первые сотрудники появлялись в издательстве не раньше десяти. Вера Николаевна пробиралась вперед, вынужденно высоко задирая коленки в густом снегу, и думала по-прежнему, зачем она идет на работу, когда нужно еще спать; спать, как велит большой снег.
В издательстве намечался фуршет по случаю старого Нового года. Вера Николаевна помнила об этом тоже как-то вяло, хотя изумрудные серьги и леопардовый шарфик были надеты именно по этому случаю и именно фуршет являлся основным событием предстоящего дня, поскольку о какой работе можно было размышлять всерьез, когда и световой день перегорал спичкой, едва успев выдернуть мир из темноты на несколько ярких белых часов.
В дверях Вера Николаевна столкнулась с рыжим фотографом, успев подумать: «А, это…» – воскресив в памяти короткое воспоминание. Он слегка, не специально задел ее локтем. Она забыла о нем тут же на внутреннем мотиве: «Зачем это сегодня? Зачем?», с той же фразой поправила перед зеркалом волосы, все же игриво тронув изумрудные серьги, – им в ответ в глазах ее полыхнули желтоватые огоньки, и она подумала, что что-то особенное случилось сегодня с ее лицом – сделалось оно алебастрово-гладким, и ямочка под шеей отмечена была тенью, как именно чертились мягкие контуры сугробов.
Потом утро потекло в белый день. Никто, конечно, в отделе не занимался ничем в ожидании фуршета как финального аккорда затянувшейся праздности. Вера Николаевна обсуждала по телефону несколько неважных вопросов и вдруг обнаружила, что заботит ее на самом деле то, что чуть сколупнулся лак на ногте. Щербинка была не столь колка для постороннего глаза, сколько для внутреннего ее состояния праздника, который, не успев начаться, дал трещинку. Вспомнилась кукла, которую бабушка подарила ей как-то на день рождения. Кукла была старинная, с фарфоровой головой, но – со щербинкой на самом кончике носа. Оттого она казалась Вере уродиной, хотя привлекала внимание всех – в облаке пожелтевших оборок.
Пальцам ног стало неуютно, влажно: в тепле налипший на ботинки снег пробился внутрь, как некое мокро-холодное существо из воздуха улицы. Поморщившись, Вера Николаевна сняла ботинки, переобувшись сразу в нарядные туфли, которые держала на всякий случай в шкафу. Дверь кабинета снаружи резко толкнули, и в проеме возникло лицо рыжего фотографа. Он, видимо, хочет что-то сказать, но отчего-то уставился пристально на ее ботинки, которые стояли у шкафа, снятые кое-как, с распущенной шнуровкой, отчего казались грубыми и тяжелыми.
– Это чьи тут у вас? – фотограф спросил, будто искренне удивившись.
– Мои. – Вера Николаевна ощутила неловкость за грубую обувь.
Фотограф посмотрел недоверчиво на ее ноги и прикрыл дверь, казалось, как-то значимо. Ей же сделалось очень смешно от самой ситуации анекдота, оттого, что действительно можно было подумать… Она выскочила вдогонку за дверь и прокричала, прерываясь на смехе:
– Послушайте, Савкин! – попутно припомнив его фамилию.
Он оглянулся.
– У меня там, в шкафу, – она едва выговорила на смехе. – Нет, там действительно ничего нет! Это мои ботинки!
Прекратить смеяться она не могла. Зато наконец смазалось ее давнее неприятное впечатление от рыжего фотографа, который время от времени наведывался в издательство, не пропуская, понятно, дней рождений и праздников.
Два года назад, когда Вера Николаевна только устроилась на службу, был такой же фуршет. Она сидела почти весь вечер одна среди малознакомых людей, ловила любопытно-изучающие взгляды, вертела бокал, и белые ее, красивые пальцы ощущались ею самой неприлично голо. Хотелось даже спрятать руки. Потом подошел этот рыжий в зеленом костюме, представился коротко по фамилии: «Савкин», тут же предложил выпить, нагловато перейдя на «ты»: «Пойдем, может, в фотолабораторию, у меня хорошая водка…» Она фыркнула, даже не позволив ему досказать, настолько выразительно передернула плечиком, что он понял оплошность и ретировался.
Потом они встречались нечасто, случайно в коридоре. Он пытался было заговорить. Она не держала обиды, но вот просто неприятна была манерность его речи с делано-растянутым «а», жидкая рыжая бороденка и крепкий лысоватый лоб, о который хотелось ладонью колоть орехи. В издательстве притом для смеха рассказывали о его вечном волокитстве. Фотограф, правда, он был хороший, поэтому всегда при деньгах, которые тратил на женщин и на выпивку, ничуть не скупясь. Бывал облеплен халявщиками, как корабль моллюсками, которых терпел снисходительно.
Недавний анекдот сделал Веру Николаевну на остаток дня ужасно смешливой и улыбчивой. Фуршет в буфете, как всегда, не отличался богатым столом: бутерброды с консервами, от которых тошнило впоследствии, резаные куски колбасы. Водки зато было в избытке, как и кислого дешевого шампанского. Теперь и это казалось смешным. Крючья от тяжелых люстр, намертво вделанные в потолок, который не взял ремонт, наводили на мысль о групповом самоубийстве, и это забавляло тоже.
Вера Николаевна шутила, пила дрянное шампанское. Рядом постоянно вертелся Савкин, отлучаясь только за водкой. Он рассказал, как на прошлой неделе подрался во дворе со здоровенным парнем, якобы отвинчивавшим зеркало его машины. Парень выбил ему правый клык. Савкин продемонстрировал щербину на месте клыка. Веру Николаевну кольнула опять память щербатой куклы… Савкин много еще говорил, будто торопясь высказать историю своей жизни. Говорил он гладко, на полутонах, так что порой Вера Николаевна проваливалась в собственные мысли, не слыша, но только согласно кивая: «Да-да». Она очнулась на истории о том, что где-то в Питере обитает друг Савкина по фамилии Куприн, действительно потомок писателя, и что у него дома Савкин видел тот самый гранатовый браслет. Ей стало снова смешно – неужели она производит впечатление наивной дурочки, клюющей на сусальное золото? И тут же к облику Савкина добавилась новая черточка неприятия, как будто он желал добавить себе степенности отблеском чужой славы. Возник утренний мотивчик: «Зачем это, зачем?» с оттенком смутного разочарования. Однако она продолжала молчать, улыбаясь. Савкина куда-то позвали. На той же тихо-спокойной интонации он шепнул ей в ухо:
– Я завтра заеду в пять.
– А? Что?
Только когда он отошел торопливо, Вера Николаевна поняла, что Савкин назначил ей свидание. Тогда с возмущением против себя же решительно прозвучало: «Зачем это? Ну, зачем?» Она поморщилась, как будто мокро-холодное существо из воздуха успело-таки поселиться в ней, проникнув в самую суть.
Снег сыпал снова – обволакивал, успокаивал мысли, делая их вязко-медовыми, сладкими. Вчерашний разговор казался шалостью, глупостью, занесенной за ночь бесследно ровным покровом снега. Воробьишки почирикивали за стеклом в надежде на крошки, и небо казалось натянуто туго, чуть подсиненное в сердце дня, к вечеру же проступил багрянец и расплылся на западе разбавленно-красным пятном. Тогда только Вера Николаевна осознала, что назначенная на сегодня встреча неминуема, как само окончание дня. Она решила бежать. Уже надев шубку, долго стояла перед зеркалом, подводя по контуру губы, будто разубеждая себя, что все это была шутка, курьез… Она так и говорила себе полувслух в зеркало. Одновременно нервно стреляла глазами на тяжелые ходики на стене, отраженные в зеркале. Ему пора было уже прийти… Даже про себя она нарекала Савкина просто «он», боясь подспудно придать его личности вместе с именем персональность.
Едва только он вошел, с губ ее сорвалось: «Евгений Палыч», что прозвучало глупо, поскольку для всех в издательстве он был просто Женькой – без возраста. Савкин, возможно, подыграв церемонности, поцеловал ей красивые пальцы, кольнув руку щетиной.
Савкин принес багровую розу. Когда она вышла на снег с этой розой, прикрытой только оберточным целлофаном, сугробы казались слегка розоватыми, подкрашенными только зашедшим солнцем. Вера Николаевна шла к машине как под гипнозом, прикрывая розу от влажного ветра, который нес с собой оттепель. Вот уже и снег под каблуками размяк, грозя превратиться в противную болотную кашицу. Ее волновала отчего-то только роза. Куда, собственно, Савкин собирался ее везти, было не так уж страшно. Он именно спросил: «Куда едем?», будто желая услышать что-то определенное. Вера Николаевна передернула плечами, что являлось скорее еще жестом нерешительности. Савкин ответил: «Ладно, я придумаю сам». Веру Николаевну зацепила опять его щербина во рту памятью бабушкиной куклы, и дальше – когда они уже ехали в машине – тянулась эта бабушкина ниточка острым воспоминанием последних дней ее жизни. Пребывая еще на этом свете, бабушка высохла до состояния мумии и дышала неслышно, как мотылек. Квартира ее от пола до потолка была завалена вещами, состарившимися вместе с ней. Она еще рассуждала здраво, но тронулась умом на отношении к вещам и начала подкалывать ворот старого халата брошкой с изумрудами.
Среди окружающего ее хлама находились и кое-какие ценные вещички: почерневшие серебряные ложки, медные витые подсвечники и прочие штучки, которые с течением времени обретали ценность. В основном же Вера Николаевна отвоевывала жизненное пространство у двух сотен молочных бутылок, рваных чулок и истлевших клубочков. Преодолевая брезгливость, выставляла она на свет бабушкино богатство: «А это что? А вот это?» На самом деле это была вся бабушкина жизнь.
Савкин привез ее в какой-то бар не последнего разряда, но и не из шикарных. Место ее не покоробило, но даже пробудило любопытство. Под вечер публика собиралась разностильная; от хорошо одетых «деловых», с чуть припухшими, будто испитыми лицами, до совсем зеленых, которые сидели за столиками с выражением большой серьезности происходящего. В длинном аквариуме вдоль стены безразлично-лениво плавали рыбки.
Савкин принес коньяк, кофе, какие-то пирожные. От этой невинности, в которую вылилась вся затея, стало очень легко, весело, как в студенчестве, когда она с подружками бегала в университетскую кофейню есть мороженое и сидела за столиком, кстати, с тем же выражением усталого всезнайства.
– Хочешь что-нибудь еще? – спросил Савкин.
Она засмеялась:
– Мороженого. У меня слабость вкусно поесть.
– Сейчас устроим все в лучшем виде, – ответ прозвучал немного по-лакейски. – У меня тоже аппетит как у прапорщика.
Получив свое мороженое, Вера Николаевна принялась беспечно болтать, забивая словами еще непонимание, как нужно себя вести. Неожиданно она обнаружила, что примерно так же ведет себя Савкин. Он явно ее стеснялся, натянуто и несмешно рассказывал, как, будучи в армии, чуть не женился – в основном ради винного погреба невесты. За неделю до свадьбы все же не выдержал и выкопал тайком пятилитровую бутыль густого вина, за что несостоявшийся тесть отходил его по ушам в присутствии командира части… На этом веселые случаи из жизни кончились. Вера Николаевна сказала, что ей пора, и встала решительно. Савкин довез ее до дому, на прощание еще раз поцеловал руку. Роза без воды все-таки свежести не потеряла.
На тротуаре дворники ломиками долбили твердый слой снега, будто уже в преддверии весны. Вера Николаевна чувствовала себя немного ошарашенно.
Мужа не было дома, он задерживался у себя на ТЭЦ. Вера Николаевна до сих пор удивлялась подспудно, как это ведущего специалиста она зовет так легкомысленно: Петя. Для всех остальных он был Петр Васильевич. Его часто вызывали из дому по ситуациям нештатным, он и не отказывался, как человек уступчивый, добрый. Вдвойне поэтому точила досада, что детей, кажется, у них никогда не будет.
Вера Николаевна поставила розу в простую вазочку тонкого стекла – тоже бабушкино наследство. Их с розой связывала память этого вечера – короткая, как жизнь цветка. Несколько дней – и память должна уйти… Бабушка ушла, оставив после себя вазочки, витые подсвечники, пару брошек и изумрудные серьги. Все остальное была куча хлама, составлявшая, вероятно, память событий жизни. И кто скажет теперь, что стояло на самом деле за этими тряпочками и клубками, какие драмы исчезли навсегда вместе с ней?
Чаю совсем не хотелось. Вера Николаевна приняла ванную. Когда Петя вернулся, она сказала просто:
– Мне подарили сегодня розу. Один фотограф…
– Да? И где же она? – добродушно-весело отозвался Петя.
Она кивнула на вазу:
– Бархатистая, правда? Жалко даже, что живая. Хотя представь, была бы она из бархата, – Вера Николаевна вторично за вечер забивала словами смущение, – смотрелась бы совершенно цыгански…
Петя легко тронул ее горячую щеку, как обычно перед сном гладят ребенка.
Розы быстро иссякли, зато отлучки в бар стали частью жизни, вернее, общей частью ее и Савкина автономных жизней. Он заботливо ухаживал за ней, наполняя ей рюмку густо-шоколадным, почти черным ликером. Она сидела, вяло пощипывая шоколадку красивыми пальцами. Он без конца рассказывал что-то, наблюдая за ее лицом собачьими преданными глазами, и говорил, что ему нравится смотреть, как она ест.
Истории Савкина заключались в основном в том, где и с кем он в очередной раз напился. Ему это представлялось смешным. Однажды Савкину случилось набраться в самолете, следуя в Копенгаген с сумкой казенных денег…
– Такие ликерчики подавали в разлив… Кто знал, что их мешать нельзя? – рассказывал он с некоторым удивлением, как будто пьянство представлялось по отношению к нему событием внешним, вынужденным.
– Силой в рот наливали? – Вера Николаевна попробовала его поддеть.
– Я не помню, как спустился по трапу. Туман сразу в глаза полез – сырой, едкий. Покуда я рылся в сумке… Нет, я по наивности полагал, у них не воруют… Веришь, я стал громко ругаться матом!..
– Деньги списали?
Савкин хмыкнул:
– Отработал по полной.
Вера Николаевна не стала расспрашивать, что это означало конкретно, уверенная, что с ней ничего подобного случиться не может. Слушала она большей частью невнимательно, улыбаясь со снисхождением: это ведь несерьезно, забава. От Савкина исходило библейское спокойствие царя Соломона: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» Хотя иногда Вера Николаевна начинала ощущать внутри себя, в мыслях то самое мокро-холодное существо, поселившееся в ней вместе с оттепелью. Россказни Савкина были просто шелуха, шелупонь человека, которая слезала слоями, как с луковицы… Ну а где же тогда сама луковка-то? Что там, под слоем шелухи?
Весна подкралась исподволь, партизански отвоевывая деньки уже с конца февраля, потом резко ударила солнечной артиллерией по сугробам. Лед на озере стал страшен, угрожающе вспучился серым мертвым пластом, покрылся темными ранами. Сырыми вечерами небо остывало долго, источая сиреневый цвет, и, бесконечно клубясь, текли по нему легкие облака.
С весной Савкин погрустнел, но как-то лирично, будто напитался грустью сумрачного неба. Вместе с тем стал более суетлив, бегая по множеству выставок, которые возникали то здесь, то там, подобно проталинам. Вере Николаевне выставки были не то что неинтересны, но не в привычке. Савкин несколько раз приглашал ее, она отнекивалась, хотя их все равно частенько видели вместе, да она и не скрывала, что имеет поклонника, рассказывая про Савкина с иронией. Наконец однажды он заехал за ней после работы именно затем, чтобы отвезти на открытие выставки, и она не сопротивлялась, будучи даже довольной возможностью развеяться.
Галерея оказалась неожиданно полной нарядной публики, несколько дам сверкнули декольте. Глядя на их смуглые плечи, Вера Николаевна поежилась: раздетость показалась ей не к месту. Она нырнула в толпу, моментом вписавшись в богемную публику, – в темно-зеленом платье-чулке, с волосами, строго стянутыми на затылке, что придавало ее облику что-то змеиное, еще игриво оглянулась на Савкина, прищурилась: «Ну как?» Его, конечно, все знали. Он здоровался мимоходом, необычно для себя, коротко, сухо, торжествующе ловил любопытные взгляды на своей спутнице. Кажется, вел себя как мальчишка, демонстрирующий диковинку сверстникам: «А у меня вот что есть!»
Сама выставка интересовала публику меньше, нежели возможность обменяться светскими сплетнями. Вера Николаевна уцепилась за Савкина, как за проводника в море, он повел ее вдоль галереи, с неподдельным интересом разглядывая картины, как-то еще комментируя, что Веру Николаевну удивляло: она, в свою очередь, не могла высказать никакого суждения, убедившись, что ровным счетом ничего в живописи не смыслит.
Савкин удержал ее возле полотна с фиолетовой обнаженной женщиной, которая возлежала в груде фосфорических яблок. Он некоторое время молча разглядывал женщину, потом мазнул ладонью в воздухе, повторяя ее бедро, и сказал:
– Линии нет.
Вера Николаевна зарделась, ощутив себя полнейшей дурой. С ней это довольно редко случалось в течение жизни. Она придержала дыхание, желая сказать, может быть, что-то резкое… Из толпы отделился высокий человек – направился явно к ним с тем же выражением желания что-то сказать. Одет он был в хороший светлый костюм, но с брызгами грязи по низу штанин (иначе и не могло быть по весенней дрязготне) и с путаными длинными волосами. Савкин опередил его реплику, тут же рассыпавшись замечаниями по поводу фиолетовой женщины: очевидно, это был ее автор. Художник слушал рассеянно, с интересом косясь на Веру Николаевну. Та делала вид, что занята картиной, разглядывая в деталях огромное обнаженное тело. От шеи ее вниз по спине протек холодок: вспомнились декольтированные дамы в прохладном воздухе галереи, которые должны были уже дойти до такого же фиолетового состояния. Женщина на картине брезгливо кривила рот, очевидно, от кислых яблок… Вдруг образ ее тесно слился с тем мокрохолодным существом, что поселилось внутри Веры Николаевны, и так показалось, что это она, Вера, возлежит в яблоках с брезгливой усмешкой…
– Замерзла? – Савкин отреагировал моментом, чуть тронув ее локоток.
Она мотнула головой.
– Верочка, – наконец представил ее Савкин художнику. – Моя любимая женщина.
Она хотела было добавить: «Уточни, в каком смысле», но смолчала, потому что от внутреннего холода говорить оказалось лень. Художник представился в свою очередь – он был ей совершенно безразличен, поэтому имя его не запомнилось, – и спросил:
– А вам нравится?
Она смутилась, однако быстро нашлась:
– Розоватый оттенок тела в сумерки, очевидно, в самом деле перетекает в сиреневый…
По лицу Савкина она догадалась, что говорит ерунду. Но ей Савкин помог, тут же ввернув новую реплику. Потом художник отвлекся, раскланиваясь с очередным знакомым.
Савкин шепнул Вере Николаевне немного нервно:
– Ты мне подаришь часок?
– Да, поехали отсюда, да. – Она, не сообразив, заторопила, желая только покинуть холодную галерею.
Савкин что-то еще быстро шепнул ей, – может, просто обозначил губами поцелуй, подскочил к тому же художнику, стал что-то объяснять ему в уголке… Скоро он вернулся:
– Поехали, поехали скорей!
В гардеробе, помогая Вере Николаевне надеть шубу, Савкин задержал руки на ее плечах чуть дольше обычного. И тот же скользящий холодок, подобно быстрой капле, протек по ее хребту.
Вечер был по-настоящему свеж, с острым ветерком и небом в чернилах, которые промокашкой впитала улица. Савкин был возбужден – необычно на веселой ноте. Когда уже сели в машину, веселость его будто передалась колесам – скользили они чрезвычайно легко. Он притормозил на полдороге у какого-то дома:
– Приехали.
– Куда? – Она еще не поняла до конца.
– В гости. – Савкин подкинул на ладони ключи.
Вера Николаевна зарылась в шубе лицом, ощутил себя голой.
– Ты что? – Слова вышли случайно хрипло, через спазм. – Да почему ты решил?
– Ты обещала подарить часок… – Савкин оправдывался, растерянный, не зная теперь, куда деть ключи.
Ее начал заливать давящий волной огромный стыд. Не перед Савкиным совсем, а прежде перед тем художником, который потворствовал свиданию, расценив их как несомненных любовников. Хотя почему он должен был думать иначе? Перед глазами плыло большое фиолетово-голое тело, рождая одно омерзение.
– Поехали домой… – Она взмолилась почти. – Поехали, я прошу…
– Ну извини. – Савкин сказал спокойно, опустив ключи в карман. Потом он молчал. Только у самого ее подъезда, остановив машину, процедил сквозь зубы: – Дурак, раскатал губу!
За грубоватым тоном сквозило отчаяние. Савкин крепко сжал ей ладонь, – она не убрала руки, внезапно осознав – не умом, а женским чутьем, какую власть имеет над этим человеком. Он, по сути, был ей не нужен вовсе, но до чего забыто приятно было ощущать свою тайную силу. Он все еще сжимал се ладонь – теперь несильно, почти гладил, потом сказал: твоя рука ожила…
Засмеялся, потом опять помолчал, не отпуская руки. Наконец произнес:
– Я к тебе прикасаться боюсь…
Вера Николаевна распахнула дверцу машины. У подъезда стоял Петя – большой темной человеческой глыбой. Лица его разглядеть было нельзя.
– Петя! – Вера Николаевна выдохнула изумленно.
Петя подошел к ней, казалось, не замечая Савкина, как если б он был шофером такси:
– Ты задержалась?
Савкин кашлянул, обозначив свое присутствие, и тут же нагло сказал:
– Ты знаешь, что я ухаживаю за твоей женой?
Он тронул Петю за пуговицу – жестом, как если бы собирался схватить за грудки.
– Знаю. – Петя высвободился и произнес спокойнее: – Иначе я бы тебя не удостоил вниманием.
Савкин стушевался. Вера Николаевна невольно прыснула.
– Ну, прости! – Савкин сказал неизвестно кому из них, сел в машину, уезжая, мигнул, обозначив прощальный салют.
Ей было смешно, на нерве, уже когда они поднимались домой. В свете тусклой лампочки в подъезде Петин силуэт размывался, лица не видно было тем более. Вера Николаевна могла думать только со странной радостью, что Петя все же успел подучиться цинизму и что не столь уж он беззащитен – последнее было открытием для нее самой.
Петя больше не говорил про Савкина. Выглядел он необычно собранно, пальто скинул по-деловому быстро. Вера Николаевна успела снять ботинки, муж сообщил, что его срочно вызывают в район, машина уходит через час, так что он едва успеет собраться. Вера Николаевна принялась на скорую руку лепить котлеты. Давешний эпизод с Савкиным выветрился из головы совершенно.
За столом Петя рассказывал, что в районе крупная авария, пострадали люди, и город остался без тепла. Дело непростое, хотя и замешенное на банальном головотяпстве. Он был на удивление спокоен, озабоченный только предстоящей работой, которая неизвестно сколько по времени потребует его отсутствия. Попутно ругал человеческую безалаберность, которую просто ненавидел, поскольку от нее не существует защиты.
– Защититься можно от глупости, от недостатка образования – таких людей не возьмут на ответственную работу. – Петя кровожадно кромсал котлету ножом. – От безалаберности защититься нельзя. Вроде как она не совершенное зло, но девяносто восемь процентов несчастий именно от нее…
Вера Николаевна, не вникая, слушала, ее занимала больше свежая царапина на клеенке.
В прихожей, поправляя на муже шарф, она все-таки спросила:
– Петя, ты… Разве ты не ревнуешь?
– К нему? Нет. К нему просто не стоит. – Петя ответил жестко.
В уголках его рта мелькнули твердые складки. Вера Николаевна отметила про себя, что раньше их не было, и еще – что Петя очень неудачно надел кепку: козырек перекосило, что придавало помятость всему его облику. Эта помятость не вязалась никак с твердыми складками в уголках рта.
Когда Петя ушел, ей захотелось есть. Она взяла кефир, печенье, устроилась у телевизора и с удовольствием ощутила, что на некоторое время она одна и что ценность ее одиночества именно в том, что оно временно. Вера Николаевна пила кефир и думала, как ей все-таки повезло с мужем.
В просвете штор чертился молодой месяц.
С утра в издательство посыпались звонки. Вера Николаевна знала, что в бухгалтерии работает ревизор, поэтому ее тоже станут дергать – некоторые договоры числились за ней. Однако при каждом новом звонке она медлила поднимать трубку, опасаясь подспудно, а вдруг это Савкин: ей хотелось думать, что в их истории поставлена жирная точка. Несколько раз звонил директор, поминая договор, заключенный с автором два года назад, – по поводу сборника, который «повесила» на нее, как на новенькую, бухгалтерия, заставив просчитывать гонорарные ставки. Вера Николаевна питала к цифрам природное отвращение, однако по незнанию впряглась. Какая-то не совсем хорошая история вышла потом с этим сборником, из-за чего уволился главный бухгалтер, поговаривали про взятку… Вера Николаевна не хотела влезать во внутренние дрязги; с ее-то стороны все было чисто. Теперь в ходе ревизии история всплыла вновь. Настроение у Веры Николаевны совершенно упало, поскольку приходилось поднимать старые договоры, папки с которыми были засунуты глубоко в шкаф.
Разбирая бумаги, Вера Николаевна морщилась: пыль забивалась в нос, лезла в глаза. Наконец отыскав нужное, она брезгливо отряхнула пыльные пальцы. Договор с суммой гонорара в девять миллионов шестьсот тысяч рублей… Она уже отвыкла от этих ужасных нулей.
Ревизор оказался теткой, страдающей запущенным пародонтозом; во рту ее вкривь и вкось, налезая друг на друга, торчали редкие зубы. При разговоре она шамкала, чуть поплевываясь, видом очень напоминая старую мышь из «Дюймовочки». Еще и обращение выбрала: «Милочка», которое Веру Николаевну покоробило.
– Так-так, милочка, что же мы наблюдаем? – Мышь водила скрюченным пальцем по строкам договора. – Ставки… Откуда вы брали ставки?
– Из книжки. – Вера Николаевна ответила тихо, как двоечница у доски.
– Из книжки, так-так… Количество авторских листов… Ну те-с, если ставку помножить на количество авторских листов… получается у нас… – Она вперилась очками в договор.
– Девять шестьсот, – вызубренно ответила Вера Николаевна.
– Ага! – Мышь возопила злорадно. – Да вот не девять шестьсот, а шесть девятьсот!
– Как? – Прежде чем Вера Николаевна успела осознать ужасное, перед глазами встало видение Пети, который кровожадно кромсал котлету.
Конечно, она перепутала по той самой безалаберности, по невниманию, потому что для нее девять шестьсот и шесть девятьсот были просто перевертыши, за которыми никогда не стояли реальные деньги. Теперь, однако, напрасно было оправдываться, кивая на бухгалтерию, что-де не проверили. Логика мыши была непреклонна: это ее, Веры Николаевны, ошибка, ее в договоре подпись, и никакая бухгалтерия, ни автор тем более ни при чем. Мышь шамкала, поплевывая:
– Вам, милочка, необходимо возместить разницу и впредь быть осторожней с деньгами. Это деньги бюджетные, но платить придется из своего кармана.
– Из своего?
– Добрый дядя за вас не заплатит. – Мышь взяла менторский, назидательный тон классной дамы. – Вы растратили казенные деньги, и неважно…
Лицо ее потеряло человеческий контур, и так же смазалось лицо директора, который находился в абсолютной власти у этой мыши, ничего не смея сказать против. Мышь выговаривала тем временем что-то про суд – что Веру Николаевну будут судить. Она произносила еще какие-то страшные слова из жизни потусторонней, изнаночной. Но как все это могло соотноситься с ней – с такой красивой, умной, порядочной Верой Николаевной, которая просто жила, никому не делая зла?
Ломая красивые пальцы, Вера Николаевна выдавила сквозь непослушные губы:
– Да не присвоила же я те деньги!
– Неважно. – Мышь продолжала тем же менторским тоном, что она десять раз перепроверяла счета.
Вера Николаевна подумала каким-то вторым, трезвым, умом, что точно так же выговаривает кому-то сейчас Петя за головотяпство и что для машины правосудия не существует живых людей, а есть только лица, нарушившие правила.
– Я вам предлагаю, милочка, добровольно погасить разницу, – мышь будто смягчила голос. – Через суд все равно придется платить.
– Через суд? – Вера Николаевна еще не до конца понимала значение этого слова.
– Если вы не погасите разницу…
– Вера Николаевна, – вступил наконец директор. – В противном случае мы будем вынуждены взыскать с вас через суд. – Он говорил еще много негрубых слов, пытаясь сгладить ситуацию, однако выходило тоже, что лучше в три дня внести недостающие деньги.
У себя в кабинете перед зеркалом Вера Николаевна методично съела помаду с губ – со стороны могло показаться, что она в отчаянии кусает губы, на самом деле на нее нашла огромная безразличность, ступор, когда больше всего на свете хотелось спрятаться, забиться в щель, чтобы не видеть людей, которых совершенно не трогало то, что случилось с ней. Она в секунду возненавидела яркие губы женщин, нарисованные затем, чтобы придать особую выразительность лицу. Ей же хотелось раствориться.
С вытертыми бесцветными губами она села в троллейбус, – никого не предупредив, что уходит, – и отвернулась к окну. Человеческие фигуры на тротуаре ее раздражали, как и свежий день. На задней площадке смеялась без повода стайка совсем юных девчонок с выбеленными перышками волос. Каждый приступ их беспечного смеха больно отдавал в груди, будто разрывая внутри какие-то пузырьки с кровью. Уже у самого подъезда ей показалось, что улица оглохла, – настолько безразлична, беззвучна стала для нее суета города, лежащего между ней и цифрами в договоре.
Дома она первым делом набрала воды в ванну, хотя был разгар дня и принимать ванну казалось довольно странно, но ее бил озноб. Она напустила обильно пены – опять зрелище мыльной пены отдалось внутри лопаньем маленьких пузырьков с кровью.
Она не могла думать ни о чем конкретно – возникающие мысли не додумывались до конца, саморазрушались. Она пробовала было представить разговор с Петей – его облик расползался тоже, и перед глазами оставалась картинка, как он ел котлету. Вера Николаевна поднесла пальцы к вискам и полувслух повторила ту самую фразу: «Как он ел!» Она лежала в ванной долго, пока не остыла вода. Наконец вылезла, насухо обтерлась и принялась в халате расхаживать взад-вперед по квартире. «Как он ел… Как он ел…» – бессмысленно твердила она по инерции, на самом же деле в ее внутренний поток внедрилась совсем нелепая мысль: а что бы такое можно быстро продать? Само собой, продать было теперь решительно нечего. Вещи, нужные ей, для других были просто старье. И весь опыт, весь багаж ее жизни ничего не стоил теперь, когда нужно было что-то решить самой. Она сообразила, что сумма не такая большая, как представлялось ей поначалу из-за страшных нулей, только в данный момент ее все равно целиком не было! Занять? У кого же? Унизительно выклянчивать по знакомым…
Память вызвала ситуацию из детства, когда нужно было срочно ехать на автобусе к бабушке, а Вера на выходе уже обнаружила, что денег у нее всего две копейки – сдача от мороженого. Она обшарила карманы всех пиджаков и курток в шкафу – денег не было. Ей представлялось так, что бабушка живет катастрофически далеко – за целых четыре остановки, и, если отправиться пешком, вряд ли она доберется к ночи. Она сидела в коридоре на корточках, размазывая по лицу слезы, из-под дверей сильно тянуло холодом – она помнила именно об этом. Но тогда же ее осенило: сдать молочные бутылки!.. А что все-таки делать теперь, завтра, когда придется снова появиться на работе? Сколько же зацепок существовало в тесном ее мирке до сегодняшнего утра! И вдруг в одночасье конструкция ее жизни рухнула. Реальностью оставались только деньги, а их как раз не было в нужный момент.
Телефон зазвонил, резанув тишину звуком внешнего мира. Вера Николаевна отвечать не хотела: наверняка ее искало издательство. После шестого зуммера телефон умолк, но вскоре снова подал сигнал, и странно: она уловила будто спиной, именно спинным мозгом – будто бы телефон изнутри загорался красным, как огонек маяка. В трубке возник голос Савкина – глухо, с расстояния в сто лет:
– Ну вот, я звоню.
Ей сделалось очень, по-настоящему смешно, так, что даже защемило под ложечкой.
– У тебя растрата? – спокойно спросил Савкин.
– Ты хочешь сказать, – она смеялась еще, – раз ты звонишь, значит, все не так страшно?
Савкин ответил по-киношному, штампом:
– Ну а какие проблемы?
– У меня муж уехал. – Вера Николаевна подразумевала, конечно, что денег взять неоткуда, – это была случайно выскочившая вслух часть ее мысли.
– Это радует.
– Нет, ты не так понял. – Вера Николаевна спохватилась очень энергично.
– Да понял я, понял. Ты не выходи никуда, я приеду, – по прежнему спокойно-грустному тону Вера Николаевна догадалась, что Савкин в самом деле понял ее правильно.
Приехал он через час, когда ожидание стало уже рождать нервозность. Привез бутылку дорогого вина и коробку конфет, предметы странные в данной ситуации. Скинув пальто, по-хозяйски повесил его в прихожей. Вера Николаевна – будучи даже растерянна от его гостинцев – подспудно «примеряла» его к своей квартире, удивившись, что не чувствуется отчужденности, как будто Савкин жил здесь всегда. Возможно, это следовало из его поведения. Он попросил штопор, фужеры, мастерски откупорил бутылку и разлил вино. Оно было густым, темно-красным и опять разбудило в ней память пузырьков с кровью. Но стоило пригубить, как эта новая, сладкая кровь моментом заполнила сосуды, вытеснив собой холодный воздух из легких, освободила дыхание.
– Лучше? – Савкин плеснул ей еще вина и предложил конфету, причем положил прямо в рот. Она приняла игру – только игру! – раздавив конфету на языке. И тут – даже странно – показалось, что ситуация уже разрешилась сама собой, что страшное прошло и стоило ли это в самом деле терзаний. Подспудно – трезвым вторым умом – она сообразила, что переживает радость маленькой девочки, которой в утешение предложили конфетку. Однако какая была разница, когда отлегло в самом деле?
Она опьянела. Только тогда спохватилась, что ничего не ела с утра. Вскочила слишком суетливо, опрокинув на пол пустой фужер, побежала на кухню, достала из холодильника котлеты из тех, что готовила вчера для Пети, уже положила на сковородку… перед глазами снова встал Петин призрак, кровожадно кромсавший котлеты. Есть их тут же расхотелось, но все же второй, трезвый, ум подсказал ей разогреть их – авось аппетит вернется. Еще она достала квашеную капусту, хотя капуста с красным вином не составляла благородный букет.
Савкин появился на кухне вскоре вслед за ней – без пиджака. И снова впечатление возникло, что он давно-давно уже привычен на этой кухне, и синий абажур с бахромой очень подходил к его облику, источавшему спокойствие. Потом они ели котлеты, и в этом было что-то неизмеримо семейное. Еще казалось, что со вчерашнего вечера, когда на том же месте сидел Петя, прошла бездна темного времени.
Вера Николаевна смеялась чему-то, что в другой момент показалось бы ей очередным пошлым рассказом из армейской жизни Савкина. (Она вспомнила, что у нее самой в юности был странный критерий: если взрослый человек рассказывает, как он служил в армии – ему, выходит, больше и сказать нечего.) Вера Николаевна насильно осекла свою смешливость, заставила себя сказать серьезно:
– Нет, у меня растрата…
– Да брось ты. – Савкин с удовольствием поедал капусту.
– То есть как это брось? – Она взвилась, даже прихлопнув пальцами по столу. Ответно дрогнула бахрома абажура.
– Завтра внесешь. – Савкин просто выложил на стол, рядом с капустной миской, несколько денежных бумажек.
Вера Николаевна сидела, уставившись на эти бумажки, которые в ее глазах никак не отождествлялись с деньгами.
– Это что? – только и сказала она.
– Я узнал, сколько на тебе висело. – Савкин по-прежнему ел капусту.
– Да? – Она спросила-ответила неопределенно. – И дальше?
– Ну и все. Никакого суда. Ничего не было и не будет!
– Да?
Веру Николаевну отпустил хмель, и она поняла наконец, что на столе перед ней – живые, зримые деньги. В окно проникал сиреневый вечерний свет, растворяя абажур в себе или постепенно обволакивая предметы своей сине-сиреневой тканью весенних сумерек.
– Да? – еще раз произнесла она, но уже жестче. – Я чувствую себя шлюхой, которую ты купил. – Она удивилась сама, как это у нее слепилась такая романтическая фраза.
– Не говори так, – Савкин произнес немного испуганно, осторожно.
Последовало короткое молчание, в котором слышны стали капли из крана. Савкин встал, чтобы закрыть кран, – очевидно, чтобы вернуть разговор к вещам будничным и более приятным.
Вера Николаевна проговорила тихо, голосом нарочито ровным:
– Ты пользуешься моей слабостью. Да-да, молчи! Потому ты и приехал, что просто подвернулся удачный повод! Во сколько же ты оценил меня. Женя?! – сарказм ее наконец сорвался в обычный плач. Слезы хлынули, как будто долго копились в глазах, и вот прорвало. Она рыдала по-настоящему, со всхлипами и перекошенным ртом, уткнув в ладони лицо, и как-то она оказалась в мягких объятьях Савкина, продолжая рыдать ему в рубашку. Он ловил губами ее едкие слезы:
– Глупая. Дурочка… Я просто видеть тебя хотел, рядом побыть. Разве не понятно? Не плачь. Я тебя люблю. – Он осекся на этой последней фразе, как если бы выдал себя невольно.
Вера Николаевна подняла заплаканное лицо. Если бы он не осекся, она, может быть, пропустила бы в своем плаче…
Савкин повторил:
– Я люблю тебя. Смешно, да? От меня – такого, от Женьки Савкина, смешно слышать это? Я два года боялся подойти к тебе. Боялся именно, что я смешон для тебя. Но я ничего не могу поделать с собой. Я люблю тебя. И я сам не знаю, как случилось такое чудо, что я люблю тебя…
Наконец эта фраза проросла в ней, и она внимательно посмотрела ему в лицо.
– Ну, не веришь? Послушай, я тебе расскажу… Я охотился за вещами, которые трогала ты. Однажды я украл у тебя из кармана платок. Я собирал салфетки, которыми ты вытирала помаду с губ. Я знал твои духи, жест, которым ты поправляешь волосы, и то, как ты при ходьбе кривишь левый каблук, – он должен стаптываться у тебя быстрее. Я только не представлял, с чем в мире можно сравнить тебя – с белой лилией, с птицей фламинго… Я пошлости говорю, да?
Вера Николаевна глядела на Савкина пораженно, через призму слов, которые не вязались совсем с этим кругленьким рыжим человеком.
– Я думал подарить тебе какую-то вещь – кольцо, браслет, – чтобы ты носила ее каждый день. Понимаешь, вещь – от меня. Но разве бы ты приняла? Возьми хоть деньги. Деньги – что я такое говорю! Нет! Позволь мне спасти тебя – хоть так, позволь. Об этом никто никогда не узнает. Что я еще могу?..
Вера Николаевна молчала, сознавая, что это, в свою очередь, его отчаяние. Савкин продолжал изливать свою боль, она слушала, сопротивляясь понять, что все эти слова относятся к ней и что она способна вызвать в человеке подобное чувство.
Савкин тронул на столе деньги, придавил их ладонью, – будто для верности.
– Я сейчас уйду. Я тебе в тягость, я знаю…
Он молча надел в прихожей пальто. Вера Николаевна слышала, как отворилась и захлопнулась дверь. Потом наступила тишина. Вера Николаевна подошла к окну. Сквозь форточку тянуло сыростью, и стало слышно, как над городом растет глухой гул, похожий на далекий подземный рев. На самом деле это продували котлы на ТЭЦ. По кронам деревьев было заметно, как сплошной стеной идет ветер к югу.
Завтра обещал быть новый прохладный день.
Завтра она отнесет в издательство деньги… а там будет еще новый день, и еще… Постепенно история сойдет на нет – после того, как насудачатся вволю. А там, глядишь, и забудут, словно ничего никогда не было. И кто узнает, что за слова звучали под синей бахромой абажура, что за слезы текли?.. «Нет памяти о прежнем да и том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…»
Вера Николаевна убрала со стола порожнюю бутылку – единственного свидетеля их объяснения. Бутылка была интересной формы – по типу женской фигуры, и вновь явился ей собственный образ – теперь стеклянной женщины, испитой до донца.
Вера Николаевна совсем не хотела, чтобы Савкин видел ее силуэт в окошке, и задернула штору, мигом врезав себя назад в домашний мирок.
Тут же на звуке скользящих штор открылось ей, что что-то огромное и совсем не зависящее от человеческой воли, похожее на силу самой стихии, прошло мимо нее.
1999
notes