Книга шестая
Теперь Франц Биберкопф больше не пьет мертвую и не прячется от людей. Теперь он усмехается: по одежке, мол, протягивай ножки. Франц зол как черт: его вынудили поступить против воли; больше это ни кому не удастся, даже сильнейшему из сильных! Что-то темное идет на него, он храбрится, кулаком грозится, но не видит ничего и не знает, что на голову его должен молот опуститься.
Нет оснований отчаиваться! На протяжении всей этой истории, до тех пор пока я не дойду до ее жестокого, страшного и горького конца, я еще часто буду повторять эти слова: нет оснований отчаиваться! Ибо наш герой человек хоть и не совсем обычный, но понять-то его нетрудно и подчас даже говоришь себе: а ведь и ты бы шаг за шагом прошел по тому же пути, и тебе довелось бы все это испытать. Все, что я рассказал, сущая, беспощадная правда.
Да, Франц Биберкопф, ничего не подозревая, вышел из дому. Да, его втянули против воли в кражу со взломом и потом бросили под автомобиль. И вот оказался он под колесами. А уж он ли не старался жить честно, по закону? Уж он ли не хотел стать порядочным? Так как же тут не прийти в отчаяние — спросите вы меня.
Стоит ли доискиваться смысла во всей этой бессмыслице, издевательской, гнусной, подлой. И стоит ли выводить из нее какую-нибудь насквозь лживую мораль? Неужели это и есть судьба человеческая, судьба нашего Франца Биберкопф а?
Но я недаром говорю вам: нет оснований отчаиваться. Я уже кое-что знаю, а быть может, и читатель уже кой о чем догадывается… Истина медленно открывает свое лицо, и нам надо пройти вместе с Францем через все испытания, — тогда все станет ясно!
ЧУЖОЕ ДОБРО ВПРОК ИДЕТ
А Рейнхольд совсем закусил удила. Домой он вернулся лишь в понедельник, к обеду. Братья и сестры во Христе! Промежуток времени от воскресенья до этого момента мы прикроем, как плащом, нашей любовью к ближнему своему, не поскупимся — метров так десять пойдет на этот плащ. Сделать то же самое по отношению к предшествовавшему времени нам, к сожалению, не удалось. Ограничимся же здесь констатацией последующих событий: после того как в понедельник солнце взошло без опозданий и на берлинских улицах началась обычная сутолока, Рейнхольд ровно в час дня, точней говоря в 13 часов, явился домой, выставил из своей комнаты сверхсрочную Труду, которая у него зажилась и не желала убираться. Субботний вечер подошел, тулли-тулли, к своей козе бежит козел, тулли-тулли. Другой писатель, по всей вероятности, придумал бы теперь для Рейнхольда какое-либо возмездие, но я, право, не виноват, что такового не последовало. Рейнхольд был в отличном настроении, бодр и весел, и для пущего веселья он вышвырнул из дома Труду, ту самую Труду, которая, будучи женщиной постоянной, никак не желала выметаться. Собственно говоря, сам он этого тоже не желал и сделал это, так сказать, машинально, главным образом благодаря воздействию алкоголя на его средний мозг. Дело в том, что человек этот был сильно наспиртован. Таким образом, сама судьба работала на него (введение алкоголя в организм было одним из событий минувшей ночи!). Итак, для того чтобы продолжать изложение, нам остается лишь бегло коснуться некоторых деталей.
Эта тряпка Рейнхольд, который казался Францу таким смешным и который до сих пор никогда не решался грубо разговаривать с женщинами, в час дня в понедельник вдруг преобразился: он страшно избил Труду, выдрал ей клок волос, расколотил о ее голову зеркало, а под конец, когда она подняла крик, расквасил ей физиономию. Да как еще! Труда в тот же вечер отправилась к доктору: физиономия ее чудовищно вспухла. Вот ведь набрался он решимости! Девчонка за пару часов утратила всю свою красоту в результате рукоприкладства со стороны Рейнхольда, которого она и хотела привлечь за это к ответу. Но пока что ей пришлось мазать вспухшие губы бальзамом и помалкивать. Как уже сказано, Рейнхольд разошелся так, потому что его большой мозг был одурманен несколькими рюмками водки, вследствие чего произошло расторможение среднего мозга. А средний мозг был у него вообще более развит.
Сам он, к концу дня кое-как очухавшись и придя малость в себя, с изумлением обнаружил в своей комнате некоторые весьма приятные перемены. Труда исчезла. Исчезла без следа; не было даже ее корзины. Далее, зеркало разбито вдребезги, а пол кто-то заплевал самым хамским образом. Э, да плевки-то с кровью! Ну и погром тут был. Рейнхольд стал соображать: его собственные зубы были целы и невредимы. Значит, это Труда заплевала пол, а он, стало быть, набил ей морду. Собственная лихость привела его в такой восторг, что он громко расхохотался. Подняв с пола осколок зеркала, он полюбовался собой. Ай да Рейнхольд, здорово ты ее, кто бы мог подумать! Молодец, Рейнхольдхен, молодец!
До чего же он был доволен! Даже по щеке себя потрепал.
А затем задумался: а вдруг ее кто-нибудь другой выставил — Франц, например? Вечерние и ночные события были ему еще не совсем ясны. Не доверяя себе, он позвал хозяйку, эту старую сводню, и стал у нее осторожно допытываться, большой ли у него был сегодня скандал? Ну, та все и выложила: так и надо, говорит, этой Труде, уж очень она ленивая скотина была, даже нижнюю юбку сама себе выгладить не хотела. Как? Труда, оказывается, носила нижние юбки? Этого еще не хватало! Значит, выпроводил он ее самолично. Рейнхольд почувствовал себя на седьмом небе. И тут он вдруг вспомнил все, что случилось вчера вечером и ночью. Ай да мы, хорошее дельце обделали. Наследство получили и этого жирного борова Франца Биберкопфа подвели под монастырь, надо надеяться, что та машина задавила его насмерть, и наконец выставили Труду! Черт возьми, баланс хоть куда!
Так! Что же будем делать? Прежде всего надо прифрантиться к вечеру. Пусть-ка кто скажет теперь слово против водки. Ведь вот раньше я ее и в рот брать не хотел! Дурак был! Вон она какую силу придает! Что я без нее делал бы!
Только он начал переодеваться, явился парень от Пумса; говорит шепотом, кочевряжится, то и дело оглядывается. Передал Рейнхольду, чтобы тот немедленно шел в пивную напротив. Но прошел добрый час времени, прежде чем Рейнхольд выбрался из дому. Сегодня — бабы на очереди, а Пумс пускай себе свои "пумсы" один выделывает. У ребят в пивной поджилки трясутся. Подложил им Рейнхольд свинью с этим Биберкопфом! А что, если тот остался жив? Засыплет всех! А если богу душу отдал? Тогда совсем пропащее дело. Они исподволь навели справки в доме, где он жил. Что-то будет, что-то будет?
Но Рейнхольд — счастливчик, он в сорочке родился! Все ему нипочем. Это его самый счастливый день с тех пор, как он себя помнит. Теперь он знает, что на свете есть водка, и бабу любую возьмет, а надоест — вышвырнет.
В два счета отошьет. Вот красота! Он тут же хотел сделать заход, но Пумсова братва не отпустила его до тех пор, пока он не дал обещания переждать пару дней у Пумса в Вейсензее и никуда носа не показывать. Надо же выяснить, что, собственно, случилось с Францем и чем все это для них пахнет! Ничего не поделаешь, Рейнхольд согласился.
Но в ту же ночь он забыл обо всем и пустился во все тяжкие. И все обошлось. А ребята сидели в своей норе в Вейсензее и помирали от страха. На следующий день они тайком заехали за ним, чтобы снова увезти его к себе, но Рейнхольд об этом и слышать не хотел, его неудержимо тянуло к некой Карле, которую он вчера только открыл.
Рейнхольд оказался прав. О Франце Биберкопфе не было ни слуху ни духу. Исчез человек, будто ветром сдуло! Исчез, ну и слава богу. И все снова выползли на свет божий и, довольные, разошлись по домам.
А у Рейнхольда — пир горой. Упомянутая Карла уже у него. Светлая, как лен, блондинка. Она принесла с собой три бутылки водки. Сам он пропускает по маленькой, зато она хлещет напропалую. А он думает: "Пей, голубушка, пей. Придет время, и я свое выпью, на прощанье. А там — адью, дорогая!"
* * *
Верно, кой-кто из читателей беспокоится о судьбе Цилли. Что-то станется с бедной девушкой, если Франц не вернется или если его уже нет в живых, — ну, словом, если нет его? Эта не пропадет, будьте уверены! О ней беспокоиться нечего; такие бабы что кошки — всегда падают на ноги. У Цилли, например, оставалось денег еще дня на два, а во вторник она, как и следовало ожидать, встретила на улице Рейнхольда: да, да, именно Рейнхольда, самого шикарного пижона с Алекса. Он был в настоящей шелковой рубашке и как раз собирался кого-нибудь подцепить. Цилли была потрясена и долго не могла решить, то ли она снова влюбилась в этого человека, то ли ей хочется свести с ним старые счеты.
Она, почти по Шиллеру, прячет кинжал под плащом. Правда, в данном случае это не кинжал, а кухонный нож, но все равно она пырнет им Рейнхольда в отместку за все его подлости, пырнет куда придется! Постояла она с ним у ворот своего дома, а он знай любезничает. Две красные розы, холодный поцелуй… Ладно, — думает Цилли, — болтай хоть до завтра, я тебя все равно пырну! Но только куда? В какое место? Этот вопрос ее очень беспокоил. Нельзя же, в самом деле, портить ножом такой дорогой костюм, жалко костюма — уж очень он ему к лицу. Прошлись они немного. Идет Цилли с ним рядом, стучит каблучками. А потом, возьми и спроси, уж не Рейнхольд ли сманил ее Франца? Как то есть сманил? Да так, очень просто. Франц не явился домой и посейчас его нет, что с ним могло случиться? А от Рейнхольда как раз Труда ушла. Значит, — дело ясное, тут и говорить даже не о чем. Рейнхольд сплавил ее Францу, а тот и сбежал с ней. В том-то и штука!
Изумляется Рейнхольд, как это она так скоро все разнюхала? Что ж тут удивляться? Сходила к его хозяйке, та и рассказала ей, какой у него вышел скандал с Трудой.
И начала тут Цилли его честить. Это она для храбрости себя подзадоривала, шуточное ли дело — ведь собиралась ножом пырнуть человека! Дрянь ты, кричит, негодяй, небось снова другую завел, по глазам твоим вижу.
Но и Рейнхольд не слепой! Тут за километр видно что: во-первых, у Цилли нет денег, во-вторых, она зла на Франца и, в-третьих, она до сих пор любит его, красавчика Рейнхольда. Еще бы, в таком костюме перед ним ни одна не устоит, особенно если по второму разу, "реприз" так сказать. И Рейнхольд тут же принял решение по всем трем пунктам. Первым делом он выделил Цилли 10 марок. Во-вторых, ругательски изругал Франца Биберкопфа. Где эта дубина пропадает, хотелось бы знать? (Угрызения совести? Какие еще там угрызения совести! Орест и Клитемнестра? Это еще что за личности? Рейнхольд о них и слыхом не слышал. Он просто от всей души хочет, чтоб Франц оказался покойником и чтобы труп его даже не опознали.) Но Цилли тоже понятия не имеет, куда делся Франц. Стало быть, крышка ему! Подумал так Рейнхольд и расчувствовался и перешел к третьему пункту — о возобновлении спектакля.
— Сейчас, — говорит, — место занято, но в мае ты можешь опять наведаться.
— Рехнулся ты! — огрызнулась Цилли для вида, а сама рада — ушам своим не верит!
А Рейнхольд осклабился:
— Пусть рехнулся.
Попрощался он с ней и пошел своей дорогой. Рейнхольд, ах, Рейнхольд, прелесть моя, Рейнхольд, мой Рейнхольд, люблю лишь тебя…
Перед каждой пивной он останавливался и благодарил создателя, что на свете существуют спиртные напитки. Что стал бы он делать, если бы вдруг закрылись все кабаки или в Германии ввели бы "сухой закон"?
Надо запастись на всякий случай. Сказано — сделано. "Ловкий я парень", — думает Рейнхольд, стоя в винном магазине и читая этикетки. Теперь-то он знает, что коли понадобится, то у него не только большой, но и средний мозг сработает.
Таким образом, ночь с воскресенья на понедельник прошла для Рейнхольда без последствий, — во всяком случае, до поры до времени. Вы спросите, есть ли на свете справедливость? Скажем прямо — пока что нет, во всяком случае до этой пятницы не было.
НОЧЬ С ВОСКРЕСЕНЬЯ НА ПОНЕДЕЛЬНИК. ПОНЕДЕЛЬНИК 9 АПРЕЛЯ
Франц был без сознания. Ему впрыснули камфару и морфий, уложили в чью-то большую легковую машину. За два часа домчали его до Магдебурга. Остановились на площади возле церкви. Двое сопровождавших его мужчин чуть дверь не выломали в местной клинике. Оперировали Франца той же ночью. Правую руку отняли в предплечье, извлекли осколки кости; ушибы грудной клетки и правого бедра оказались, сколько можно было судить, незначительными; правда, врачи не исключали возможности внутренних повреждений, например — небольшого разрыва печени; но серьезных опасений на этот счет пока не было. Сказали, надо выждать.
— Много ли он потерял Крови? Где вы его нашли?
— На Н-ском шоссе. Там же лежал и его мотоцикл. Вероятно, на него наехали сзади.
— А машину, которая его сбила, вы не видели?
— Нет. Когда мы наткнулись на него, он уже лежал на дороге. Незадолго до этого мы расстались с ним в NN. Он поехал налево.
— Да там гиблое место, темно очень!
— Вот, вот, там это и случилось.
— А вы, господа, еще задержитесь здесь?
— Да, пробудем несколько дней: это мой свояк, жена его приедет сегодня или завтра. Мы остановились в гостинице напротив, на случай если что-нибудь понадобится.
У дверей в операционную один из мужчин еще раз обратился к врачам.
— Дело, конечно, гнусное, но нам не хотелось бы придавать его огласке. Во всяком случае, мы просили бы вас никуда ни о чем не заявлять. Лучше дождаться, пока больной придет в себя, и узнать, как он сам думает на этот счет. Насколько нам известно, он не любитель судебных процессов. Он, знаете, сам как-то сбил человека, и нервы у него с тех пор пошаливают.
— Как вам угодно.
— Пусть поправляется, а там посмотрим.
В понедельник, в одиннадцать утра, перевязка. В это время виновники несчастья, в том числе и Рейнхольд, пьяные в дым шумно гуляют в притоне у Пумса в Вейсензее. Франц пришел в себя, осмотрелся. Он лежит на чистой койке, в светлой палате, грудь у него туго и как-то пугающе забинтована. Спросил сиделку, где он. Та передала ему, что слышала от дежурной сестры и подхватила из разговоров. Франц в полном сознании. Все понимает, пытается нащупать правое плечо. Но сиделка взяла его руку и положила ее поверх одеяла: не надо двигаться! Да, помнится, когда он лежал в грязи на мостовой, из рукава текла кровь, он это ясно чувствовал. А затем около него появились люди, и в этот момент у Франца словно просветление наступило. Он знал теперь, что надо делать. От железных ударов Рейнхольда по рукам, во дворе, на Бюловплац, Франца стало трясти, земля тряслась под ним, Франц ничего не соображал.
Когда он затем ехал в машине, дрожь не унималась, хотя Франц и старался не замечать ее.
А когда он пятью минутами позже лежал в уличной грязи, что-то шевельнулось в его мозгу. Мысли будто выплыли из мглы, зазвенели, зазвучали… Франц словно окостенел — он понял, что попал под машину, но не ощутил ни страха, ни тревоги. Что же, каюк мне? Вроде того. Но тут же он твердо и ясно сказал, куда его везти. Если мне каюк, то туда и дорога, а впрочем нет. Выживу. Ему перетянули раненую руку подтяжками, как жгутом. Хотели отвезти его в больницу в Панкове, но он, словно охотничья собака, следил за каждым движением стоявших около него людей. Нет, не в больницу, и сразу назвал адрес на Эльзассерштрасе — там живет Герберт Вишов, его товарищ с прежних времен, до Те-геля. Вот вам адрес, пожалуйста! Что-то шевельнулось в его мозгу, когда он лежал в грязи на мостовой — мысль выплыла из мрака, зазвенела, зазвучала… Словно осенило его в этот миг, — теперь он твердо знал, что надо делать.
Только бы не засыпаться. Герберт наверняка живет, где и жил, сейчас он, наверно, дома. Люди, подобравшие Франца, забежали в указанную им пивную на Эльзассерштрассе и спросили Герберта Вишова. Сразу же из-за столика поднялся стройный молодой человек, сидевший рядом с красивой брюнеткой. Что там случилось? Где? В машине?.. Франц? Он выбежал на улицу, брюнетка за ним, а следом половина пивной. Франц лежал и ждал — он знал, кто придет сейчас к нему. Он победил время!
Франц и Герберт узнали друг друга. Франц прошептал ему пару слов на ухо. Публика расступилась, и Франца перенесли в пивную, в комнатку за стойкой, положили его там на кровать, вызвали врача; Ева, красивая брюнетка, сбегала домой за деньгами. Франца вымыли, переодели. Не прошло и часа, как его уже везли на частной машине из Берлина в Магдебург…
После обеда Герберта пропустили на несколько минут к Францу в палату. Герберт сказал, что уезжает, но Францу беспокоиться нечего: через неделю он вернется и заберет его из клиники. А Ева пока останется в Магдебурге.
Лежит Франц, не шелохнется. Огромным усилием воли он взял себя в)руки. Не вспоминать, что было! Ни боже мой! И только когда в два часа сестра сказала, что приехала его жена и в палату вошла Ева с букетом тюльпанов, он заплакал безудержно, навзрыд. Еве пришлось утирать ему лицо полотенцем. Он облизывал пересохший рот, закрыл глаза, стиснул зубы. Но у него дрожали губы, он не мог сдержать слез. Наконец дежурная сестра, услышав его рыдания, постучала в палату и попросила Еву уйти. "Свидание, по-видимому, слишком волнует больного!"
Но на следующий день он успокоился и встретил Еву улыбкой. Две недели спустя его взяли из клиники. И вот он снова в Берлине. Как выехали на Эльзассерштрассе, у Франца ком подступил к горлу, но до слез дело не дошло. Вспомнилось то последнее воскресенье с Цилли, колокола звонят, звонят… А теперь вот я здесь буду, жить, здесь меня дело ждет, здесь теперь — моя судьба. В этом Франц был теперь уверен. Он спокойно лежал на носилках, когда его выносили из машины.
Здесь меня дело ждет, здесь моя судьба, отсюда я не уйду — не будь я Франц Биберкопф. Так и внесли его в дом, в квартиру его друга Герберта Вишова, именующего себя маклером. И в душе у Франца все та же непоколебимая уверенность, которая вдруг появилась у него после падения из автомобиля.
* * *
Сегодня на скотопригонный двор поступило: свиней — 11543, крупного рогатого скота — 2016, телят — 920, баранов— 14 450. Удар — хрясь! — и конец.
Свиней, быков, телят режут. Это в порядке вещей. Стоит ли об этом говорить! А что делают с нами, с людьми?
Ева сидит у постели Франца. Вишов то и дело подходит к нему, пристает:
— Скажи хоть, как это произошло, как это было?
А Франц — ни полслова. Отгородился от всех железной стеной и никого к себе не подпускает.
Потом Ева, Герберт и его друг Эмиль долго сидели за столом, говорили о Франце. С тех пор как его после катастрофы привезли к ним в дом, они так и не могут понять, что он за человек. Не просто же машина сшибла, что-то здесь не то! С чего это он забрел в десять часов вечера в северную часть города, не торговал же он там газетами, на ночь глядя, когда и на улице-то никого не встретишь. Герберт стоял на своем: Франц, верно, пошел на какое-нибудь дело, и при этом с ним такая штука и случилась, а теперь ему стыдно признаться, что газетенками своими он не мог прокормиться. К тому же тут, верно, замешаны и другие люди, которых он не хочет выдать. Ева соглашалась с Гербертом; да, Франц, конечно, ходил на дело, но как его угораздило попасть в такую историю? Подумать только — на всю жизнь остался калекой. Ну, да мы уж разузнаем.
Все стало проясняться, когда Франц назвал Еве свой последний адрес и попросил принести оттуда его корзину, но ничего не говорить хозяйке. Герберт и Эмиль не упустили такого случая, пошли к хозяйке. Та сперва отказывалась выдать Францеву корзину, но, получив пять марок, сменила гнев на милость, только пробурчала, что и так чуть ли не каждый день приходят тут всякие справляться о Франце. Кто? Да кто же — от Пумса, и Рейнхольд, и всякие там. Ах, вот оно что! От Пумса! Значит, это Пумс со своей шайкой… Ева вне себя, да и Герберт взбеленился: уж если Франц опять взялся за старое, то почему же именно с Пумсом? А как влип, так и про нас вспомнил. Теперь он калека. В чем только душа держится! Что с него возьмешь, а то он, Герберт, поговорил бы с ним иначе.
Герберт решил поговорить с Францем начистоту. Шутка ли, вся эта история обошлась им в добрую тысячу марок. Подошли они к Францу втроем: Эмиль тоже был здесь, и Ева упросила, чтобы ее пустили в комнату.
— Ну, Франц, — начал Герберт, — теперь дело на поправку пошло. Скоро ты встанешь, а дальше что? Ты об этом уже думал?
Франц повернул к нему небритое лицо.
— Погоди, дай мне сперва подняться на ноги.
— Да мы тебя не гоним, не думай! Мы тебе всегда рады. Почему ты только к нам так долго не приходил? Ведь уж год, как ты из Тегеля?
— Нет, года еще нет.
— Ну, полгода. Не хотел с нами знаться, что ли? Ряды домов, соскальзывающие крыши, двор такой глубокий, словно колодец… Несется клич, как грома гул, ювиваллераллера… С этого и началось.
Франц перевернулся на спину, уставился в потолок.
— Я ж газетами торговал. На что я вам был нужен?
Тут Эмиль не выдержал. Побагровел, заорал:
— Врешь! Не торговал ты газетами! Еще дураком прикидывается.
Ева еле успокоила Эмиля. Франц смекнул, — это неспроста, они что-то знают, но что?
— Говорю тебе, торговал газетами. Спроси Мекка. А Вишов в ответ:
— Воображаю, что скажет твой Мекк. Газетами он торговал, скажи пожалуйста. Пумсовы ребята вон тоже торгуют фруктами. А то и рыбой. Тебе ли не знать?
— То они, а то я. Я торговал газетами. Зарабатывал себе на хлеб. Ну хочешь, спроси Цилли, она целыми днями из дома не выходила, она тебе скажет, что я делал.
— Сколько же ты зарабатывал, марки две в день?
— Случалось и больше: мне хватало, Герберт.
Те трое не знали, что и думать. Ева подсела к Францу.
— Скажи-ка, Франц, ты ведь знал Пумса?
— Знал.
Пусть выспрашивает, Францу теперь все равно. Остался жив — и то ладно!
— Ну, и что же? — Ева ласково погладила его руку. — Расскажи, что у тебя было с Пумсом?
— Да выкладывай все, чего там! — взорвался Герберт. — Я-то ведь знаю, что у тебя было с Пумсом и куда вы ездили в ту ночь. А ты думал, я не знаю? Да, Да, ты с ними ходил на дело. Мне-то что? Меня это не касается. Но только как это так получилось — с ним ты якшаешься, с прохвостом этим старым, а сюда и носа не кажешь?
— Видал какой! — рявкнул Эмиль. — О нас он вон когда вспомнил…
Герберт сделал ему знак, тот осекся. А Франц зарыдал. Не так громко, как тогда в клинике, но тоже безудержно, навзрыд. Рыдает, захлебывается, мечется по подушке. За что его так? По голове треснули, с ног сбили, выбросили на ходу из машины, под колеса… Руки будто и не было. И остался он калекой… Герберт и Эмиль вышли из комнаты. Франц долго еще плакал. Ева то и дело утирала ему полотенцем лицо. Наконец он затих и некоторое время лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Ева подумала, что он заснул. Но тут он снова открыл глаза и говорит:
— Сделай одолжение, позови Герберта и Эмиля. Те вошли, понуря головы. Спросил их Франц:
— Что вы знаете о Пумсе? Вы его знаете вообще? Те переглянулись, ничего понять не могут. Ева потрепала Франца по руке.
— Да ты ведь его и сам знаешь, Франц.
— Нет, вы скажите, что вы о нем знаете?
— То, что он отъявленный мошенник, — отвечает Эмиль, — и что он отсидел пять лет в Зонненбургской тюрьме, хотя заслужил все пятнадцать, а то и пожизненную. Знаем, какими он фруктами торгует.
— Он и не торгует фруктами, — проговорил Франц.
— Да, уж он больше по части говядины.
— Но послушай, Франц, — сказал Герберт, — ты же не с неба свалился, ты и сам мог догадаться, что он за человек.
— Я думал, что он в самом деле фруктами торгует.
— Ну, а зачем ты пошел с ним в то воскресенье?
— Мне сказали — едем за фруктами. Потом, мол, на рынок их свезем.
Франц лежал совершенно спокойно. Герберт наклонился над ним, заглянул ему в лицо.
— А ты и поверил.
Франц снова заплакал. На этот раз почти беззвучно, не раскрывая рта. Ну да, он спускался в тот день по лестнице, какой-то чудак ему повстречался — все выискивал в записной книжечке разные адреса, — потом он, Франц, пришел к Пумсу на квартиру и передал его жене записку для Цилли.
— Конечно, я поверил. Я только потом уж догадался, что меня поставили на стрему, и тогда…
Те трое растерянно переглянулись. Судя по всему, Франц говорил чистую правду. Просто невероятно! Ева вновь коснулась его руки.
— Ну, а потом?
Хватит в молчанку играть. Все скажу! Пусть все знают.
— Потом я хотел уйти, да не смог, вот меня и выбросили из машины, потому что за нами погнались тоже на машине…
Сказал — и больше ни слова. Чего же еще? Попал под ту машину, — как только жив остался! Они же меня "убрать" хотели… Франц перестал плакать, успокоился, стиснул зубы — лежит не шелохнется…
Вот и сказал. Теперь они все знают. И все трое сразу поняли, что это правда. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен… И еще один вопрос задал Герберт:
— Скажи мне вот что, Франц, и мы сейчас же уйдем: ты только потому не приходил к нам, что хотел по-честному газетами торговать?
Но больше Франц не в силах был говорить. Подумал только: "Да, я хотел по-честному жить. Я и остался порядочным до конца. И обижаться вам нечего, что я к вам не приходил. Вы как были, так и есть мои друзья. Я никого из вас не выдал…" Не дождались они ответа и тихо вышли из комнаты.
Потом Франц принял снотворное и снова заснул. А они втроем спустились вниз, в пивную, и долго сидели там молча, не глядя друг на друга. Ева вся дрожала. Ведь Еве Франц приглянулся, еще когда он с Идой жил. Но Франц в то время не бросил Иду, хотя та уже затеяла шашни с бреславльцем. Теперь Ева живет хорошо, Герберт для нее все что хочешь сделать готов, но Франца она все еще не забыла.
Герберт заказал на всех горячего грогу, они залпом осушили стаканы, и он заказал по второму разу. Выпили, и снова молчат. Ева вся — как лед, мороз по коже пошел, от затылка по спине, даже к бедрам, сжалась она в комок, ногу на ногу положила. Эмиль сидит подперев рукою голову, жует губами, причмокивает языком, глотает слюну. Потом не выдержал, отхаркнулся и сплюнул прямо на пол. Герберт Вишов, молодой, ладный, молодцевато сидит на стуле, точно в седле, ни дать ни взять — ротный на параде, лицо застыло, ни один мускул не дрогнет. Так и сидят они все: Вишов, Эмиль и Ева — сами не свои, ничего не видят, не слышат. Будто рухнули стены кругом, ворвалась холодная мгла и окутала их. А мысли их были наверху — у постели Франца. Как магнит, притягивает их думы к себе постель больного.
Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен. Сегодня свой серп он точит, приготовить для жатвы хочет.
Герберт обернулся к остальным и хрипло произнес:
— Кто это мог сделать?
Эмиль: — Ты о чем?
— Кто его из машины выбросил?
Ева: — Обещай мне, Герберт, что если ты до него доберешься, то…
Герберт: — Не беспокойся! И как это такую гадину земля носит? Ну, погоди же!
Эмиль: — Нет, ты только подумай, Герберт, что же это такое?
Нет, лучше не думать, не говорить об этом. Ева дрожит вся, лепечет, словно пощады просит:
— Герберт, Эмиль, да сделайте же что-нибудь! Душно. Дышать нечем! Есть жнец, Смертью зовется он…
— Легко сказать "сделайте", когда не знаешь, что к чему, — заключил Герберт. — Сперва надо дознаться, кто это. В крайнем случае мы всю Пумсову шайку провалим!
— Тогда и Франц погорит?
— Я говорю — в крайнем случае. А вообще-то Франц тут с боку припека, это же и слепому видно, и любой суд поверит. Да и доказать нетрудно это: ведь выбросили его из машины. Иначе не стали бы выбрасывать.
Его передернуло. Вот сволочи! Ну, мыслимое ли дело?
— Мне он, может быть, и скажет, кто это сделал, — вслух подумала Ева.
Но Франц лежит и молчит как истукан — слова от него не добьешься… К чему мне все это? Руки нет, новая не вырастет. Выбросили меня из машины — чего уж тут! Слава богу, голова хоть цела. Что-то надо делать, как-то надо жить. А перво-наперво надо на ноги встать.
В эти теплые весенние дни Франц набирался сил. Ему еще не разрешали вставать, но он встал и пошел — ничего! Герберт и Эмиль всегда при деньгах — тащат ему все, что доктор скажет и что он сам захочет. А Франц хочет поправиться скорей, и ест и пьет за троих, и не спрашивает, откуда у них берутся деньги.
Порою они толкуют между собой о том о сем. Но в общем все о пустяках — о Пумсе при Франце не говорят ни слова. Вспоминают о Тегеле и частенько об Иде. Жаль ее, конечно, совсем ведь была молоденькая. Но как-то раз Ева сказала, что Ида все равно бы плохо кончила. Словом, между ними все так же, как до Тегеля, словно ничего и не произошло с тех пор — не соскальзывали крыши, и не пел Франц на чужом дворе и не клялся, что со старым покончено и что станет он теперь порядочным, не будь он Франц Биберкопф.
Он лежит спокойно или сидит — слушает и сам говорит о том о сем. Иногда заходят старые знакомые, кто с подружкой, а кто с женой. Они калякают с Францем как ни в чем не бывало. Что же тут особенного — вышел парень из Тегеля и попал в аварию. Где и как — ребята не спрашивают. Сами знают, такая уж работа у них, рискованная. Попадешь в передрягу, того и гляди угостят свинцом, а то и вовсе шею свернут. Но все равно лучше уж так жить, чем хлебать баланду в тюрьме или доходить от чахотки. Это же ясно!
А тем временем и Пумсова шпана пронюхала, где Франц. Что, приходили за Францевой корзиной? А кто? Это они сразу разнюхали, — Вишов человек известный. Герберт и чихнуть не успел, как те уже разузнали, что Франц лежит у него. Конечно — ведь они ж с Францем старые друзья. Выжил Франц, оказывается, руку только ему отняли. Повезло парню! Жив-здоров, ходит уже, как знать, не ровен час, выдаст их всех. Крепко они обозлились на Рейнхольда — вот, идиот, кого к нам привел! Но тронуть его все же не решились. Его голыми руками не возьмешь — они и раньше его побаивались, а теперь подавно. Перед ним даже старик Пумс пасует. Рейнхольд парень отчаянный. Поглядеть — душа в пятки уйдет. Морда — желтая, страшная, морщины на лбу словно ножом прорезаны. Сразу видать — больной он и до пятидесяти не дотянет. Такие вот дохлые — они самые отчаянные и есть. От такого только и жди, что сунет руку в карман, вытащит пушку. Убьет — не моргнет глазом.
Но что ни говори — поганое это дело с Францем. Ведь надо же — уцелел, подлец!
А Рейнхольд только головой качает да посмеивается:
— Сидите, ребята, не рыпайтесь. Не пойдет он доносить! Что, ему жить надоело? Мало, что руку потерял?
И ведь не ошибся Рейнхольд. Франца бояться им было нечего. Правда, Ева и Эмиль еще раз попробовали добиться от Франца, чтоб он сказал, как это с ним случилось и кто это сделал; долго его уламывали; говорили, пусть не боится он того человека, что не дадут его в обиду, что есть у них в Берлине надежные люди. Но Франц сидел съежившись и только отмахивался: оставьте, мол. Побледнел весь, дышит тяжело — вот-вот заплачет. К чему все это? Рука все равно не вырастет! Да и вообще, надо подаваться куда-нибудь из Берлина — что ему здесь делать, калеке?
— Да брось ты, Франц, — говорит Ева, — ты еще с любым здоровым потягаешься. Но нельзя же им это так спустить. Ведь как они тебя разделали. Из машины на ходу выбросили!
— Говорю тебе, рука у меня все равно не вырастет.
— Тогда пусть заплатят.
— То есть как это заплатят? Тут Эмиль вмешался:
— А вот так: либо мы проломим башку тому, кто это сделал, либо его банда — ведь не один же он работает — должна будет выплатить тебе пособие. Об этом мы уж с ними договоримся. Пусть Пумс со своей бандой либо отвечает за него, либо вышвырнет его вон, посмотрим тогда, как он один продержится и куда приткнется. Словом, за твою руку должны заплатить. Это у тебя правая была — не левая! Пусть теперь пенсию тебе платят.
Франц молча покачал головой.
— Ну чего ты головой мотаешь? Вот увидишь, мы проломим башку тому, кто это сделал. Это преступление! А раз нельзя подать на него в суд, то мы с ним поквитаемся сами.
— Франц не был в банде, — перебила Ева Эмиля. — Ты же слышал, он не хотел заниматься такими делами, потому-то его и искалечили.
— Не хотел — не надо, его полное право! С каких же это пор можно заставить человека делать то, что он не хочет? Мы ведь не дикари какие-нибудь!
Франц снова замотал головой.
— Все, что вы на меня истратили, я отдам, все до последнего пфеннига.
— Да не о том речь, ничего мы с тебя не требуем! Но надо же расквитаться с ними, черт возьми! Нельзя оставлять такие вещи безнаказанными!
И Ева решительно поддержала его.
— Нет, Франц, как хочешь, а это мы так не оставим! У тебя нервы расстроены, вот ты и упрямишься! Но на нас ты можешь положиться, у нас нервы крепкие. Плевали мы на Пумса! Вот Герберт говорит, что он им такую баню кровавую устроит, какой еще во всем Берлине не было!
— Факт! — поддакнул Эмиль.
А Франц глядит прямо перед собою и думает: "Пусть их говорят, мне-то что; пусть говорят, пусть делают что хотят — меня это не касается. Рука у меня не вырастет, это уж точно. Лайся не лайся, а руку не вернешь. А ведь могло быть и хуже!"
И стал он снова вспоминать, все по порядку. Ведь Рейнхольд, наверно, возненавидел его за то, что он бабенку ту от него не взял? Вот и выбросил его из машины, и оттяпали ему руку в клинике. Хотел он по-честному жить, и вот оно чем кончилось! Франц вытянулся в постели и стиснул свой единственный кулак: вот так оно и было, именно так! Ну, ладно, мы еще посмотрим, мы еще повоюем!
Так и не сказал Франц, кто его из машины выбросил. Но друзья больше не приставали к нему — они были уверены, что в один прекрасный день он сам это скажет.
ФРАНЦ ПАРЕНЬ КРЕПКИЙ, ЕГО С НОГ НЕ СОБЬЕШЬ
Шайка Пумса на время исчезла из Берлина. Денег у них теперь куры не клюют. Можно и передохнуть. Двое поехали на побывку домой в Ораниенбург, а сам Пумс уехал на курорт Альтхейде лечиться от астмы — "стал на ремонт". Рейнхольд пил помаленьку — каждый день рюмки две-три. Привык уже. Надо ведь жизнью пользоваться. Не может понять, как это он, дурак этакий, раньше спиртного в рот не брал, а все кофе да лимонад тянул. Разве ж это жизнь? У Рейнхольда было отложено несколько тысяч, об этом и не знал никто. Вот и собрался он теперь потратить их, только не знал еще как. Не дачку же покупать. Поначалу завел он себе новую любовь — шикарная женщина, видно знавала и лучшие дни. Квартирку на Нюрнбергерштрассе обставил он ей — просто загляденье. Здесь можно и пожить барином, и переждать в случае чего.
Так он и устроился — была у него теперь господская квартира в лучшей части города и старая конура с какой-нибудь "дежурной" бабенкой. Тех он по-прежнему менял раза два в месяц, никак не мог от старых привычек отказаться.
В конце мая несколько ребят из Пумсовой шайки вернулись в Берлин. Встретились они как-то, потрепались насчет Франца, вспомнили его историю. Из-за него, говорят, чуть вся банда не погорела. Этот Герберт Вишов агитирует всю шпану против Пумсовых ребят, выставляет их подлецами и мерзавцами, уверяет, будто Биберкопф вовсе не хотел принимать участия в деле, будто его заставили насильно, а потом взяли да выбросили из машины. На это Вишову ответили, что Биберкопф хотел выдать товарищей, что никого на дело не тянули и никто его пальцем бы не тронул! Но потом, мол, ничего другого уж не оставалось.
Посидели они так, покачали головами — против всего "закона" не попрешь, потом никто тебя на дело не возьмет, с голоду помрешь. Подумали, подумали и решили: надо все по-хорошему уладить — провести сбор в пользу Франца; ведь он в конце концов свой парень — никого не выдал. Надо определить его на отдых в санаторий и возместить расходы за лечение в больнице. Скупиться нечего!
Но Рейнхольд уперся. Этого субъекта, говорит, надо убрать. Остальные в общем были не против, даже совсем наоборот. Но вот браться за это никто не хотел. Да пусть живет, калека ведь безрукий, что с него взять? А свяжешься с ним, еще влипнешь — ему ведь определенно везет. Ну, словом, ребята раскошелились, собрали в складчину несколько сотен — только Рейнхольд не дал ни пфеннига, и поручили одному из своих отнести деньги Биберкопфу, но только когда Герберта дома не будет!
И вот однажды сидит Франц у себя тихо и мирно и читает "Моргенпост", на обертку только она и годна, потом и за "Грюне пост" взялся — эта газета ему больше всех нравилась: в ней никакой политики не было. Посмотрел, а номер-то от 27 ноября 1927 года. Ишь какое старье — прошлогодняя! Тогда еще я с Линой крутил, что-то она теперь поделывает?
В газете писали о новом зяте экс-кайзера: новобрачной шестьдесят один год, мальчишке — двадцать семь. Влетит это ей в копеечку — ведь пишут, что принцем он все равно не станет. "Непробиваемые панцири для агентов полиции", ну, это вы бабушке своей расскажите!
Вдруг из кухни донеслись голоса. Вроде Ева с кем-то ругается. Э, голос как будто знакомый! Кого-то она не хочет впустить, надо посмотреть. И Франц встал, не выпуская из руки газету, пошел открыл дверь. Смотрит — там Шрейбер, тот самый, из Пумсовой банды.
С чего бы это он? А Ева из кухни голос подает:
— Осторожней, Франц, он выждал, пока Герберт уйдет, и заявился!
А Франц и говорит спокойно так:
— Ты ко мне, Шрейбер? Чего тебе надо?
— К тебе, да вот Ева не впускает. Ты что, здесь заключение отбываешь?
— Нет, с чего ты взял?
— Боитесь, что провалит он вас? — кричит Ева. — Гони его, Франц!
А Франц снова говорит:
— Так что же тебе надо, Шрейбер? Заходи — чего стоишь? И ты иди сюда, Ева, пусть выкладывает, зачем пришел!
Прошли они в комнату, сели. Газету Франц на стол положил, на снимке — бракосочетание нового зятя экс-кайзера: два шафера держат сзади над его головой венец… Что там еще? Охота на львов. Отстрел зайцев, боровой дичи, а вот еще — "Дорогу истине".
— За что вы мне платить собираетесь? Я вам не помогал.
— Как это не помогал! А кто на стреме стоял?
— Нет, Шрейбер, не стоял я на стреме, я и понятия не имел, зачем вы меня у ворот поставили, — говорит Франц, а сам думает: "Слава богу, отделался я от них. Не придется мне больше в этом темном дворе стоять. Я им сам заплатить готов, только бы не попасть туда снова". И снова вслух:
— Так что чепуха все это! А бояться вам меня нечего, я еще в жизни никого не выдал.
Ева погрозила Шрейберу кулаком. Пусть, мол, помнит, что есть другие, которые за каждым их шагом следят. И как это ты, голубчик, рискнул нос сюда сунуть? Будь тут Герберт, ты бы вряд ли ноги уволок отсюда.
Тут-то и стряслась беда. Ева заметила, как Шрейбер сунул руку в карман: он хотел достать деньги, показать Францу, авось соблазнится. Но Ева решила, что Шрейбер полез в карман за револьвером и сейчас выстрелит в Франца, чтобы тот навсегда умолк. Ясное дело — пришел сюда, чтобы вывести Франца в расход. Побледнела она как стена, лицо ее перекосилось. Сорвалась она со стула да как завизжит! Побежала по комнате, споткнулась, упала, снова поднялась и визжит не переставая… Франц вскочил, за ним Шрейбер; что случилось, что с ней? А та метнулась вокруг стола к Францу, а в голове одна мысль: что делать? Сейчас выстрелит, и — конец, смерть! Караул! Помогите! Не хочу умирать, не хочу!
Остановилась на миг, снова рванулась вперед, подбежала к Францу мертвенно-бледная, трясется всем телом, вопит:
— Прячься за шкаф скорей, убивают! Помогите! Спасите…
Голосит, глаза от ужаса, что плошки. Караул! У обоих мужчин мороз пошел по коже. Франц сначала не понял — увидел только, как Шрейбер руку в карман сунул. Зачем бы это? А потом вдруг сообразил — ясно зачем! Зашатался Франц. Как тогда на дворе, где его поставили стремить. Вот оно, все сызнова… Но уж поверьте, хватит с него, не хочет он еще раз под колесами оказаться. Из груди его вырвался стон. Он отстранил Еву, шагнул вперед. Газета упала со стола — молодой болгарин венчается с германской принцессой… А ну-ка, стулом его… где стул?.. Да где же он… Франц застонал еще громче. Уставился на Шрейбера, стула под носом не видит, споткнулся о него, опрокинул на пол. Ах, вот же он, стул… А перед глазами — темная площадь в Магдебурге, клиника… Герберт с Эмилем чуть двери тогда не выломали. А Ева все еще в голос кричит… Врешь, не возьмешь, не таковский. Нагнулся Франц за стулом. Перепуганный Шрейбер шасть за дверь: что они тут с ума посходили, что ли? В коридоре захлопали двери, послышались голоса соседей… Внизу в пивной тоже услышали крики и грохот. Двое мужчин бросились наверх. На лестнице они столкнулись с бегущим сломя голову Шрейбером. Но тот не растерялся — машет руками, кричит:
— Врача! Скорей врача!.. С женщиной — удар! И — был таков. Ловок пес, ничего не скажешь!
А Франц наверху потерял сознание и грохнулся на пол рядом с упавшим стулом. Ева забилась в углу между окном и шкафом, скорчилась в три погибели и визжит, словно нечистого увидела. Франца подняли, осторожно уложили в постель. Хозяйка знала за Евой такие припадки и вылила ей на голову кувшин холодной воды. Ева затихла, шепчет:
— Мне бы булочку!
— Ишь, булочки ей захотелось, — рассмеялись вокруг. А хозяйка приподняла ее за плечи, усадила на стул и говорит:
— Она уж всегда так, когда у нее припадок. Это не удар! Просто нервы расшалились — измотались они с больным-то. Не удержала его, видно, он и грохнулся. И зачем он встает? Лежал бы себе и лежал, а то людей будоражит только.
— А на лестнице человек кричал, будто с ней удар.
— Да кто кричал-то?
— Ну, тот что по лестнице бежал.
— Болван какой-то. Нет. Я уж мою Еву шестой год знаю. Вся в мать. Та тоже как начнет голосить, только водой и остановишь.
Вечером пришел Герберт домой, выслушал рассказ Евы и дал ей револьвер на всякий случай; никогда не надо ждать, пока другой выстрелит — тогда уж поздно будет. Сам он тотчас же отправился на поиски Шрейбера, но тот, конечно, как в воду канул. Пумсовы ребята все разъехались кто куда — никому неохота впутываться в это дело. А Шрейбера и след простыл. Прикарманил он деньги, которые были собраны для Франца, и укатил к себе домой в Ораниенбург. А Рейнхольду успел наврать, что, мол, Биберкопф от денег отказался, но с Евой удалось столковаться; деньги передал ей, и она уже все устроит. И точка.
* * *
Пока суд да дело, в Берлине июнь наступил. Погода все еще стояла теплая, дождливая. На свете тем временем происходили разного рода события. Дирижабль "Италия" с генералом Нобиле на борту потерпел аварию, совершил вынужденную посадку и посылает радиотелеграммы с того места, где лежит, а лежит он к северо-востоку от Шпицбергена, попробуй доберись туда! Зато одному летчику посчастливилось совершить беспосадочный перелет из Сан-Франциско в Австралию за семьдесят семь часов и благополучно приземлиться. Ну что еще? Вот, король испанский все препирается со своим диктатором Примо де Ривера. Впрочем, эти-то наверное договорятся! А вот — баденско-шведская помолвка, прочти, и приятно удивишься! Оказывается, принцесса из спичечного королевства воспылала любовью к принцу Баденскому. Подумать только, как это она ухитрилась — на таком расстоянии — ведь от Швеции до Бадена не близкий свет! О женщины, при виде вас я таю, вы — слабость главная в характере моем: одну целую, о другой мечтаю, а сам на третью уж гляжу тайком. Да, женщины, при виде вас я таю… Что делать, сам кляну судьбу свою. Когда ж почувствую, что иссякаю, на сердце я аншлаг "Распродано!" прибью.
Подает голос и популярный куплетист Чарли Амберг: "Себе ресницу вырву я и заколю тебя. Потом помадою для губ раскрашу я твой труп. А если будешь злиться ты, что делать с вашим братом? Себе глазунью закажу, плесну в тебя шпинатом!"
Итак, в Берлине стоит теплая дождливая погода, температура днем 20–22° тепла… При такой вот погоде в Берлине вскоре предстанет перед судом присяжных некий Рутковский, подозреваемый в убийстве своей возлюбленной. В этой связи возник интересный вопрос: не является ли убитая Эльза Арндт сбежавшей женой одного учителя из Н-ской гимназии. Сей господин обратился в суд с письменным заявлением, в котором предполагает и даже надеется, что упомянутая Арндт и есть его супруга. В случае, если это подтвердится, он готов дать суду важные показания. В воздухе чем-то пахнет, сильно пахнет: не то гипнозом, не то психозом, не то еще чем-то. Словом, пахнет чем-то в воздухе, сильно пахнет, хоть нос затыкай!
В ближайший понедельник состоится торжественное открытие городской электрической железной дороги. Управление железных дорог не упустит при этом случая еще раз обратить внимание пассажиров на то, что "транспорт является источником повышенной опасности". "Будьте осторожны! Запрещается соскакивать на ходу, за нарушение правил — штраф!"
ВОСПРЯНЬ, МОЙ СЛАБЫЙ ДУХ, СТОЙ ТВЕРЖЕ, НЕ ШАТАЙСЯ!
Иной обморок вроде смерти, так сказать генеральная репетиция. Потерял Франц сознание, уложили его в постель, и вот он снова лежит не вставая. Дни тянутся — теплые, дождливые. И почувствовал он, что вот-вот протянет ноги. Эх, Франц, соберись с силами, не тяни, не жди — берись за дело, жми, не оглядывайся, возьми в руки дубину, а еще лучше саблю — бей, круши, руби направо и налево, а не можешь — беги куда глаза глядят! А не то каюк тебе, старый дружище, Франц, Францекен Биберкопф, забубённая твоя головушка. Можешь тогда сразу звать гробовщика, пусть с тебя мерку снимет.
Вздыхает Франц, стонет, не хочется ему помирать. Нет, врешь! Еще поживем! Обвел он взглядом комнату, прислушался — тихо, только стенные часы тикают. Слава богу, жив пока! Подбираются ко мне, хотят ухлопать. Вот Шрейбер чуть-чуть не ухлопал. Так нет же, не бывать этому! И Франц поднимает, как для клятвы, свою единственную руку: нет, не бывать этому!
Неподдельный ужас охватил его. Он не в состоянии оставаться в постели. Бежать! Вон из дому! Лучше уж на улице сдохнуть. В квартире никого не было. Герберт уехал с Евой на побережье в Цоппот. У нее есть там богатый кавалер, старый уже, биржевой туз — она и тянет из него деньги. Герберт поехал инкогнито, Ева работает чисто, они видятся ежедневно — днем вместе, ночью врозь. И вот, в погожий летний день, Франц Биберкопф снова шагает по улице, снова он один-одинешенек — неповторимый, неистребимый Франц Биберкопф, он еле держится на ногах, но идет. Покалечили основательно нашего удава, едва ползет. Под глазами темные круги, отощал, брюха как не бывало. А все же, что ни говори — удав!
Ползет он по улице, не хочет в клетке подыхать, бежит от смерти спасаться. Но зато теперь он уже кое-что понял. Уроки жизни все же пошли ему впрок. Тянет он носом, принюхивается к улице, прежняя ли она, примет ли его? Пялится на афиши, словно они невесть какое чудо. Да, голубчик, теперь уж ты не вышагиваешь как бывало — бредешь, шатаешься, жмешься к земле, одной рукой, что у тебя осталась, да зубами за жизнь цепляешься. Только бы не упасть. Страшная штука жизнь, верно? Ты уже почуял это однажды, когда тебя хотели выставить вон из пивной с твоей повязкой, когда полез с тобой в драку тот долговязый, хотя ты ему и слова худого не сказал. А ты думал, что мир успокоился и кругом порядок — тишь, гладь да божья благодать? Видно, нет порядка в этом мире — встали они тогда против тебя грозной стеной. Ты и сам это понял, словно прозрел на миг…
* * *
А теперь подойди поближе, не бойся, я тебе кое-что покажу. Вот она, смотри — великая блудница, имя же ей Вавилон, сидит она на водах многих. И ты видишь жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И она облечена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом и держит золотую чашу в руке своей. И на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать мерзостям земным, и жена упоена кровию праведных…
Франц Биберкопф идет своей дорогой; бродит день-деньской по улицам и думает: врешь, не возьмешь, дай только окрепнуть да сил набраться. Лето стоит жаркое, и Франц колесит по пивным — посидел в одной, пошел в другую. От жары спасается.
Вот сел он за столик. Принесли ему пару пива. Смотрит Франц в кружку, а та человечьим голосом и говорит:
— Хорошо ли мое пивко бочковое, холодное, из хмеля да солода?
— Куда уж лучше, — отвечает Франц, — пиво свежее, прохладное.
— То-то! Выпей, освежись, а потом тепло на сердце станет, избавишься от лишних мыслей.
— Лишние мысли, говоришь?
— Конечно! Мысли по большей части лишние. А то нет?
— Верно! Твоя правда.
Тут Францу рюмку водки принесли. Он и с ней потолковал.
— Ты откуда взялась?
— Не знаешь разве? Водку из хлеба гонят.
— Ух и сердитая! Так горло и дерет, точно когтями…
— А ты что же думал? На то я и водка. Что, забыл, какая я есть?
— Забудешь тут, я, брат, чуть на тот свет не отправился без пересадки…
— Оно и видно!
— Ладно, поговори у меня! Проглочу тебя, и дело с концом. А ну-ка, где ты там? Эх, хорроша! С огоньком… Всю глотку обожгла. Огонь, да и только!
Подкоптился Франц на этом огоньке — жарко стало, пить захотел, потянулся за второй кружкой.
— Ага, вот и вторая, с одной я уж тут говорил. Ну, что скажешь?
А кружка ему:
— Сперва, толстый, отхлебни, а потом уж и спрашивай.
— Идет!
Отхлебнул. Тогда кружка говорит:
— Пропусти вот еще пару пива, да кюммеля рюмку, да грога стаканчик, тогда и разбухнешь, как моченый горох.
— А не врешь?
— Верно говорю. Поправишься! А то на кого ты сейчас похож, миляга? И не стыдно тебе в таком виде людям на глаза показываться? Ну-ка, хлебни еще разок.
Франц — за третью; выпил и бубнит:
— Я и то хлебаю. Каждой свой черед. Не лезьте без очереди!
А четвертую спрашивает:
— А ты что скажешь, душенька?
Та только блаженно лопочет что-то, Франц влил ее в себя, приговаривая: верю, голубушка, верю, ты не соврешь. Славная мы парочка, баран да ярочка…
И В ТРЕТИЙ РАЗ БЫЛ ВЗЯТ БЕРЛИН
Так Франц Биберкопф в третий раз появился на улицах Берлина. В первый раз ему крыши чуть на голову не свалились, да евреи выручили. Во второй раз Людерс его надул, но Франц горе вином залил. И в третий раз отважился Франц войти в город. Без руки остался, а не боится. Нет, человек он смелый, ничего не скажешь! Смелости у него на двоих, а то и на троих хватит.
Герберт и Ева оставили для него кругленькую сумму — деньги хранились у хозяина пивной внизу. Но Франц взял только мелочь; не хотел он эти деньги брать. Надо самому хлеб добывать. Пошел он в "Социальное призрение", просит пособие, а там ему говорят:
— Сперва надо справки навести.
— Ну, а что я пока буду делать?
— Зайдите денька через два.
— Да ведь за два денька можно и с голоду подохнуть.
— Бросьте, так скоро у нас в Берлине никто с голоду не подыхал. Разговоры одни. Кроме того, у нас выдают не деньги, а талоны на питание, и за квартиру мы перечисляем сами. Адрес у вас указан правильно?
Вышел Франц на улицу — и тут только спохватился! Батюшки! Справки будут наводить. Этого еще не хватало. Пожалуй, наведут справки и о том, куда моя рука девалась и как это вообще случилось? Остановился Франц у табачного ларька, задумался: значит, будут спрашивать, что случилось с рукой, кто платил за лечение и где я лежал? Факт, будут. Да еще, чего доброго, спросят, чем я жил последние два месяца. Нет уж, дудки!
Двинулся дальше, идет и все думает: что делать? С кем бы посоветоваться? Худо! А тех денег все равно не возьму.
И тут Франц вспомнил своего друга Мекка — вот с кем можно посоветоваться! Два дня искал он его между Алексом и Розенталерплац, все закоулки облазил. На исходе второго дня столкнулся с ним на Розенталерплац. Поглядели они друг на друга. Франц хотел крепко руку пожать — вспомнил, как обрадовался тот другу, встретив его после истории с Людерсом. Но на сей раз Мекк протянул руку как бы нехотя и не ответил на пожатие. Франц хлопнул было его по плечу левой рукой, но коротышка Мекк состроил такую серьезную физиономию… Что это с ним, уж не обиделся ли?
Они пошли вверх по Мюнцштрассе, вернулись обратно по Розенталерштрассе; напрасно Франц сделал лишней круг, ждал, что Мекк хоть про руку спросит. Тот и не подумал спросить — идет и все глядит куда-то в сторону. "Стыдится он, что ли, идти с таким босяком?" Улыбнулся Франц через силу, стал про Цилли расспрашивать, как, мол, она.
Ну, Цилли живет неплохо. Мекк долго и подробно рассказывал о ней, а Франц слушал, даже смеяться пробовал. Так Мекк и не спросил про руку, и тут Франца вдруг осенило:
— А в пивную на Пренцлауерштрассе ты еще заглядываешь? — спросил он.
— Да, бываю иногда, — скривился Мекк.
Францу все стало ясно. Он пошел медленнее, стал отставать от Мекка. Так, значит, Пумс ему про меня набрехал, или Рейнхольд, или Шрейбер, И кто там еще. Вот он и думает, что я налетчик. Значит, надо ему все объяснять… Нет уж, не дождешься, ничего я тебе не скажу.
Франц собрался с духом и остановился перед Мекком.
— Ну, Готлиб, будь здоров, мне пора домой, ложусь я теперь рано, слабый стал, калека.
Мекк в первый раз за весь вечер поглядел ему прямо в глаза, вынул трубку изо рта, хотел его еще что-то спросить, но Франц только отмахнулся, нечего, мол, спрашивать; пожал ему руку и исчез в толпе. А Мекк долго еще стоял, почесывая затылок; недоволен был собой, жалел, что не поговорил с Францем по душам.
А Франц шагал по Розенталерплац, улыбался и думал про себя: "Что с ним говорить, ни к чему все это, своим умом надо жить, самому на хлеб зарабатывать".
И стал Франц тут деньгу зашибать. Его словно подменили. Озлился, остервенел. Ева и Герберт предлагали ему остаться у них на квартире, но Франц хотел жить один, — в чужой квартире у него ничего не клеилось. Подобрал он себе комнатенку, и наступил тут неприятный момент: хозяйка попросила его бланк заполнить для прописки. И вот наш Франц сидит за столом и снова голову ломает. Что писать? Фамилия — Биберкопф. Напиши вот, а они пороются в своей картотеке и позвонят в полицейпрезидиум, а оттуда — повестка. Вызовут, пойдут расспросы: что да как, да почему больше не показывался, и что случилось с рукой, где лечился и кто за лечение платил? Придется врать.
Франц со злостью стукнул по столу кулаком. К черту "Призрение"! К черту благотворителей! Он свободный человек и знать их всех не желает! Ничего не надумал, обозлился и стал выводить свое имя на бланке. Написал "Франц", поднял голову, а перед глазами мелькают полицейский участок, патронат на Грунерштрассе, автомобиль, из которого его выбросили… Нащупал под курткой культяпку, спросят ведь о руке. Ну и пускай спрашивают! Напишу все как есть, и пропади оно пропадом!
И пошел садить букву за буквой, точно гвозди вколачивает в бумагу.
Нет, никогда я трусом не был, а имени у меня никто не отнимет. Не имеют права! Родился я Биберкопфом и умру Биберкопфом. Лепит он жирные буквы одну к другой, а перед глазами тюрьма в Тегеле, черные деревья вдоль аллеи, заключенные в мастерских — клеят, столярничают, чинят мешки… Обмакнул перо в последний раз, поставил точку. Не боюсь я их, ни лягавых, ни "быков" с жетонами. Либо я, Франц Биберкопф, свободный человек, либо вообще не человек.
Есть жнец, Смертью зовется он…
Франц отдал заполненный бланк хозяйке. Так, с этим делом покончено. А теперь подтянем штаны, соберемся с силами — и даешь Берлин!
ПРИОДЕНЕШЬСЯ — ДРУГИМ ЧЕЛОВЕКОМ СТАНЕШЬ И ВИДИШЬ ВСЕ В ИНОМ СВЕТЕ
На Брунненштрассе, там, где прокладывают новый туннель для метро, провалилась в шахту лошадь. Народ уже с полчаса толпится вокруг места происшествия. Прикатили пожарные и продели лошади канаты под брюхо. Стоит бедняга в яме между водопроводными и газовыми трубами, почем знать, может быть, сломала ногу, дрожит вся и испуганно ржет; сверху видна только ее голова.
Лошадь лебедкой подняли из шахты, она отчаянно дрыгала ногами.
Среди публики Франц Биберкопф и Мекк. Франц соскочил в шахту к пожарному и помог протолкнуть лошадь вперед. Мекк и все зеваки только диву давались, как это Франц так ловко управляется одной рукой. Стоят, похлопывают лошадь по взмыленному крупу — она цела и невредима.
— Молодчина ты, Франц, ничего не скажешь, и откуда у тебя столько силы в одной руке? — удивился Мекк.
— Силенка есть еще. Не жалуюсь. Коли захочу, еще не то сделаю.
Прошлись они вместе по Брунненштрассе. После размолвки на Розенталерштрассе они в первый раз встретились. Мекк юлит, подмазывается к Францу.
— Да, Готлиб, — продолжает Франц, — ем-пью за двоих, вот и снова окреп. А знаешь, чем я сейчас занимаюсь? (Погоди, я тебя разыграю. Будешь знать, как морду кривить. Тоже, друг называется.) Ну так вот, слушай, у меня теперь работа первый сорт. Я зазывалой стою у карусели на Эльбингерштрассе — знаешь, где балаганы. Дело нехитрое — знай покрикивай. А ну, пожалуйте на карусель, один круг — всего пятьдесят пфеннигов, а чуть подальше, на Ромнтенерштрассе, есть теперь аттракцион: "Самый сильный однорукий человек в мире". Так это я. Но это только со вчерашнего дня. Будешь там — заходи, побоксирую с тобой.
— Будет заливать, какой же бокс с одной рукой?
— А вот приходи — увидишь. Где руки не хватает, я работаю ногами!
Франц поиздевался над Мекком вволю, а тот и не понял, только ахал да охал.
Прошли они, как бывало, от Алекса по Гипсштрассе. У старого танцзала Франц говорит Мекку:
— Видал, как отремонтировали? Загляденье! Я здесь частый гость — танцую и в бар заглядываю.
Мекк совсем обалдел.
— Что это с тобой, скажи на милость?
— А что? Решил тряхнуть стариной. Ты против? Так что же, зайдем, а? Поглядишь, как я танцую с одной-то рукой.
— Нет, тогда уж лучше в Мюнцгоф.
— Можно и туда. Но, впрочем, в таком виде нас никуда не пустят, так что зайди как-нибудь в четверг или в субботу. А что ты удивляешься, у меня же только руку отстрелили, а ничто другое!
— Кто же отстрелил-то?
— Да вот перестрелка с лягавыми вышла. Мне-то досталось ни за что — в чужом пиру похмелье. Иду это я ночью по Бюловплац. Вижу: в одном дворе склад обчищают. Смотрю — ребята знакомые. Парни они хорошие, честные, да вот нет ни гроша, а жить-то надо. Ну вот, смотрю я, а за углом двое лягавых в штатском, в шляпах с кисточками. Ну, да их сразу узнаешь. Я — во двор, говорю парнишке, который на стреме стоял, что, значит, так и так. А те и не думают сматываться. Подумаешь, говорят, велика важность — двое лягавых. Молодцы ребята! Все равно, говорят, свое возьмем — не бросать товар. А лягавые уже тут как тут, рыскают по двору. Верно, кто-нибудь из жильцов засыпал ребят… А товар-то был меховой — согревать дамочек, какие сами печку не топят. Ну, мы засели на складе — лягавые толкнулись было туда, тыр-пыр — не могут дверь открыть. Послали за слесарем, а ребята тем временем смылись через другой выход. А когда слесарь стал ломать замок, я выстрелил в замочную скважину. Ну, что ты на это скажешь, Мекк?
У того даже в горле пересохло.
— Где, ты говоришь, это было? — спрашивает.
— В Берлине, за углом направо. Ты там не проходил?
— Да я серьезно спрашиваю!
— Успокойся. Я ведь холостым стрелял. Ну, а те стреляли всерьез, всю дверь изрешетили. Сцапать меня им не удалось, пока они замок ломали, наш и след простыл; а вот руку мне попортили. Сам видишь.
— Быть не может, — проблеял Мекк. А Франц величественным жестом протянул ему руку и говорит:
— Ну, пока до свиданья, Мекк. Если тебе что понадобится, то я живу… впрочем, адрес я тебе потом сообщу. Всех благ!
Повернулся и пошел по Вейнмейстерштрассе. А Мекк не знал, что и думать.
Либо Франц разыгрывает его, либо… Надо будет хорошенько расспросить Пумса. Ведь Пумсовы ребята совсем не то рассказывали…
* * *
А Франц не спеша отправился обратно на Алекс.
Какой щит был у Ахилла и как выглядел этот великий воин в полном вооружении, когда он шел в бой, я сейчас затрудняюсь сказать, помню только — были на нем какие-то не то поножи, не то наручи.
Но зато я знаю в точности, как выглядел Франц перед тем, как снова ринуться в бой. Так вот, на Франце Биберкопфе его старые вещи — фуражка-капитанка с погнутым якорем, поношенный коричневый костюм из дрянной бумажной материи. Весь он с ног до головы заляпан грязью — извозился, когда кобылу из шахты вытаскивал.
Заглянул он в Мюнцгоф, пропустил кружку пива и минут через десять подцепил там одну, еще довольно свеженькую девицу, брошенную своим кавалером. Решили они пройтись по Розенталерштрассе — в зале духота, а на улице погода славная, хоть и дождик.
Идет Франц и думает: куда ни глянь, всюду надувательство, всюду обман. Как он раньше не замечал! Значит, стал другим человек и видит все в ином свете. Словно прозрел! Порассказал он девице о том о сем.
Идут они и покатываются со смеху. И что только творится на свете. Время — седьмой час, дождь все накрапывает, ну, да не беда — девица с зонтиком.
На пути пивная. Остановились они, заглянули в окно.
— Гляди, как хозяин пиво отпускает. Не доливает, подлец. Видала, Эмми, видала? Полкружки пены!
— Ну и что ж с того?
— Как "что с того"? Пол кружки пены! Недолив! Вот жулик! А вообще-то он прав, этот дядя. Молодец, не теряется, так и надо.
— Да ты же говорил, он мошенник.
— Все равно молодец! Подошли к магазину игрушек.
— Знаешь, Эмми, гляжу я на эту муру, и зло берет — тут уж не скажешь "так и надо". Когда я маленьким был, помогал я матери клеить всю эту дрянь — пасхальные яички и прочее. А платили нам гроши, вспомнить тошно!
— Ну вот, видишь.
— Сволочи. Так бы и разбил витрину. Хлам выставляют. Подлость какая — последние соки выжимают из бедных людей.
"Дамское платье". Франц хотел пройти мимо, но на сей раз Эмми потянула его к витринам.
— Тут уж я тебе могу рассказать кое-что! Уж я-то знаю, как им пальто шить, этим дамочкам… Как ты думаешь, сколько за это платят?
— Пойдем, пойдем, не знаю и знать не хочу. Сама виновата, раз берешься шить за такую цену!
— Постой, а что бы ты стал делать на моем месте?
— Да что я, дурак, такую работу за гроши делать? Сказал бы — сам желаю пальто на шелку носить, и баста!
— Поди скажи!
— Не беспокойся, я бы на твоем месте давно уже носил такое пальто. А коли нет, значит прав хозяин, когда гроши платит! Большего, значит, и не стоишь.
— Да полно вздор болтать!
— А что, думаешь, если брюки в грязи, то я и всегда такой. Это я лошадь из люка вытаскивать помогал, вот и заляпался. Нет, меня за грош не купишь, мне, может, и тысячи марок мало!
— А где же они у тебя?
Она поглядела на него испытующе.
— Пока что их у меня нет. Но будь уверена, уж я их получу — тысячи, а не гроши какие-нибудь.
Эмми приятно удивлена, прижимается к нему.
"Американка-химчистка, ремонт и утюжка мужского платья". Окно открыто настежь. Видны две дымящиеся гладильные, доски, в глубине комнаты сидят, покуривая, несколько мужчин далеко не американского вида, а у доски гладит что-то молодой чернявый портной в рубашке с закатанными рукавами. Франц окинул взором все помещение, потом, сияя, посмотрел на свою по дружку.
— Эмми, крошка, как здорово, что я с тобой познакомился!
Та еще не понимает, куда он гнет, но слушает его с удовольствием. Увидел бы это тот парень, который ее бросил в Мюнцгофе. То-то обозлился бы!
— Эмми, голубка, — продолжает Франц, — ты только взгляни на эту лавочку!
— Ну, на утюжке он много не заработает.
— Кто?
— Да вот тот, чернявенький.
— Он-то нет, но зато другие!
— Которые? Вон те? Почему ты так думаешь? Я их не знаю, ты тоже.
— Нет, я их хоть в первый раз вижу, да зато насквозь, — торжествует Франц. — Ты только взгляни на них. А про хозяина и говорить нечего. В мастерской у него гладят, а в задней комнате другими вещами занимаются.
— Думаешь, парочкам сдает для свиданий?
— Может и сдает, только едва ли. Это же все жулье! Как, по-твоему, чьи это костюмы тут висят? Зашел бы сюда агент уголовной полиции да понюхал бы, как и что, так эти голубчики живо бы смылись. Только их бы и видели.
— Да с чего ты взял?
— Все это краденый товар, поверь уж мне. "Американка", скажи на милость! Шустрые ребята! А? Ишь как дымят! Живут себе не тужат.
Франц и Эмми пошли дальше.
— Вот, учись, Эмми! Так и надо жить! Только, упаси бог, не работать! И не думай об этом. Работай хоть до седьмого пота, кроме мозолей, ничего не заработаешь, а то и ноги протянешь. Трудом праведным не наживешь палат каменных. Это уж точно! Сама видишь!
— А ты чем занимаешься? — спросила она с надеждой.
И вот они снова на Розенталерштрассе, в самой сутолоке, потом через Софиенштрассе вышли на Мюнцштрассе. Франц шагает бодро, выпятив грудь, как под марш: мы славно воевали, эх, помню ту войну, тратата, тратата, тратата, эх, город мы забрали и всю его казну, забрали, забрали, тратата, тратата, тратата!
Парочка веселится от души. Правильную девчонку Франц подцепил, ничего не скажешь! Посмотришь: Эмми как Эмми, а прошла огонь и воду и медные трубы — и в приюте жила, и разводилась.
Оба в прекрасном настроении. Эмми спрашивает:
— Где ты руку потерял?
— Дома у невесты оставил, в залог — отпускать меня не хотела.
— Легкая рука у тебя, наверное?
— А ты думала? Я со своей рукой такие дела делаю, что держись. Поставлю ее на стол, она и твердит целый день: "Кто не работает, тот не ест!" За вход беру десять пфеннигов, а беднота валом валит — смотрит не нарадуется.
Эмми хохочет, заливается, виснет у него на руке. Франц тоже смеется.
— Легче, ты мне еще вторую руку выдернешь, чумовая!
ПО-НОВОМУ СМОТРИШЬ, ПО-НОВОМУ И ДУМАЕШЬ
Рассказывают люди: ездит один паралитик по городу в коляске с ручным приводом. Колясочку свою флажками разукрасил. Чудно! Намедни едет по Шенгаузераллее, останавливается на каждом углу. Вокруг него собирается публика, и его помощник предлагает всем открытки по десять пфеннигов за штуку. А на открытке написано:
"Необычный турист! Я, Иоганн Кирбах, родился 20 февраля 1874 года в Мюнхен-Гладбахе; до мировой войны был здоров и сам зарабатывал себе на хлеб. Правосторонний паралич помешал мне продолжать трудовую деятельность. Однако с течением времени я настолько поправился, что смог вновь ходить и работать. Моя семья была спасена от горькой нужды. Но счастье мое было недолгим. В ноябре 1924 года государственные железные дороги Рейнской области освобождены были от ненавистной бельгийской оккупации. В те дни все население ликовало. Многие немецкие патриоты выпили на радостях, что и послужило роковой причиной моего несчастья. Однажды вечером, по дороге домой, я был сбит с ног подгулявшей компанией в трехстах метрах от своей квартиры. Падение мое было столь неудачно, что я на всю жизнь остался калекой и никогда больше не смогу ходить. Я не получаю ни пенсии, ни какого-либо иного пособия. Иоганн Кирбах".
Погода чудесная. А наш Франц день-деньской околачивается в пивной; все выведывает, высматривает — не подвернется ли какая оказия понадежней да повыгодней. Рядом с ним бузит какой-то желторотый юнец. Он, оказывается, видел упомянутую коляску с паралитиком где-то у вокзала на Данцигерштрассе и вот теперь раскудахтался на всю пивную: и какой, мол, паралитик бедняга, и что с его, парнишки то есть, родным отцом, сделали. У отца грудь прострелена, еле дышит, пошел на переосвидетельствование, а врачи и говорят, что это одышка на нервной почве. Сказали и урезали пенсию, а там и вовсе отнять грозятся!
Напротив сидит другой юнец в жокейском картузе. Давно сидит, а ничего не заказывает. Челюсть у него квадратная, боксерская. Вот слушал он, слушал, как тот кудахчет, да и говорит:
— Подумаешь — калека! Таким и гроша не стоит давать!
— Ишь ты, какой гусь. Сперва, значит, иди воюй, а потом — ни гроша!
— А ты как же думал? Этак за всякую дурость платить придется! Вот, к примеру, мальчишка сорвется с трамвайной подножки и сломает себе ногу — ему ведь ни пфеннига не дадут. Да и с какой стати? Сам виноват.
— Хорошо тебе говорить, а когда война была, ты небось под стол пешком ходил?
— Ладно, не трепись! В Германии вся беда от того, что инвалидам платят пенсии. Ничего эти люди не делают, только место занимают, а им за это еще и деньги платят.
В разговор вмешиваются соседи по столу.
— Ну, это ты уж загнул, Вилли! Сам-то ты где работаешь?
— Нигде. Безработный я! А будут и дальше пособие платить, я никогда не стану работать, то-то и глупость, что мне его платят.
Те смеются.
— Дубина ты стоеросовая!
Франц Биберкопф за тем же столом. Юнец в картузе засунул руки в карманы и вызывающе глядит на его пустой рукав. Тоже, мол, инвалид. Какая-то бабенка повисла на Франце, спрашивает:
— Ты ведь тоже однорукий. Скажи, сколько ты получаешь пенсии?
— А кому это знать нужно? Женщина кивает на юнца.
— Вон этот интересуется!
— Вовсе я не интересуюсь, — возражает тот. — Я говорю только, что если дурости хватает на войну идти, то… Ну, да ладно, не к чему!
Женщина засмеялась и говорит Францу:
— Гляди, как струсил.
— Чего ж ему меня бояться? Меня ему бояться нечего. Я то же самое говорю. Точка в точку. Знаешь, где сейчас моя рука? Да не эта, а та, которую отчикали? Я ее в банку со спиртом положил, и теперь стоит она, голубушка, у меня на комоде и каждый день говорит мне: "Привет, Франц, идиот ты этакий!"
Общий смех. Силен мужик! Какой-то пожилой мужчина вытащил из кармана пару огромных бутербродов, завернутых в газетную бумагу, и, разрезав их перочинным ножом, отправляет кусок за куском в рот.
— Я вот не воевал, почти всю войну просидел в Сибири, — говорит он. — Теперь я живу дома, со старухой своей. И понимаешь — прострелы замучили. Что ж, по-вашему, и меня надо пособия лишить? С ума вы спятили, ребята.
— А где ты ревматизм подхватил? — окрысился юнец. — Верно, вразнос торговал на улице? Что, угадал?
Так вот, если у тебя кости болят, нечего на улице торговать.
— Что же, мне сутенером стать, что ли?
Юнец стукнул кулаком по столу, так что подпрыгнул пакет с бутербродами.
— Конечно! Пр-р-равильно! И смеяться тут вовсе нечему. Взять, к примеру, невестку мою, брата жену. Жили они честно, приличные люди, ничем не хуже других. Брат бегал по городу, все работу искал. Платили ему пособие по безработице, а жена билась, как рыба об лед, — не проживешь ведь на гроши. Сама она работать не могла — дома двое малышей. Ну вот, она как-то и познакомилась с одним, а потом с другим — так и пошло… Наконец брат заметил. Позвал он меня, при мне хотел с женой поговорить по душам. Да не тут-то было. Комедия, скажу я вам. Жена братца моего так отделала, что он сразу хвост поджал. Ты, говорит, со своими жалкими грошами и на глаза мне не показывайся! Тоже, говорит, супруг выискался. Стоял он только глазами хлопал.
— Так и выгнала его?
— Он бы и рад вернуться, да она видеть его не желает. На что мне, говорит, дурак такой, сам работу не может найти да еще другим мешает подрабатывать!
Тут уж и возражать никто особенно не стал. Франц подсел к Вилли — так звали юнца, — чокнулся с ним и говорит:
— Молодцы вы, ребята! Вот ведь лет на десять моложе нас, а в сто раз хитрее. Мы в двадцать лет и рта разинуть не смели. Черта лысого! На действительной — один разговор: смирно, на-пра-во! — И все тут.
— Да у нас тоже так, только мы больше "налево". Хохот.
Народу в пивной — не протолкнешься. Кельнер отпер дверь за стойкой — там была узкая комнатушка. Вся компания перешла туда и расположилась под газовым рожком. В комнате жарко, роем носятся мухи, на полу валяется соломенный тюфяк. Его свернули, положили на подоконник, пускай проветрится! Беседа продолжается; Вилли крепко стоит на своем.
Тут другой юнец, который совсем было стушевался, заметил у Вилли на руке часы.
— Гляди-ка, золотые. По случаю, что ли, купил?
— За три марки.
— Значит, краденые!
— А мне-то что до этого? Хочешь тоже такие?
— Нет уж, спасибо. Еще сцапают и станут выпытывать, где я их взял!
— Ишь ты, какой пугливый. — Вилли смеется, самодовольно оглядывает сидящих.
— Да кончай ты!
Вилли кладет руку на стол.
— Не нравятся тебе мои часы? А что? Часы как часы — ходят и ладно! Опять же золотые!
— Это за три-то марки?
— Ну, хорошо, я тебе иначе растолкую. Дай-ка свою кружку. А теперь скажи, что это такое?
— Кружка.
— Верно. Пивная кружка.
— Не спорю.
— А это что?
— Это? Часы. Да чего ты дурака валяешь?
— Тоже верно. Это часы. Это не сапоги и не канарейка, но, если хочешь, можешь сказать, что это сапоги, это как тебе угодно, дело твое.
— Не понимаю, куда ты гнешь?
Но Вилли знает, куда гнет. Убрал он руку со стола, притянул к себе одну из девиц и говорит:
— А ну-ка, пройдись!
— Как это — "пройдись"?
— Да вот так, пройдись хотя бы вдоль стены. Она не хочет, но другие кричат ей:
— Ну пройдись, что ломаешься!
Тогда она встает и, не сводя глаз с Вилли, идет к стене.
— Н-но, лошадка! Ступай! — командует Вилли. Она показывает ему язык и проходит вдоль стены, вихляя бедрами. Публика смеется.
— Довольно! Так вот: что она делала?
— Язык показывала.
— А еще что?
— Ходила взад-вперед.
— Пусть будет по-твоему. Ходила, значит? Тут вмешивается девица:
— А вот и нет. Я танцевала.
— Какой же это танец? — замечает пожилой мужчина, отрываясь от своих бутербродов. — С каких это пор вихлять задом значит танцевать?
— Если ты своим будешь вихлять, то, конечно, танец не получится, — огрызается девица.
— Да что там, прошлась и все! — кричат двое других.
Вилли слушает, торжествующе смеется, потом говорит:
— Ну, а я скажу, что она шагала!
— В чем же тут соль? — горячится первый юнец.
— В чем соль? А вот в чем. Слышал? Одни говорят — ходила, другие — танцевала, третьи — шагала. Кто как. Не дошло еще? Тебе все разжевать надо! Ну, так слушай: это вот кружка, а в ней пиво, но ты можешь сказать, что это помои. И пусть все с тобой согласятся, а я все равно его пить буду. Так-то. Она вот ходила, а люди говорят, что шагала, бегала — или танцевала. А что она делала, ты ведь и сам видел своими глазами. Точно так же, когда у человека берут часы, это не обязательно кража… Ну, понял наконец? Просто взяли часы у кого-то из кармана или с витрины. Кто докажет, что их украли? Я бы вот не взялся доказывать.
И Вилли откинулся на спинку стула и снова засунул руки в карманы.
— А как же ты это назовешь?
— Ты же слышал. Я говорю: взяли их, часы эти. И попали они к новому владельцу.
Немая сцена. Вилли сидит, задрав вверх свой боксерский подбородок. Остальные призадумались. За столом на мгновение воцарилась недобрая тишина.
Но тут снова раздался резкий голос Вилли. Теперь он напустился на однорукого, на Франца.
— Вот, например, ты на действительной был, тебя и на войну погнали. Кому как, а по мне — это значит лишить человека свободы. Но на их стороне были суд и полиция, вот ты и пикнуть не смел. А они говорят тебе: это не лишение свободы, осел ты этакий, а твой долг. И ты обязан его исполнять точно так же, как и платить налоги, хотя бы ты и не знал, на что идут эти деньги.
— Ах, оставь ты, пожалуйста, политику, — хнычет девица. — Подумаешь, как это весело!
Первый юнец снова пытается завладеть разговором.
— Уши вянут тебя слушать! И сидеть тут жаль в такую хорошую погоду, — говорит он и смеется блеющим смехом.
— Тогда ступай на улицу, — набрасывается на него Вилли. — Ты что же думаешь, что политика — только здесь, в пивной? Скажешь еще, что я тебя за нос вожу? Поди сам, убедись! Нет, от политики никуда не денешься. Политика она, брат, всюду тебе в морду плюет, знай только подставляй!
— Кончай! — кричит кто-то из окружающих. Входят два новых посетителя. Женщина принимает соблазнительные позы, извивается вдоль стены, вихляет задом, заигрывает с Вилли. Тот вскакивает. Схватил ее и давай с ней отплясывать разухабистый "шимми". Потом — затяжной поцелуй.
Никто не обращает на них внимания. Франц принялся было за третью кружку, но тут же отставил ее, — сидит поглаживает культяпку правой руки. Больно, словно огнем жжет, так и горит, так и горит. Разбередил душу, сопляк этот, будь он трижды проклят!
Из комнаты вынесли стол, выкинули соломенный тюфяк за окно. Откуда-то появился гармонист, сел на табурет и пошел наяривать. Иоганн неутомимый, Иоганн неистребимый. Всех желанней он и слаще, он — мужчина настоящий!
Люди, скинув пиджаки, весело приплясывают, пьют, болтают, обливаются потом… Встал Франц, расплатился… Думает: "Не такие мои годы, чтоб кутить, да и не до того, на жизнь надо зарабатывать! А как — все равно!"
Нахлобучил шапку и вышел.
* * *
Кафе на Розенталерштрассе. Время обеденное. За столиком — двое; сидят, хлебают гороховый суп; один положил "Берлинер цейтунг" рядом с тарелкой, заглядывает в газету, посмеивается.
— Видал? "Кошмарная семейная драма в Вестфалии".
— Ну? Чего ж тут смешного?
— Ты слушай дальше: "Отец утопил троих детей". Троих сразу! Здорово! Серьезный мужчина!
— А где это было?
— В Гамме. Вот развоевался-то! Довели человека, должно быть, до точки. Парень, видать, что надо! Постой-ка, посмотрим, что он сделал с женой. И ее, наверно, тоже… Нет, она сама себя порешила еще раньше. Что ты на это скажешь? Веселенькая семейка. Учись жить, Макс. А вот тут последнее письмо жены: "Изменник!! (два восклицательных знака поставила, чтоб крепче было.) Я больше не в силах продолжать такую жизнь, и решила утопиться в канале. Советую тебе повеситься. Юлия". Точка.
Прочел и расхохотался.
— У них в семье, — говорит, — нив чем, видно, согласия не было — жена в канал, а муж в петлю. Жена говорит: "Повесься!" — а он швыряет детей в воду. Строптивый какой. Где уж им жить вместе.
Оба — пожилые люди, строительные рабочие с Розенталерштрассе, Второй слушает, неодобрительно покачивает головой.
— А по-моему, грустная это история. Вот увидишь такое-в театре или прочтешь в книжке, поди и сам заплачешь.
— Ты-то, может быть, и заплачешь. Только о чем тут плакать, Макс, посуди сам?
— Да будет тебе зубы скалить. Жена ведь, трое детей… Жалко!
— А по мне забавно, этот парень мне нравится. Жаль, конечно, детей, но, с другой стороны, так, за здорово живешь, прикончить в один прием всю семью — это, брат, не всякий может. — И он снова прыскает со смеху. — Хоть ты меня убей, а смех разбирает, что они до самого конца так и не перестали спорить. Жена говорит "вешайся", а он: "Так назло же тебе не повешусь" — и побежал детей, как щенят, в канаве топить!
Его товарищ водрузил на нос очки в стальной оправе и сам прочел заметку от начала до конца.
— Оказывается, муж остался в живых. Арестован. Ну, не хотел бы я быть на его месте.
— Отчего же? Ты ведь не знаешь, каково ему?
— А вот и знаю.
— Знаешь? Я, например, представляю себе, что он сидит в камере, покуривает, если табак у него есть, и думает: "А ну вас всех…"
— Много ты понимаешь. Не-ет, брат, у него теперь угрызения совести. Он, верно, в камере все время плачет или молчит. Не может заснуть. А ты зря так говоришь, грех на душу берешь!
— Не согласен я с тобой, нет! Он спит себе как убитый. Раз уж это такой отчаянный человек, то он и хорошо спит, и ест, и пьет, пожалуй, даже лучше, чем на воле. За это ручаюсь.
— Ну, тогда он — последний подлец! — говорит второй, серьезно взглянув на своего собеседника. — И если ему отрубят голову, так ему и надо.
— Что ж, ты, пожалуй, прав. Он сам, наверно, тоже бы с тобой согласился.
— Ну, будет вздор молоть. Я вот лучше огурчиков закажу.
— Нет, что ни говори, любопытно газету читать! Вот бешеный, теперь, наверно, и сам не рад. Бывает ведь так — возьмешься за что-нибудь, а осилить не можешь…
— Возьму-ка я еще студня к огурчикам. А ты?
— И я тоже.
СТАЛ ЖИТЬ ПО-НОВОМУ, МЕНЯЙ ПРОФЕССИЮ. ВПРОЧЕМ, МОЖНО ОБОЙТИСЬ И БЕЗ ВСЯКОЙ ПРОФЕССИИ
"У вас локоть протерся на пиджаке. Пора подумать о новом костюме. Не теряйте времени — идите в наш магазин. Здесь в светлых просторных залах, за широкими прилавками — богатый выбор мужского платья всех фасонов".
— Ничего не поделаешь. Что ни говорите, фрау Вегнер, но мужчина без руки, да еще без правой, никуда не годится.
— Конечно, я не спорю, господин Биберкопф, это очень трудно. Но нельзя же так сокрушаться и ходить туча тучей. Ведь на вас смотреть страшно!
— А что мне делать с одной рукой?
— Добивайтесь пособия по безработице, а то торгуйте чем-нибудь.
— Чем, например?
— Газетами, скажем, или еще какой мелочью: подвязками, галстуками, мало ли чем от Тица вразнос торгуют.
— Газетами, говорите?
— А можно и фруктами.
— Не по мне уж это, годы не те.
А сам думает: "Раз попробовал — хватит. С этим делом покончено!"
— Вам бы подругой обзавестись, господин Биберкопф, она вам бы и посоветовала и помогла, где нужно. И тележку бы с вами возила и торговала, если бы вы отлучились куда!
Франц — шапку в охапку — и на улицу. Только не хватает взять шарманку и по дворам пойти. И где это Вилли запропастился?
— Здорово, Вилли! Покалякали. Вилли и говорит:
— Конечно, толку от тебя немного. Но если ты с головой, то можешь и пригодиться. Вот, скажем, буду я тебе ежедневно давать вещички на продажу, а ты будешь их сбывать из-под полы. Есть же у тебя знакомые надежные. Только смотри, чтобы они язык за зубами держали! Заработаешь неплохо, будь уверен.
Это Францу и нужно! Ему это в самый раз! Он хочет наконец встать на ноги. Что угодно, только бы деньгу зашибить побыстрее! Работать? Нет уж, дудки! Газеты? Пропади они пропадом. Он теперь смотреть спокойно не может на этих остолопов, что газетами торгуют. Есть же на свете такие дураки — надрываются за гроши, гнут спину, а другие тем временем в собственных автомобилях разъезжают. Станет он работать! Как бы не так! Было да сплыло! Тюрьма в Тегеле, черные стволы вдоль аллеи, шатаются дома, соскальзывают с них крыши, вот-вот свалятся прямо на голову — это тогда он решил стать порядочным! Так уж и порядочным! Ну что ты скажешь, ой, умора! Верно, у меня в ту пору был какой-то заскок. Тюрьма дала себя знать. Но теперь уж нет! С меня довольно. Денег давай! Гони монету!
* * *
Итак, наш Франц стал сбывать краденое, преступником стал, иначе говоря. Что ж стал жить по-новому — меняй профессию, но только это — цветочки, а ягодки впереди!
И сидит жена, облеченная в порфиру и багряницу, и украшенная драгоценными камнями и жемчугом, с золотою чашею в руке. И смеется она. На челе ее имя: тайна, Вавилон великий, мать мерзостям земным. И упоена она кровию праведников. Сидит блудница Вавилон, упоенная кровию праведных.
В чем ходил Франц Биберкопф, когда жил у Герберта Вишова? Помните?
А теперь что на нем? Безукоризненный летний костюм, купленный по случаю всего за двадцать марок. По праздничным дням на левой стороне груди у Франца красуется железный крест. Ясно, мол, где я руку потерял? Чистая публика смотрит на крест с почтением, а пролетарии — негодуют.
Франц похож теперь на почтенного бюргера-кабатчика или колбасника, откормленный, гладкий, в отутюженных брюках, в котелке; рука — в перчатке. На всякий пожарный случай у него и документы есть — липовые, конечно, — на имя некоего Франца Реккера, который погиб во время беспорядков в 1922 году. Бумаги покойного многих уже избавили от неприятностей. Все, что значится в этих бумагах, Франц выучил назубок: где проживают родители, когда и где они родились, сколько у него братьев и сестер, где они работают и где раньше работали. Словом, ответы на все вопросы, которые взбредут в голову какому-нибудь агенту. Ну, а дальше что? Поживем — увидим!
* * *
Это случилось в июне. Славный месяц июнь!
Куколка превратилась в легкокрылого мотылька. И Франц успел уже недурно устроиться к тому времени, когда Герберт Вишов и Ева вернулись с курорта. В Цоппоте на Балтийском побережье произошло немало любопытного. Франц с наслаждением слушал рассказы своего друга. Например, Евиному биржевику решительно не повезло. Он, правда, выиграл в рулетку круглую сумму, но как раз в тот день, когда он принес из банка десять тысяч марок, его обокрали! Он оставил деньги в номере и отправился с Евой ужинать. Пришел, а номер обчистили. Как это могло случиться? Кто-то аккуратно открыл дверь подобранным ключом. Пропали золотые часы и пять тысяч марок, лежавшие в ящике ночного столика. Неосторожно, конечно, было с его стороны — оставлять в комнате такую сумму, но кто же мог подумать…
Как могли проникнуть воры в такой первоклассный отель? Где у портье были глаза! Я в суд подам! За чем у вас только смотрят?
— К сожалению, администрация не отвечает за ценности, не сданные на хранение.
Биржевик вне себя, орет на Еву за то, что она так торопила его идти ужинать.
— И с чего бы это? Только чтобы состроить глазки этому шалопаю барону? В следующий раз ты, пожалуй, еще поцелуешь ручку его светлости? Пошли ему на мои деньги бонбоньерку.
— Ты становишься вульгарным, Эрнстхен…
— А мои пять тысяч марок?
— Да я-то тут при чем? Ах, поедем домой… Биржевик со злостью ответил:
— Неплохая идея, — лишь бы прочь отсюда.
Таким образом, Герберт снова водворился на Эльзассерштрассе, а Ева сняла шикарную квартиру в одном из аристократических кварталов. Впрочем, это ей не впервые, и, надо полагать, проживет она там недолго; биржевику она скоро надоест, и тогда она снова вернется на Эльзассерштрассе.
Еще в поезде, в купе 1-го класса, где она, имитируя страсть, терпела докучные ласки биржевика, ее не покидала мысль о Франце. "Что-то он сейчас поделывает?" Биржевик, не доезжая до Берлина, сошел на какой-то пригородной станции. Оставшись одна в купе, Ева вдруг с ужасом вспомнила, что Франц ведь опять исчез.
То-то они все обрадовались, когда в среду, 4 июня, открылась дверь и вошел… кто бы вы думали? Ну, ясное дело кто! Прилизанный, чистенький, с железным крестом на геройской груди, глаза карие, ласковые, как у верного пса, рука — твердая, горячая, пожатие мужественное. Да это же он, наш Франц Биберкопф! Вот дела! Герберт и Ева чуть со стульев не попадали. Эмиль-то был в курсе дела и не без удовольствия поглядывал на Герберта и Еву: ишь как рты разинули! Ну и Франц, ну и пижон!
Герберт в восторге.
— Да ты теперь поди в шампанском купаешься?
А Ева ничего не понимает. Рука у него, что ли, новая выросла? Да вроде нет, правый рукав по-прежнему засунут в карман. Обняла Ева Франца, расцеловала.
— Ах, боже мой, Францекен, а мы-то все думали, как ты живешь. Волновались как, ты представить себе не можешь!
Франц обошел вокруг стола, всех расцеловал — Еву, Герберта и даже Эмиля.
— Ну, что мне сделается! — говорит. Потом подмигнул лукаво. — Ну, а как я вам нравлюсь в спортивном пиджаке? Я, брат, теперь герой войны.
А Ева ликует:
— Вот здорово! Смотри, какой молодец! Я так рада, так рада!
— И я тоже.
— Ну, а с кем ты теперь крутишь, Францекен?
— Кручу? Ах, вот ты про что! Тут все по-прежнему. Никого у меня нет.
Рассказал он все по порядку и пообещал Герберту выплатить весь свой долг до последнего пфеннига в течение ближайших месяцев. Герберт и Ева рассмеялись. Герберт помахал перед носом Франца коричневой тысячемарковой кредиткой.
— Хочешь, Франц? Бери, не стесняйся.
— Возьми, Франц, — просит Ева.
— Ни за что. Свои имеем. Если тебе уж так хочется, можно разменять эту тысчонку внизу, в пивной; от этого не откажусь!
НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ ЖЕНЩИНА. ФРАНЦ БИБЕРКОПФ СНОВА В ПОЛНОЙ ФОРМЕ
Друзья благословили Франца на новую жизнь. Ева, которая все еще любит его, хочет пристроить ему одну девицу. Он отнекивается, говорит, что уже знает ее и что она ему не по вкусу.
— Да не знаешь ты ее. Герберт и то не знает! И откуда тебе знать эту девушку? Она совсем недавно в Берлине, а раньше жила в Бернау и приезжала сюда иногда по вечерам. Ну, я ее как-то встретила у Штеттинского вокзала и говорю: "Смотри, детка, погубишь себя, не езди ты в Берлин. Здесь ни одна не устоит". А она смеется. "Я же, говорит, только развлечься хочу…"
Я тогда еще Герберту эту историю рассказала, и Эмиль вот тоже знает… И вот сидит она как-то вечером в кафе. Поздно уже было, часов двенадцать. Я подхожу к ней, спрашиваю: "Ну, что с тобой, девочка? Что губки надула? Обидел кто?" Тут она в слезы. Говорит, водили ее в участок, документов при ней не было, она ведь несовершеннолетняя, составили там протокол. И теперь ей деться некуда. С работы выгнали, потому что полиция послала о ней запрос, родная мать и то из дому выставила. Плачет девчонка, убивается, говорит: "И все за то, что мне хотелось немного развлечься! Ведь в Бернау можно повеситься со скуки".
Эмиль слушал, как всегда облокотившись на стол, а потом сказал:
— Девчонка права. Я тоже знаю Бернау. Там и впрямь тоска зеленая.
— Вот я и решила позаботиться о девочке, — заключила Ева. — К Штеттинскому вокзалу я ее больше не пускаю.
Герберт раскурил дорогую сигару.
— Если ты, Франц, мужчина с понятием, ты из нее что угодно сделаешь. Я ее видел. Классная девчонка.
— Молода еще, но толк из нее будет. Девчонка что надо, — подтверждает Эмиль.
И они опрокинули по рюмке.