9
Был уже месяц тот (конец июня — начало июля). Наплыв приезжих в Бубаст и его окрестности стал из-за жары уменьшаться. Но при дворе Рамсеса все еще продолжали веселиться. Много говорили о случае в цирке.
Придворные восхваляли смелость наместника, недогадливые восторгались силой Саргона, жрецы с серьезным видом шептались между собой, что наследник престола все же не должен был вмешиваться в бой быков, на что есть люди, получающие за это деньги и отнюдь не пользующиеся общественным уважением.
Рамсес либо не слышал этих разговоров, либо не обращал на них внимания.
В его памяти запечатлелось лишь то, что ассириец отнял у него победу над быком, ухаживал за Камой и Кама весьма благосклонно принимала эти ухаживания.
Так как ему не подобало вызывать к себе финикийскую жрицу, то он однажды отправил ей письмо, в котором сообщал, что хочет ее видеть, и спрашивал, когда она его примет. Кама ответила, что будет ожидать его в тот же вечер.
Не успели загореться на небе звезды, как Рамсес тайком (так ему, по крайней мере, казалось) вышел из дворца и отправился к храму Ашторет.
Сад храма был почти пуст, особенно вокруг павильона жрицы. В павильоне было тихо и светилось всего несколько огоньков.
Он робко постучал. Жрица открыла ему сама. В темных сенях она стала целовать его руки, шепча, что умерла бы, если б тогда в цирке разъяренное животное причинило ему какой-нибудь вред.
— Но теперь ты вполне спокойна, раз твой любовник спас меня, — ответил он с раздражением.
Когда они вошли в освещенную комнату, на глазах Камы видны были слезы.
— Что с тобой? — спросил царевич.
— Сердце господина моего отвернулось от меня, — сказала она. — И, может быть, недаром.
Рамсес язвительно засмеялся.
— А что? Ты уже его любовница? Или только собираешься стать ею, святая дева?
— Любовницей? Никогда! Но я могу стать женой этого ужасного человека.
Рамсес вскочил с места.
— Что это — сон? — вскричал Рамсес. — Или Сет послал проклятие на мою голову? Ты, жрица, которая охраняет огонь перед алтарем богини Ашторет и должна, под угрозой смерти, оставаться девственницей, ты выходишь замуж? Воистину, лицемерие финикиян превосходит все, что о нем рассказывают!..
— Послушай меня, господин мой, — сказала, утирая слезы, Кама, — и осуди, если я того заслужила. Саргон хочет сделать меня своей женой, своей первой женой. По нашим законам жрица в особо исключительных случаях может выйти замуж, но только за человека царской крови. А Саргон — родственник царя Ассара.
— И ты выйдешь за него замуж?
— Если Высший совет жрецов Тира прикажет мне, я не посмею ослушаться, — ответила она, снова заливаясь слезами.
— А почему его занимает Саргон? — спросил наследник.
— Его занимает и многое другое, — ответила она, вздыхая, — говорят, что ассирийцы собираются захватить Финикию, и Саргон будет ее наместником.
— Ты с ума сошла! — вскричал Рамсес.
— Я говорю то, что мне известно. В нашем храме уже второй раз начинаются молебствия об отвращении беды от Финикии. В первый раз мы совершали их еще до твоего прибытия к нам, господин мой.
— А сейчас почему?
— Потому что на этих днях прибыл в Египет халдейский жрец Издубар с письмами, в которых царь Ассар назначает Саргона своим послом и уполномочивает его заключить с вами договор о захвате Финикии.
— Но ведь я… — перебил ее наместник.
Он хотел сказать: «ничего не знаю», но запнулся и ответил, смеясь:
— Кама, клянусь тебе честью моего отца, что, пока я жив, Ассирия не захватит Финикии. Довольно с тебя?
— О господин мой! Господин! — воскликнула она, падая к его ногам.
— И теперь ты не выйдешь замуж: за этого дикаря?
— О! — вздрогнула она. — И ты еще спрашиваешь?
— И будешь моей? — прошептал Рамсес.
— Значит, ты желаешь моей смерти? — воскликнула Кама с ужасом. — Что ж… если ты этого хочешь, я готова.
— Я хочу, чтобы ты жила, — продолжал он страстно, — чтобы ты жила и принадлежала мне…
— Это невозможно…
— А Высший совет жрецов Тира?
— Он может только выдать меня замуж.
— Но ведь ты войдешь в мой дом…
— Если я войду туда, не будучи твоей женой, то умру. Но я готова… даже к тому, чтобы не увидеть завтрашнего солнца.
— Успокойся, — ответил наследник серьезным тоном, — кто обрел мою милость, тому никто не может повредить.
Кама снова опустилась перед ним на колени.
— Как же это может быть? — спросила она, складывая ладони.
Рамсес был так возбужден, настолько забыл о своем положении и обязанностях, что готов был пообещать жрице жениться на ней. Удержал его от этого шага не рассудок, а какой-то слепой инстинкт.
— Как это может быть? Как это может быть? — шептала Кама, пожирая его глазами и целуя его ноги.
Он поднял Каму, посадил поодаль от себя и сказал, улыбаясь:
— Ты спрашиваешь, как это может быть?.. Сейчас я тебе объясню. Последним моим учителем был один старый жрец, знавший наизусть множество старинных историй из жизни богов, царей, жрецов, даже низших чиновников и крестьян. Старик этот, славившийся своим благочестием и чудесами, не знаю почему, не любил женщин и даже боялся их. Он вечно твердил об их коварстве и однажды, чтобы доказать всю силу женской власти над мужской половиной человеческого рода, рассказал мне такую историю:
«Молодой писец, бедняк, у которого не было в мешке ни одного медного дебена, а только ячменная лепешка, в поисках заработка отправился из Фив в Нижний Египет. Ему говорили, что в этой части государства живут самые богатые купцы и господа и, если только ему повезет, он может получить должность, которая обогатит его.
Вот идет он по берегу Нила (заплатить за место на судне ему было нечем) и думает: «Как легкомысленны люди, которые, получив в наследство от родителей один золотой талант, или два, или даже десять, вместо того чтобы приумножить богатство торговлей или отдавая деньги в рост, растрачивают его неизвестно на что. Если бы у меня была драхма… Нет, драхмы мало. Если бы у меня был талант или, еще лучше, несколько полосок земли, я из года в год копил бы деньги и под конец жизни стал бы богат, как самый богатый номарх.
Но что поделаешь, — думал он, вздыхая, — боги, очевидно, покровительствуют только дуракам. А я преисполнен мудрости от парика до босых пят. Если же меня можно обвинить в глупости, то разве только в том отношении, что я не сумел бы растратить свое состояние и даже не знал бы, как приступить к совершению такого безбожного поступка».
Рассуждая так, бедный писец проходил мимо мазанки, перед которой сидел какой-то человек. Был он не молодой и не старый, но взгляд его проникал в самую глубь сердца. Писец, мудрый, как аист, сразу сообразил, что это, наверное, какой-нибудь бог, и, поклонившись, сказал:
— Привет тебе, почтенный владелец этого прекрасного дома. Как жаль, что у меня нет ни вина, ни мяса, чтобы поделиться с тобой в знак моего уважения к тебе и в доказательство того, что все мое имущество принадлежит тебе.
Амону — а это был он в образе человека — понравились приветливые слова молодого писца. Он посмотрел на него и спросил:
— О чем ты думал, когда шел сюда? Я вижу мудрость на твоем челе, а я принадлежу к числу тех, кто, как куропатка зерна пшеницы, собирает слова мудрости.
Писец вздохнул.
— Я думал, — сказал он, — о моей нужде и о тех легкомысленных богачах, которые неизвестно на что и как проматывают свое состояние.
— А ты бы не промотал? — спросил бог, все еще сохранявший образ человека.
— Посмотри на меня, господин, — сказал писец, — на мне рваная дерюга, а сандалии я потерял по дороге. Но папирус и чернильницу я всегда ношу при себе, как собственное сердце. Ибо, вставая и ложась спать, я повторяю: «Лучше нищая мудрость, чем глупое богатство». А раз уж я таков, раз я умею выразить свои мысли письменно и сделать самый сложный расчет, а кроме того, знаю все растения и всех животных, какие только существуют под небом, мог ли бы я промотать свое состояние?
Бог задумался и сказал:
— Речь твоя струится плавно, как Нил под Мемфисом. Но если ты в самом деле так мудр, то напиши мне слово «Амон» двумя способами.
Писец вынул чернильницу, кисточку и, не заставив долго ждать, написал на двери мазанки слово «Амон» двумя способами, и так четко, что даже бессловесные твари останавливались, чтобы почтить бога.
Бог остался доволен и сказал:
— Если ты так же бойко считаешь, как пишешь, то подведи-ка расчет вот такой торговой сделке. Если за одну куропатку дают четыре куриных яйца, то сколько куриных яиц должны мне дать за семь куропаток?
Писец набрал камешков, разложил их в несколько рядов, и не успело еще закатиться солнце, как он ответил, что за семь куропаток полагается двадцать восемь куриных яиц.
Всемогущий Амон так и расцвел в улыбке, видя перед собой столь выдающегося мудреца, и сказал:
— Я вижу, что ты говорил правду про свою мудрость. Если же ты окажешься столь же стойким в добродетели, то я сделаю так, что ты будешь счастлив до конца жизни, а после смерти сыновья твои поместят твою тень в прекрасную гробницу. А теперь скажи мне, желаешь ли ты, чтобы твое богатство просто сохранилось, или хочешь, чтобы оно приумножалось?
Писец пал к ногам милосердного бога и ответил:
— Будь у меня хотя бы эта лачуга и четыре меры земли, я считал бы себя богатым.
— Хорошо, — сказал бог, — но подумай хорошенько, хватит ли тебе этого?
Он повел его в хижину и показал:
— Вот тут четыре чепца и четыре передника, два покрывала на случай ненастья и две пары сандалий. Тут очаг, тут лавка, на которой можно спать, ступа, чтобы толочь пшеницу, и квашня для теста.
— А это что? — спросил писец, указывая на какую-то статую, покрытую холстом.
— Это единственная вещь, — ответил бог, — до которой ты не должен дотрагиваться, иначе потеряешь все имущество.
— О! — воскликнул писец, — пускай она стоит тут хоть тысячу лет, я и не подумаю прикоснуться к ней! А позвольте спросить вашу милость — что это за усадьба видна там вдали?
И он высунулся в окошко мазанки.
— Ты угадал, — молвил Амон, — там действительно видна усадьба. В ней большой дом, пятьдесят мер земли, десять голов скота и столько же рабов. Если бы ты захотел получить эту усадьбу…
Писец пал к ногам бога.
— Разве есть, — воскликнул он, — такой человек под солнцем, который, имея ячменную лепешку, не предпочел бы пшеничный хлебец?
Услыхав это, Амон произнес заклинание, и в одно мгновение оба они очутились в большом доме.
— Вот тут у тебя, — сказал Амон, — резная кровать, пять столиков и десять стульев. Вот тут вышитые одежды, кувшин и кубки для вина, вот светильник с оливковым маслом и носилки…
— А это что? — спросил писец, указывая на стоявшую в углу статую, покрытую легкой кисеей.
— Этого, — ответил бог, — не трогай, иначе потеряешь все имущество.
— Если бы я прожил на свете десять тысяч лет, то и тогда бы не дотронулся до этой вещи, так как считаю, что после мудрости лучше всего богатство. А что это виднеется вон там вдали? — спросил он немного погодя, указывая на величественный дворец, окруженный садом.
— Это княжеское поместье, — ответил бог. — Там дворец, пятьсот мер земли, сто рабов и несколько сот голов скота. Поместье огромное, но если ты думаешь, что твоя мудрость справится с ним…
Писец снова припал к ногам Амона, обливаясь слезами радости.
— О господин! — воскликнул он. — Где ты видел такого безумца, который вместо кружки пива не пожелал бы бочки вина?
— Слова твои достойны мудреца, делающего самые сложные вычисления, — сказал Амон.
Он произнес несколько слов заклинания, и они перенеслись во дворец.
— Вот здесь у тебя, — молвил добрый бог, — пиршественная зала, а в ней раззолоченные диваны, кресла и столики, выложенные разноцветным деревом. Внизу кухня и кладовая, где ты найдешь мясо, рыбу и печенья. Наконец, подвал, наполненный прекрасными винами. Вот тут спальня с подвижной кровлей, чтобы твои рабы навевали тебе прохладу во время сна. Полюбуйся на ложе из кедрового дерева, покоящееся на четырех львиных лапах, искусно отлитых из бронзы. Вот шкаф, полный одежд, а в сундуках ты найдешь кольца, цепи и запястья.
— А это что? — спросил писец, указывая на статую, покрытую затканным золотыми и пурпурными нитями покрывалом.
— Это как раз то, чего ты должен особенно остерегаться, — ответил бог. — Стоит тебе прикоснуться — и пропало все твое богатство. А таких поместий в Египте не много. Кроме того, тут в шкатулке лежит десять талантов в золоте и драгоценных каменьях.
— Владыка! — вскричал писец. — Позволь мне поставить на самом видном месте в этом дворце твое святое изваяние, дабы я мог трижды в день воскурять перед ним благовония.
— Но ту избегай! — сказал еще раз Амон, указывая на статую, покрытую прозрачной тканью.
— Разве что я лишусь разума и стану хуже дикой свиньи, которая не отличает вина от помоев, — ответил писец. — Пусть эта фигура под покрывалом стоит здесь и кается сто тысяч лет, я не прикоснусь к ней, раз такова твоя воля…
— Помни же, а то все потеряешь! — промолвил бог и скрылся.
Счастливый писец стал расхаживать по своему дворцу и выглядывать в окна. Он осмотрел сокровищницу, взвесил в руках золото — тяжело. Посмотрел поближе на драгоценные каменья — настоящие. Велел подать себе поесть, тотчас же вбежали рабы, омыли его, побрили, нарядили в тонкие одежды.
Он наелся и напился, как никогда, затем возжег благовония перед статуей Амона и, убрав ее живыми цветами, сел у окна и стал смотреть во двор.
Там ржали лошади, запряженные в резную колесницу. Кучка людей с дротиками и сетями сдерживала своры непослушных собак, рвавшихся на охоту. У амбара писец принимал зерно от крестьян, другой выслушивал отчет надсмотрщика. Вдали виднелись оливковая роща, высокий холм с виноградником, поля пшеницы, среди полей — густо посаженные финиковые пальмы.
«Воистину, — молвил он про себя, — сейчас я богат, как того и заслуживаю. Одно только удивляет меня, как это я мог столько лет прожить в нищете и унижении. Должен сознаться, — продолжал он мысленно, — что я сам не знаю, стоит ли приумножать такое огромное богатство, ибо мне больше и не нужно, и у меня не хватит времени гоняться за наживой».
Однако ему стало скучно в хоромах. Он вышел осмотреть сад, объехал поля, побеседовал со слугами, которые падали перед ним ниц, хотя были разодеты так, что еще вчера он считал бы для себя за честь поцеловать им руку. Скоро ему стало еще тоскливее. Он вернулся во дворец и начал осматривать содержимое амбара и погреба, а также мебель в покоях.
«Все это красиво, — думал он, — но еще красивее была бы мебель из чистого золота и кувшины из драгоценного камня».
Взгляд его невольно упал в тот угол, где стояла статуя, скрытая под богато вышитым покрывалом.
Он заметил, что фигура вздыхает.
«Вздыхай себе, вздыхай», — подумал он, беря в руки кадильницу, чтобы возжечь благовония перед статуей Амона.
«Благой это бог, — продолжал он размышлять. — Он ценит достоинства мудрецов, даже босых, и воздает им по заслугам. Какое чудное поместье подарил он мне. Правда, я тоже почтил его, написав его имя на двери той мазанки. И как хорошо я ему подсчитал, сколько он может получить куриных яиц за семь куропаток. Правы были мои наставники, когда твердили, что мудрость отверзает даже уста богов».
Он опять посмотрел в угол. Покрытая вуалью фигура снова вздохнула.
«Хотел бы я знать, — подумал писец, — почему это мой друг Амон запретил мне прикасаться к этой статуе. Конечно, за такое поместье он имел право поставить мне свои условия, хотя я с ним так не поступил бы. Если весь дворец принадлежит мне, если я могу пользоваться всем, что здесь есть, то почему мне нельзя к этому даже прикоснуться?.. Амон сказал: нельзя прикасаться, но ведь взглянуть-то можно?»
Он подошел к статуе, осторожно снял покрывало, посмотрел… Что-то очень красивое! Как будто юноша, однако не юноша… Волосы длинные, до колен, черты лица мелкие, и взор, полный очарования.
— Что ты такое? — спросил он.
— Я женщина, — ответила ему она голосом столь нежным, что он проник в его сердце, словно финикийский кинжал.
«Женщина? — подумал писец. — Этому меня не учили в жреческой школе… Женщина!..» — повторил он.
— А что это у тебя здесь?
— Глаза.
— Глаза? Что же ты видишь этими глазами, которые могут растаять от первого луча?
— А у меня глаза не для того, чтобы я ими смотрела, а чтобы ты в них смотрел, — ответила женщина.
«Странные глаза», — сказал про себя писец, пройдясь по комнате.
Он опять остановился перед ней и спросил:
— А это что у тебя?
— Это мой рот.
— О боги! Да ведь ты же умрешь с голоду! Разве таким крошечным ртом можно наесться досыта!
— Мой рот не для того, чтобы есть, — ответила женщина, — а для того, чтобы ты целовал мои губы.
— Целовал? — повторил писец. — Этому меня тоже в жреческой школе не учили. А это что у тебя?
— Это мои ручки.
— Ручки! Хорошо, что ты не сказала «руки». Такими руками ты ничего не сделаешь, даже овцу не подоишь.
— Мои ручки не для работы…
— Как и твои, Кама, — прибавил наследник, играя тонкой рукой жрицы.
— А для чего же они, такие руки? — с удивлением спросил писец, перебирая ее пальцы.
— Чтобы обнимать тебя за шею, — сказала женщина.
— Ты хочешь сказать: «хватать за шею»! — закричал испуганный писец, которого жрецы всегда хватали за шею, когда хотели высечь.
— Нет, не хватать, — сказала женщина, — а так…»
— И обвила руками, — продолжал Рамсес, — его шею, вот так… (И он обвил руками жрицы свою шею.) А потом прижала его к своей груди, вот так… (И прижался к Каме.)
— Что ты делаешь, господин, — прошептала Кама, — ведь это для меня смерть!
— Не пугайся, — ответил он, — я показываю тебе только, что делала та статуя с писцом.
«Вдруг задрожала земля, дворец исчез, исчезли собаки, лошади и рабы, холм, покрытый виноградником, превратился в голую скалу, оливковые деревья — в тернии, а пшеница — в песок…
Писец, очнувшись в объятиях возлюбленной, понял, что он такой же нищий, каким был вчера, когда шел по дороге. Но он не пожалел о своем богатстве. У него была женщина, которая любила его и ласкала…»
— Значит, все исчезло, а она осталась? — наивно воскликнула Кама.
— Милосердный Амон оставил ее ему в утешение, — ответил Рамсес.
— О, Амон милостив только к писцам! Но каков же смысл этого рассказа?
— Угадай. Ты ведь слышала, от чего отказался бедный писец за поцелуй женщины.
— Но от трона он бы не отказался!
— Кто знает! Если бы его очень просили об этом… — страстно прошептал Рамсес.
— О нет! — воскликнула Кама, вырываясь из его объятий. — От трона пусть он не отказывается, иначе что останется от его обещаний Финикии?
Они долго-долго глядели друг другу в глаза. И вдруг Рамсес почувствовал, как у него защемило сердце и растаяла в нем какая-то частица любви к Каме: не страсть — страсть осталась, — а уважение, доверие.
«Удивительные эти финикиянки, — подумал наследник, — их можно любить, но верить им нельзя».
Усталость овладела им, и он простился с Камой. Он поглядел вокруг, словно ему трудно было расстаться с этой комнатой, и, уходя, подумал:
«А все-таки ты будешь моей, и финикийские боги не убьют тебя, если им дороги их храмы и жрецы».
Не успел Рамсес покинуть дом Камы, как к ней вбежал молодой грек, поразительно на него похожий. Лицо его было искажено яростью.
— Ликон?.. — в испуге вскрикнула Кама. — Зачем ты здесь?
— Подлая гадина! — закричал грек. — Не прошло и месяца, как ты клялась, что любишь меня и убежишь со мною в Грецию, и уже бросаешься на шею другому любовнику. Уж; не повержены ли боги или нас оставила их справедливость?..
— Сумасшедший ревнивец! Ты еще убьешь меня…
— Конечно, убью тебя, а не твою каменную богиню. Задушу вот этими руками, если станешь любовницей.
— Чьей?
— Как будто я знаю. Наверное, обоих: того старика, ассирийца, и царевича; я разобью его каменный лоб, если он будет здесь шататься. Царевич! Все египетские девушки к его услугам, а ему понадобилась жрица. Жрица для жрецов, а не для чужих…
Но Кама уже пришла в себя.
— А разве ты не чужой? — спросила она надменно.
— Змея! — снова вспыхнул грек. — Я не чужой, потому что служу вашим богам. И сколько раз мое сходство с египетским наследником помогало вам обманывать азиатов и уверять их, что он исповедует вашу веру!
— Тише, тише! — шептала жрица, рукой зажимая ему рот.
Очевидно, это прикосновение было очень приятным, так как грек успокоился.
— Слушай, Кама, на днях в Себеннитскую бухту войдет греческий корабль под управлением моего брата. Постарайся, чтобы верховный жрец отправил тебя в Бутто. Оттуда мы убежим на север, в Грецию, в пустынное место, где еще не ступала нога финикиянина.
— Они доберутся и до него, если я скроюсь туда, — сказала Кама.
— Пусть хоть один волос упадет с твоей головы, — прошипел в бешенстве грек, — и я клянусь, что Дагон… что все здешние финикияне отдадут за него свои головы или издохнут в каменоломнях! Тогда узнают, на что способен грек!
— А я говорю тебе, — ответила жрица, — что пока я не накоплю двадцати талантов, я не двинусь отсюда. А у меня всего восемь.
— Где же ты возьмешь остальные?
— Мне дадут Саргон и наместник.
— Если Саргон, — согласен, но от наследника я не желаю!
— Какой ты глупый. Разве ты не понимаешь, почему этот молокосос мне немного нравится? Он напоминает тебя…
Это замечание совсем успокоило грека.
— Ну, ну, — ворчал он, — я понимаю, что когда перед женщиной выбор: наследник престола или такой певец, как я, то мне нечего бояться. Но я ревнив и горяч и потому прошу тебя держать своего царевича подальше.
И поцеловав Каму, юноша выбежал из павильона и скрылся в темном саду.
— Жалкий шут, — прошептала жрица, погрозив ему вслед, — ты можешь быть только рабом, услаждающим мой слух песнями.