Глава Шестая
Вернувшись в мотель, Эдипа увидела возле бассейна Майлза, Дина, Сержа и Леонарда, которые сгруппировались со своими инструментами на бортике и на трамплине, замерев, словно позировали невидимому фотографу для обложки альбома.
– Что здесь у вас происходит? – спросила Эдипа.
– Ваш полюбовник, – ответил Майлз, – Метцгер, подложил свинью Сержу, нашему тенору. Паренек совсем помешался от горя.
– Так оно и есть, миссис, – подтвердил Серж. – Я даже написал по этому поводу песню, в которой изобразил самого себя. И звучит она так:
ПЕСНЯ СЕРЖА
Негоже серферу мечтать
О том, чтоб слиться с серфингисткой
Когда в нощи – как кот, как тать —
Гуляет Гумберт Гумберт склизский.
Он видел в ней нимфетку только,
Я видел – женский идеал:
Она ушла от жизни горькой.
А я остался и страдал.
Пускай ее уж не вернуть.
Другой ловушку я устрою.
Мне ясно виден этот путь
Уроки предков я усвоил.
Вчера я был с одной малюткой,
Сейчас ей ровно восемь лет
Нам будет с ней всегда уютно,
Мы в школе с ней любовь закрутим
И не расстанемся – о, нет.
– Вы хотите мне что-то рассказать, – догадалась Эдипа.
Они изложили суть дела в прозе. Метцгер и подружка Сержа сбежали в Неваду, чтобы пожениться. Серж, припертый к стенке, признался, что свидания с восьмилетней девочкой остаются пока в области воображения, но он постоянно околачивается на игровых площадках, так что в ближайшее время его мечты вполне могут стать реальностью. На телевизоре в номере Эдипы Метцгер оставил записку, в которой просил ее не беспокоиться о наследстве и сообщал, что передал свои полномочия одному из юристов фирмы «Уорп, Уистфул, Кубичек и Мак-Мингус», который с ней свяжется, а с судом по делам о наследствах все уже улажено. Но ни слова о том, что их связывало не только совместное выполнение воли покойного.
Значит, подумала Эдипа, между нами ничего не было, кроме деловых отношений. Пожалуй, следовало бы ощутить классическую печаль, но у нее было полно других забот. Распаковав вещи, она первым делом принялась названивать режиссеру Рэндолфу Дриблетгу. В трубке раздалось, наверное, гудков десять, прежде чем голос пожилой дамы ответил:
– Извините, но нам пока нечего сказать.
– А кто это говорит? – поинтересовалась Эдипа. Вздох.
– Я его мать. Заявление будет завтра в полдень. Его зачитает наш адвокат. – И она повесила трубку.
Что за черт, удивилась Эдипа. Что могло случиться с Дриблеттом? И решила перезвонить позже. А пока нашла в справочнике номер профессора Эмори
Бортца. С ним ей повезло больше. На фоне шумных детских голосов ответила его жена Грейс.
– Он поливает лужайку, – сообщила она Эдипе. – Так мы называем мероприятие, которое он устраивает начиная с апреля. Сидит на солнышке, пьет со студентами пиво и швыряет пивные бутылки в чаек. До этого дело пока еще не дошло, так что лучше всего поговорите с ним сейчас. Максина, лучше бы ты кинула эту штуку в братика, он не такой неуклюжий, как я. Вы слышали, что Эмори подготовил новое издание Уорфингера? Оно выйдет… – Но срок выхода книги Эдипа не расслышала из-за жуткого грохота, маниакального детского смеха и пронзительного визга. – О, Боже. Вы когда-нибудь видели детоубийство? Приходите, такой возможности вам больше не представится.
Эдила приняла душ, надела свитер, юбку и кроссовки, уложила волосы на студенческий манер, слегка подкрасилась. И с какой-то смутной тревогой осознала, что ей важна реакция не Бортца или Грейс, а Тристеро.
Проезжая мимо здания, в котором еще неделю назад располагалась книжная лавка Цапфа, она с ужасом увидела груду обгорелых обломков. В воздухе стоял запах жженой кожи. Эдипа остановила машину и зашла в расположенный по соседству магазин по продаже правительственных товарных излишков. Торговец сообщил ей, что этот чертов кретин Цапф сам поджег свой магазин, чтобы получить страховку.
– Хорошо хоть не было ветра, – проворчал сей достойный гражданин, – а то и мое заведение сгорело бы дотла. Весь этот комплекс построили максимум лет на пять. Но Цапфу было невтерпеж. Книги. Тоже мне товар. – У Эдипы возникло ощущение, будто он не брызжет слюной только потому, что ему не позволяет хорошее воспитание. – Если хотите заняться комиссионной торговлей, – посоветовал он, – выясните, что пользуется наибольшим спросом. Сейчас, например, хорошо идут винтовки. Буквально сегодня один парень купил у меня двести стволов для своей шараги. Я мог бы продать ему в придачу пару сотен нарукавных повязок со свастикой, да только они у меня, как назло, кончились.
– У правительства излишек повязок со свастикой? – удивилась Эдипа.
– Черта с два. – Торговец заговорщицки подмигнул. – Возле Сан-Диего есть небольшая фабрика, – сказал он, – и там можно нанять, скажем, десяток негритосов, которые и будут лепить эти самые повязки. Мелкими партиями они вмиг расходятся. Я дал рекламу в пару журнальчиков, так мне на прошлой неделе пришлось взять еще двух негров, чтобы разобраться с почтой.
– Как вас зовут? – спросила Эдипа.
– Уинтроп Тремэйн, – ответил энергичный предприниматель. – Или просто Уиннер. Слушайте, мы тут как раз договариваемся с одним большим магазином готовой одежды в Лос-Анджелесе, чтобы к осени выставить на продажу эсэсовскую форму. Мы продвигаем ее в рамках рекламной кампании «Здравствуй, школа», подростковые размеры, галифе образца тридцать седьмого года… А в будущем сезоне в случае успеха рассчитываем выйти на рынок с новым вариантом формы для женщин. Что вы на это скажете?
– Я дам вам знать, – ответила Эдипа. – Я о вас не забуду. – И ушла, сожалея, что не обматерила этого типа или не попыталась ударить его каким-нибудь подходящим товаром из числа армейских излишков, первым попавшимся под руку тяжелым и тупым предметом. Свидетелей не было. Может, стоило попробовать?
«Ты курица, – сказала она себе, защелкивая ремень безопасности. – Это Америка, ты живешь в этой стране и допускаешь такое безобразие. Позволяешь этим молодчикам распоясаться». Она помчалась на бешеной скорости по шоссе, охотясь на «фольксвагены». И когда подъехала к дому Бортца, расположенному в прибрежном районе в стиле Лагун Фангосо, ее все еще слегка трясло и подташнивало.
Ей навстречу вышла маленькая толстая девочка с личиком, измазанным чем-то синим.
– Привет, – сказала Эдипа, – ты, наверное, Максина.
– Максина в кроватке. Она бросила одну из папиных пивных бутылок в Чарльза, но попала в окно, и мама ее хорошенько отшлепала. Если б она была моей дочкой, я бы ее утопила.
– Мне бы такое и в голову не пришло, – произнесла Грейс Бортц, материализовавшись из полумрака гостиной. – Входите, – Мокрой тряпкой она принялась вытирать дочке лицо, – Как вам удалось сегодня избавиться от своих?
– У меня нет детей, – призналась Эдипа, проходя за хозяйкой на кухню.
Грейс недоуменно на нее посмотрела.
– У вас такой загнанный вид, – сказала она. – Мне это знакомо. Я думала, что это из-за детей. Выходит, не только из-за них.
Эмори Бортц, свесив ноги, лежал в гамаке в окружении невероятного количества пустых пивных бутылок и трех аспирантов – двух юношей и одной девушки, – разомлевших от пива. Углядев одну непочатую бутылку, Эдипа взяла ее и уселась на траву.
– Мне бы хотелось, – чуть погодя начала она, – кое-что выяснить о подлинном, а не вербальном Уорфингере.
– Подлинный Шекспир, – сквозь окладистую бороду пробурчал один из аспирантов, откупоривая очередную бутылку. – Подлинный Маркс. Подлинный Иисус.
– Он прав, – пожал плечами Бортц. – Они мертвы. И что от них осталось?
– Слова.
– Приведите какие-нибудь строки, – предложил Бортц. – Мы можем говорить только о словах.
– «Отступят звезды, не спасет и вера, – процитировала Эдипа, – От той химеры, что зовут Тристеро». «Трагедия курьера», акт IV, сцена 8.
Бортц, прищурившись, поглядел на нее.
– Как вам удалось, – спросил он, – попасть в библиотеку Ватикана?
Эдипа показала ему эти строки в книге в бумажной обложке. Скосив глаза на страницу, Бортц потянулся за следующей бутылкой пива.
– Боже мой, – воскликнул он, – меня обокрали, и Уорфингера заодно. Нас баудлеризировали наоборот. – И тут же обследовал титульный лист, чтобы посмотреть, кто же выпустил в таком виде подготовленное им издание Уорфингера. – Постыдился даже поставить свое имя. Дьявол. Придется написать в издательство. «К. да Чингадо и Компания». Вы слышали о таком? Нью-Йорк. – Он посмотрел страницу на просвет. – Офсетная печать. – Потом уткнулся носом в текст. – Опечатки. Ха. Ошибки. – С отвращением швырнул книгу на траву. – Но как им удалось попасть в Ватикан?
– А что там, в Ватикане? – спросила Эдипа.
– Там хранится порнографический вариант «Трагедии курьера». Я обнаружил его только в шестьдесят первом году, иначе обязательно упомянул бы в своих примечаниях.
– Но в спектакле, который я видела в «Театре Танка», не было никакой порнографии.
– Постановка Рэнди Дриблетта? Да, по-моему, она вполне целомудренна. – Бортц печально посмотрел мимо Эдипы в небо. – Он был необычайно нравственным человеком. Вряд ли он чувствовал свою ответственность перед словом, но всегда был искренне верен невидимой ауре пьесы, ее духу. Если кто и мог воззвать к жизни подлинного Уорфингера, так это Рэнди. Я не знаю никого, кто так приблизился к пониманию автора этой пьесы, к постижению ее микрокосма таким, каким он, наверное, представлялся самому Уорфингеру.
– Вы говорите о Дриблетте в прошедшем времени, – заметила Эдипа, сразу вспомнив голос старушки по телефону, и сердце у нее защемило.
– Разве вы не слышали? – Все посмотрели на нее. И смерть бесплотной тенью проскользнула над гравой, усеянной пустыми бутылками.
– Позавчера вечером он вошел в Тихий океан, – нарушила молчание аспирантка. Глаза у нее покраснели от слез. – В костюме Дженнаро. Он утонул, и мы собрались, чтобы его помянуть.
– Утром я пыталась ему позвонить. – Эдипа не нашлась, что еще сказать при этом известии.
– Это случилось сразу после того, как разобрали декорации «Трагедии курьера», – добавил Бортц.
Месяц назад Эдипа, не задумываясь, спросила бы почему. Но теперь хранила молчание, словно ожидая, что на нее низойдет озарение.
Они отнимают у меня моих мужчин, подумала она, вдруг ощутив, что взмывает над бездной, словно колеблемая ветром штора на высоком открытом окне, – отнимают их у меня одного за другим. Мой психоаналитик, преследуемый израильтянами, сошел с ума; мой муж под действием ЛСД ползет, как ребенок, из комнаты в комнату, уползая все дальше в свой пряничный домик – в самого себя, все дальше и все безнадежней уходит от того, что, как верилось мне, может сойти за любовь до гроба; мой единственный за всю супружескую жизнь любовник сбежал с разбитной пятнадцатилетней девчонкой; мой лучший проводник в Тристеро покончил с собой. Где я?
– Простите, – произнес Бортц, не мигая глядя на нее.
Эдипа выдержала его взгляд.
– Для своей постановки он пользовался только этим изданием? – спросила она, показывая на книгу в бумажной обложке.
– Нет, – нахмурившись, ответил Бортц. – Он также использовал мое издание в твердом переплете.
– Но в тот вечер, когда вы смотрели спектакль… – Ослепительно яркое солнце играло на разбросанных бутылках. – Как Дриблетт закончил четвертый акт? Какие слова он – то есть Дженнаро – произнес, когда все собрались на берегу озера после чуда?
– «Они служили раньше "Торн и Таксис", – продекламировал Бортц, – Теперь у них хозяин – шип стилета/И рог безмолвный общего секрета».
– Точно, – согласились аспиранты, – да.
– Это все? А остальное? Второе двустишие?
– В тексте, который я считаю основным, – сказал Бортц, – в этом двустишии последняя строка отсутствует. Книга, которая хранится в Ватикане, – всего лишь непристойная пародия. Окончание «От Анжело безжалостных курьеров» было добавлено в ин-кварто 1687 года. Уайтчепеловская версия недостоверна. Так что Рэнди принял единственно верное решение: вообще исключил сомнительное место.
– Но в тот вечер, когда я смотрела спектакль, – возразила Эдипа, – Дриблетт произнес слово Тристеро – значит, он использовал строки из ватиканского текста.
Лицо Бортца не изменилось.
– Что ж, это его право. Ведь он был режиссером и актером, верно?
– Но может, это всего лишь… – Эдипа сделала руками несколько круговых движений. – Всего лишь причуда? Взять и использовать пару лишних строк, никого не предупреждая?
– Рэнди, – вспомнил второй аспирант, коренастый юноша в очках в роговой оправе, – когда его что-то грызло изнутри, так или иначе выплескивал это наружу, обычно на сцене. Он, должно быть, просматривал различные версии пьесы, чтобы уловить ее дух, который не обязательно сводится к словам, и наткнулся на издание в бумажной обложке с этим самым вариантом.
– Тогда, – подытожила Эдипа, – наверное, что-то случилось в его личной жизни, что-то кардинально изменилось для него в тот вечер, и поэтому он вставил именно эти строки.
– Может быть, – сказал Бортц, – а может быть, и нет. Думаете, душа человека так же проста, как бильярдный стол?
– Надеюсь, нет.
– Пойдемте посмотрим кое-какие похабные картинки, – предложил Бортц, выкатываясь из гамака. Они направились к дому, оставив аспирантов допивать пиво. – Незаконно сделанные репродукции иллюстраций к той самой ватиканской версии. Тайно вывезены мною в шестьдесят первом году. Мы с Грейс тогда получили грант и съездили в Ватикан.
Они вошли в комнату, служившую одновременно мастерской и кабинетом. Из глубины дома доносились вопли детей и гудение пылесоса. Бортц задернул шторы, достал коробку со слайдами, выбрал несколько штук, включил проектор и направил его на стену.
Иллюстрации представляли собой гравюры на дереве, выполненные с характерной для любителя поспешностью, вызванной желанием побыстрее увидеть результат. Настоящая порнография – удел безгранично терпеливых профессионалов.
– Имя художника неизвестно, – сказал Бортц, – как неизвестно и имя рифмоплета, сочинившего пародийное переложение пьесы. Здесь Паскуале – помните, один из злодеев? – действительно женится на своей матери, а это сцена, изображающая ночь после свадьбы. – Он вставил следующий слайд. – Улавливаете общую идею? Заметьте, как часто на заднем плане маячит фигура Смерти. Праведный гнев – это возврат к прошлому, ко временам средневековья. Пуритане не были такими жестокими. За исключением разве что скервхамитов. Д'Амико полагает, что это издание – дело рук скервхамитов.
– Скервхамитов?
Во времена правления Карла I некий Роберт Скервхам основал секту пуритан самого крайнего толка. Основной пункт их доктрины был связан с понятием предопределенности. Они различали два вида предопределения. Поскольку скервхамиты считали, что ничто не происходит случайно, мироздание представлялось им огромной сложной машиной. Но одна ее часть, та, к которой принадлежали скервхамиты, следовала воле Божьей – первопричине всего сущего. Остальные же подчинялись некоему противоположному Принципу – слепому, бездушному и жестокому самодвижению, ведущему к вечному проклятию и смерти. С помощью этой идеи они надеялись наставить людей на путь истинный и привлечь их в праведное и богоугодное братство скервхамитов. Однако сами немногочисленные скервхамиты, как зачарованные, с каким-то болезненным ужасом взирали на бессмысленно развеселое механическое кружение обреченных, и это оказалось для секты фатальным. Один за другим скервхамиты соблазнялись манящей перспективой безвозвратной погибели, покуда в секте никого не осталось, и последним ушел Роберт Скервхам, как капитан тонущего корабля.
– Какое отношение к ним имеет Ричард Уорфингер? – спросила Эдипа. – Зачем им понадобилось похабное переложение его пьесы?
– Для нравственного назидания. Они презирали театр. И таким способом хотели окончательно низринуть эту пьесу в ад. Заменить подлинные слова Другими – разве это не лучший способ обречь ее на вечное проклятие? Не забывайте, что пуритане, как и литературные критики, были абсолютно преданы Слову.
– Но в строке с упоминанием Тристеро нет никакой похабщины.
Бортц почесал в затылке.
– По смыслу вполне подходит, верно? «Отступят звезды» – скорее всего, означает бессилие Божьей воли. Даже она не может предупредить или уберечь того, кому предстоит встретиться с Тристеро. Спастись от безжалостных курьеров Анжело можно было бы кучей способов. Скажем, уехать из страны. Анжело – всего лишь человек. Но совсем иное дело – неумолимая Иная Сила, заставляющая нескервхамитскую вселенную функционировать с точностью часового механизма. Очевидно, скервхамиты полагали, что воплощением этой Иной Силы вполне может быть Тристеро.
Эдипе не оставалось ничего иного, как удовлетвориться таким объяснением. Но у нее вновь возникло ощущение головокружительного взлета над бездной, и она все-таки задала тот вопрос, ради которого пришла:
– Что такое Тристеро?
– Это совершенно новая область для исследования, – ответил Бортц. – Она появилась уже после того, как я подготовил издание пятьдесят седьмого года. С тех пор обнаружились интересные источники. Следующее, дополненное издание должно выйти, как мне сказали, в будущем году. А пока… – Он подошел к застекленному книжному шкафу, полному старинных книг. – Вот, взгляните. – И протянул Эдипе книгу в темно-коричневом потрепанном переплете из телячьей кожи. – Я храню мою уорфингериану под замком, чтобы дети не добрались до этих раритетов. Чарльз и так донимает меня вопросами, на которые я по молодости лет не могу ответить.
Книга была озаглавлена «Отчет о необычайных странствиях доктора Диоклетиана Блобба по Италии с приведением поучительных примеров из подлинной истории сей удивительной заморской страны».
– К счастью, – заметил Бортц, – Уорфингер, как и Мильтон, оставил дневники, куда записывал цитаты и свои размышления о прочитанном. Так мы узнали о «Странствиях» Блобба.
– Я ничего не могу прочитать, – сказала Эдипа, увидев непривычные начертания букв и слова, написанные по правилам старинной орфографии.
– Попытайтесь, – предложил Бортц. – А я пока угомоню детей. Если не ошибаюсь, это где-то в седьмой главе. – И исчез, оставив Эдипу перед своей сокровищницей.
Как выяснилось, на самом деле ей была нужна глава восьмая, в которой автор повествовал о встрече с тристеровскими разбойниками. Диоклетиан Блобб решил проделать часть пути по пустынной гористой местности в почтовой карете компании «Торре и Тассис» (что, как догадалась Эдипа, было итальянским вариантом названия «Торн и Таксис»). Когда карета ехала вдоль берега озера Оплакивания, как его окрестил Блобб, ее неожиданно атаковали всадники в черном, которые без единого слова вступили в жестокую схватку на ледяном ветру, дувшем с озера. Налетчики были вооружены дубинками, аркебузами, шпагами и стилетами, а потом воспользовались шелковыми платками, чтобы задушить тех, кто еще подавал признаки жизни. Так они прикончили всех, кроме доктора Блобба и его слуги, которые с самого начала отмежевались от остальных пассажиров, громко заявив, что являются подданными Британии, и во время схватки даже «отважились спеть несколько наиболее ободряющих церковных гимнов». Их спасение удивило Эдипу, особенно ввиду стремления Тристеро к сохранению секретности.
– Возможно, у Тристеро были намерения распространить свое влияние на Англию? – предположил Бортц несколько дней спустя.
Эдипа об этом ничего не знала.
– Но почему они пощадили этого невыносимого болвана Диоклетиана Блобба?
– Такого краснобая видно за версту, – сказал Бортц. – Даже в лютый холод, даже если вас обуяла жажда крови. Если бы я хотел, чтобы слухи обо мне дошли до Англии, хотел, так сказать, подготовить почву для своего появления там, то сразу увидел бы, что Блобб как нельзя лучше подходит для этой цели. В те годы Тристеро тяготело к контрреволюции. А в Англии с ее полубезумным королем вполне можно было рассчитывать на легкую победу.
Собрав тюки с почтой, предводитель головорезов вытащил Блобба из кареты и обратился к нему на чистом английском языке: «Мессир, вы стали свидетелем гнева Тристеро. Знайте: мы не только жестоки, но и милосердны. Сообщите своему королю и парламенту о том, что мы сделали. Скажите им, что победа будет за нами. Скажите, что наших курьеров не остановят ни бури, ни войны, ни дикие звери, ни безводные пустыни, ни тем более наглые узурпаторы наших законных владений». Не тронув и даже не ограбив доктора и его слугу, разбойники в черных плащах, шумно хлещущих, как паруса на ветру, исчезли в сумрачных горах.
Блобб принялся расспрашивать о Тристеро, но почти все, к кому он обращался, хранили молчание. Тем не менее ему удалось собрать кое-какие отрывочные сведения об этой организации. Эдипе тоже удалось кое-что выяснить за последующие несколько дней. Из невразумительных филателистических журналов, которыми ее снабдил Чингиз Коэн, из двусмысленного примечания в книге Мотли «Расцвет Голландской Республики», из памфлета восьмидесятилетней давности о корнях современного анархизма, из найденной в уорфингериане Бортца книги проповедей брата Блобба Августина, а также из сведений, содержащихся в повествовании самого доктора Блобба, Эдипа сумела составить следующее представление о том, как возникла эта организация.
Северные провинции Нидерландов под предводительством ставшего протестантом принца Вильгельма Оранского девять лет сражались за независимость от католической Испании и власти императора Священной Римской Империи. В конце декабря 1577 года принц Оранский, фактический правитель Нидерландов, с триумфом вошел в Брюссель, куда был приглашен Комитетом Восемнадцати. Это был совет фанатиков-кальвинистов, возмущенных тем, что Генеральные штаты, контролируемые представителями привилегированных классов, перестали защищать интересы ремесленников и утратили всякую связь с народом. Комитет основал нечто вроде Брюссельской Коммуны. Под его контролем находилась полиция, он оказывал влияние на все решения, принимаемые Генеральными штатами, и смещал многих высших чиновников в Брюсселе. Среди последних был Леонард I, барон Таксис, член Императорского тайного совета и барон Бёйсингенский, наследный Главный почтмейстер Нидерландов, управляющий почтовой монополией «Торн и Таксис». Он был заменен неким Яном Хинкартом, владетелем Охайна и преданным сторонником принца Оранского. Тут на сцене появляется основатель организации – Эрнандо Хоакин де Тристеро-и-Калаведра, возможно безумец, возможно настоящий бунтарь, а может, как полагали некоторые, просто-напросто самозванец. Тристеро утверждал, что является кузеном Яна Хинкарта и представителем испанской ветви семьи, а значит, подлинным владетелем Охайна и законным наследником всего, что имел в тот момент Ян Хинкарт, включая его новую должность Главного почтмейстера.
С 1578 года до марта 1585-го, когда Александр Фарнезе вернул Брюссель императору, Тристеро вел в некотором роде партизанскую войну против своего кузена – если, конечно, Хинкарт был его кузеном. Будучи испанцем, Тристеро не пользовался поддержкой местного населения. Его жизни постоянно угрожала опасность то с одной, то с другой стороны. Тем не менее он четыре раза, хотя и безуспешно, пытался убить почтмейстера принца Оранского.
Фарнезе сместил Яна Хинкарта, и Леонард I, Главный почтмейстер «Торн и Таксис», вновь занял свое место. Однако для монополии «Торн и Таксис» настали неспокойные времена. Опасаясь усиления протестантских симпатий в богемской ветви семьи, император Рудольф II на время лишил почтовую систему своей поддержки. Почтовая связь стала убыточной.
Вероятно, Тристеро на создание собственной системы вдохновила мечта об охватившей весь континент организации, которая чуть было не досталась Хинкарту, но теперь сильно ослабела и вот-вот могла рухнуть. Тристеро, судя по всему, был человеком весьма изменчивым, способным в любой момент предстать в облике общественного деятеля и произнести речь. Его постоянной темой было лишение наследства. Почтовая монополия принадлежала Охайну по праву завоевания, а Охайн принадлежал Тристеро по праву крови. Себя он стал именовать El Desheredado, Лишенный Наследства, а своих последователей одел в черную униформу. Черный цвет был призван символизировать ночь – единственное, что осталось в распоряжении у изгнанников. Вскоре к своей символике он добавил почтовый рожок с сурдинкой и мертвого барсука, лежащего лапами кверху (кое-кто утверждал, что название «Таксис» происходит от итальянского слова tasso – барсук – и указывает на то, что первые бергамские курьеры носили шапки из барсучьего меха). Тристеро начал тайно чинить всяческие препятствия «Торн и Таксис», бесчинствовать на почтовых маршрутах и грабить их курьеров.
Последующие несколько дней Эдипа ходила по библиотекам и вела серьезные дискуссии с Эмори Бортцом и Чингизом Коэном. Она не была уверена в их безопасности, памятуя о том, что случилось со всеми ее знакомыми. На следующий день после чтения «Странствий» Блобба она вместе с Бортцом, Грейс и аспирантами была на похоронах Рэндолфа Дриблетта, где его младший брат сбивчиво произнес скорбную речь, а мать плакала в полуденном мареве смога; вечером Эдипа вернулась на кладбище и, сидя у могилы, пила мускатель из долины Напа, которого Дриблетт за свою жизнь вылакал немеряно. Было новолуние, смог скрывал звезды, и ночь чернела, как тристеровский всадник. Эдипа сидела на земле, чувствуя, как стынет зад, и размышляла о том, что Дриблетт, возможно, был прав в тот вечер, когда крикнул ей из душевой кабинки, что вместе с ним исчезнет одна из версий ее самой. Возможно, разум продолжает напрягать уже не существующие душевные мышцы, обманутый насмешливым фантомом ее ампутированного «я», – так фантом ампутированной конечности дразнит и не дает покоя человеку, лишившемуся руки или ноги. И возможно, однажды она заменит исчезнувшую часть своего «я» неким подобием протеза – платьем определенного цвета, фразой в письме, новым любовником. Она попыталась мысленно обратиться к тому, что еще – хотя и маловероятно – оставалось закодированной структурой протеина на глубине шести футов под землей и продолжало сопротивляться разложению, к некой упрямой неподвижной сущности, которая, быть может, готовилась к последнему рывку, чтобы продраться сквозь толщу земли, едва мерцая и из последних сил преобразуясь в крылатое существо, стремящееся сразу же влиться в приветливый сонм себе подобных или раствориться навечно во мраке. «Если ты выйдешь ко мне, – взывала Эдипа, – то захвати воспоминание о твоей последней ночи. Или хотя бы о последних пяти минутах – если тебе не унести так много с собой, – этого будет достаточно. И тогда я узнаю, было ли твое погружение в океан как-то связано с Тристеро. Узнаю, избавились ли они от тебя по той же причине, по какой избавились от Хилэриуса, Мачо и Метцгера, – вероятно, решив, что ты мне тоже больше не нужен. Они ошиблись. Ты мне нужен. Поделись этим воспоминанием, и ты пребудешь со мной до конца моих дней, сколько бы мне ни осталось». Ей вспомнилось, как, высунув голову из-под душа, он сказал: «Ты бы могла влюбиться в меня». Но могла ли она спасти его? Она подумала о девушке, которая сообщила ей о его смерти. Может, они любили друг друга? Говорил ли ей Дриблетт, почему он вставил те две строки в текст пьесы? Понимал ли он сам? Теперь уже никто не докопается до причин. Сотни заморочек – секс, деньги, болезни, отчаяние, – связанных и перемешанных с обстоятельствами данного места и времени. Как знать? Изменения в тексте были ничуть не более понятны, чем мотивы его самоубийства. И в том и в другом решении ощущалась некая прихоть. Возможно, – и тут Эдипе на мгновение почудилось, будто светоносное крылатое существо и впрямь проникло в тайники ее души, – возникшее из того же скользкого лабиринта обстоятельств решение добавить эти строки и не должно иметь разумных объяснений; возможно, оно было для него репетицией ночного погружения в пучину изначальной протоплазмы – в Тихий океан. Эдипа ждала, что крылатое существо сейчас заявит о своем благополучном прибытии. Но оно молчало. «Дриблетт, – позвала она. Сигнал, отразившись, пронесся по многомильной цепи нейронов. – Дриблетт!»
Безрезультатно – как и в случае с демоном Максвелла. Либо она не могла установить связь, либо демон не существовал.
В библиотеках Эдипе не удалось выяснить ничего, кроме истории возникновения Тристеро. По сведениям, которые она там обнаружила, эта организация распалась с окончанием борьбы за независимость Нидерландов. Чтобы выяснить что-либо еще, надо было копать со стороны «Торн и Таксис». Здесь тоже были свои подвохи. Бортц видел во всем этом нечто вроде занятной игры. Он, к примеру, придерживался теории зеркального отражения, согласно которой любой период нестабильности для «Торн и Таксис» должен иметь отражение в теневой деятельности Тристеро. И применял эту теорию крещению загадки о том, почему название этой страшной организации всплыло в печати только в середине XVII столетия. Почему автор каламбура «Тристеро dies irae» преодолел свой страх? Каким образом половина двустишия в ватиканской версии, где была выкинута строка с Тристеро, попала в текст ин-фолио? Откуда взялась смелость даже просто намекнуть на соперника «Торн и Таксис»? Бортц утверждал, что, скорее всего, внутри Тристеро произошел какой-то раскол, причем достаточно серьезный, чтобы воздержаться от жестких ответных мер. Возможно, они воздержались от мести, исходя из тех же соображений, по которым сохранили жизнь доктору Блоббу.
Но какой прок в том, что Бортц сплетал пышные словесные розы, под которыми в красноватом пряном сумраке разворачивалась неуловимая темная история? Когда в 1628 году скончался Леонард II Франсис, граф Торн и Таксис, должность почтмейстера по наследству перешла к его жене Александрине Рийской, однако это не было утверждено официально. Она отошла от дел в 1645 году. Истинные руководители монополии оставались неизвестны до 1650 года, когда почтмейстером стал следующий наследник по мужской линии Ламорал II Клод Франсис. Тем временем в Брюсселе и Антверпене начали проявляться признаки упадка почтовой системы. Частные почтовые конторы, получив императорские лицензии, настолько расширили сферу своей деятельности, что в этих двух городах были закрыты конторы «Торн и Таксис».
Чем, спрашивал Бортц, могло ответить Тристеро? Провозгласить себя воинствующей кликой и объявить о наступлении решающего момента. Поддержать насильственный захват власти, пока враг уязвим. Однако могло возобладать консервативное мнение, отдающее предпочтение противостоянию, которое продолжалось уже семь десятилетий. Возможно, в Тристеро имелись свои визионеры – люди, способные возвыситься над текущим моментом и мыслить исторически. И среди них по крайней мере один достаточно здравомыслящий человек, предвидевший окончание Тридцатилетней войны, Вестфальский мир, распад Империи и последующее наступление партикуляризма.
– Мне он видится похожим на Кирка Дугласа, – воскликнул Бортц. – Он вооружен мечом и носит какое-нибудь мужественное имя типа Конрад. Заговорщики собираются в таверне, девицы в крестьянских сарафанах разносят пиво в глиняных кружках, кругом стоит пьяный гвалт, и вдруг Конрад вскакивает на стол. Все замирают. «Спасение Европы, – начинает Конрад, – зависит от почтовой связи. Верно? Нам угрожает анархия драчливых немецких князей, они плетут интриги, вынашивают коварные замыслы друг против друга, ввязываются в междоусобные войны, растрачивая мощь Империи на пустые ссоры. Но те, кто контролирует почтовые маршруты, которыми пользуются эти князья, смогут ими управлять. Со временем эта связь поможет объединить весь континент. Поэтому я предлагаю заключить союз с нашим старинным противником „Торн и Таксис“… Крики: „Нет! Никогда! Гоните в шею этого предателя!“ И тут одна из девиц, юная красотка, сохнущая по Конраду, разбивает кружку о голову самого яростного крикуна. „Вместе, – продолжает Конрад, – мы станем непобедимы. Мы будем осуществлять почтовую связь только под эгидой Империи. Много лет назад нас лишили славного наследия прошлого, но теперь мы унаследуем всю Европу!“ Бурные продолжительные овации.
– Но им так и не удалось предотвратить распад Империи, – заметила Эдипа.
– Итак, – Бортц пропустил замечание мимо ушей, – противостояние консерваторов и поборников активных действий на время приостанавливается, Конрад с горсткой таких же визионеров пытается разрешить противоречия путем переговоров, однако «Торн и Таксис» не желает заключать никаких соглашений, Империя разваливается, стороны исчерпали все возможности, и противники вновь рвутся в бой.
А с распадом Священной Римской Империи, вместе с прочими прекрасными иллюзиями, рухнули законные основания существования «Торн и Таксис». Пышным цветом расцвела паранойя. Если Тристеро удавалось оставаться тайной организацией, а «Торн и Таксис» пребывал в неведении относительно своего противника и того, насколько далеко простиралось его влияние, то неудивительно, что многие их члены уверовали в существование некой высшей силы наподобие слепого машиноподобного антибога скервхамитов. Каким бы ни было это божество, оно было достаточно могущественным, чтобы убивать их конных курьеров, устраивать лавины и оползни на их пути, создавать конкурирующие компании и даже укреплять государственную почтовую монополию – тем самым разрушая Империю. На горизонте маячил призрак нового времени, грозивший послать «Торн и Таксис» ко всем чертям.
Однако в течение последующих полутора столетий паранойя отступает по мере выявления жестокой сущности Тристеро. Могущество, всеведение, неизбывное зло, атрибуты исторического развития, Zeitgeist – все это переносится теперь на образ враждебной организации. Дошло до того, что в 1795 году возникло предположение, будто Тристеро специально затеяло Французскую революцию, чтобы иметь повод издать Прокламацию от 9 фримера III года Республики, положившую конец почтовой монополии «Торн и Таксис» во Франции и Нидерландах.
– Кто же мог такое предположить? – удивилась Эдипа. – Где вы об этом прочитали?
– Да мало ли кому это могло прийти в голову, – сказал Бортц. – А может, ничего такого и не было.
Эдипа не стала спорить. В последнее время выяснение подробностей внушало ей отвращение. Например, она так и не спросила Чингиза Коэна, дал ли его Экспертный комитет какое-нибудь заключение по поводу присланных марок. Она чувствовала, что если еще раз придет в «Вечернюю звезду», чтобы поговорить со старым мистером Тотом о его дедушке, то обнаружит, что старик умер. Кроме того, она так и не собралась написать письмо К. да Чингадо, издателю, каким-то странным образом выпустившему «Трагедию курьера» в бумажной обложке, и даже не поинтересовалась, написал ли ему Бортц. Более того, Эдипа всеми правдами и неправдами старалась избежать разговоров о Рэндолфе Дриблетте. Всякий раз, когда приходила та девушка-аспирантка, которая была на похоронах, Эдипа тут же придумывала предлог, чтобы уйти, чувствуя, что совершает предательство по отношению к Дриблетту и к самой себе. Но все равно уходила, опасаясь, что очередное откровение разрастется до немыслимых размеров, выйдет за пределы разумения и поглотит ее целиком. И когда Бортц как-то спросил, не хочет ли она встретиться с Д'Амико из Нью-Йоркского университета, Эдипа не раздумывая ответила «нет» – слишком нервно и слишком поспешно. Бортц больше об этом не заикался, а она тем более.
Все же однажды вечером она еще раз отправилась в «Предел», не в силах угомониться и избавиться от смутного подозрения, что может обнаружить нечто новое. И обнаружила Майка Фаллопяна, заросшего двухнедельной щетиной, одетого в защитного цвета рубашку навыпуск, мятые солдатские брюки без манжет и ременных петель, камуфляжную куртку, но с непокрытой головой. Он сидел в окружении шлюшек, потягивающих коктейли с шампанским, и мычал непотребные песни. Заметив Эдипу, расплылся в улыбке и помахал ей рукой.
– Потрясно выглядишь, – сказала Эдипа. – Никак в поход собрался? Будешь обучать молодых повстанцев в горах? – Враждебные взгляды девушек преградили все подступы к Фаллопяну.
– Это революционная тайна, – рассмеялся он и, распрямив руки, стряхнул с себя пару-тройку своих сподвижниц. – Пошли прочь, поганки. Мне надо с ней поговорить. – Когда они отошли, он окинул Эдипу сочувствующим, слегка возбужденным и даже немного любовным взглядом. – Ну, как твои поиски?
Эдипа дала ему краткий отчет. Фаллопян молча слушал, и его лицо постепенно приобретало выражение, которое она никак не могла определить. И это ее встревожило. Чтобы как-то его подначить, она сказала:
– Странно, что члены вашей организации не пользуются этой системой.
– Как какие-нибудь подпольщики? – возразил он довольно мягко. – Как отбросы общества?
– Я не имела в виду…
– А может, мы просто еще не вышли на них, – продолжил Фаллопян. – Или они на нас. А может, мы используем П. О. Т. Е. Р. И., только это большой секрет. – Откуда-то начала просачиваться электронная музыка. – Впрочем, на все можно взглянуть и с другой стороны. – Она почувствовала, на что он намекает, и непроизвольно начала скрипеть коренными зубами. Эта нервическая привычка выработалась у нее за последние дни. – Тебе не приходило в голову, Эдипа, что тебя кто-то разыгрывает? Что все это лишь шутка, которую перед смертью придумал Инверэрити?
Да. Но Эдипа упорно старалась об этом не думать, как не задумывалась о том, что когда-нибудь умрет, и лишь иногда чисто случайно у нее мелькала мысль о возможном подвохе со стороны Инверэрити.
– Нет, – ответила она, – это глупо. Фаллопян внимательно посмотрел на нее, и в его взгляде не было ничего, кроме сочувствия.
– Тебе надо, – тихо сказал он, – обязательно надо обдумать такой вариант. Запиши все, чего не можешь отрицать. В уме тебе, по крайней мере, не откажешь. А потом запиши все свои домыслы и предположения. И посмотри, что получается. Сделай хотя бы это.
– Ну да, хотя бы это, – холодно заметила она. – И что дальше?
Фаллопян улыбнулся, как будто своей улыбкой хотел спасти то, что беззвучно рушилось между ними, медленно расползаясь по швам.
– Ради Бога, не впадай в панику.
– Лучше проверить источники, верно? – весело сказала Эдипа.
Фаллопян молчал.
Эдипа подумала, не растрепались ли у нее волосы, не выглядит ли она как впавшая в истерику отвергнутая возлюбленная и не похож ли их разговор на ссору.
– Я знала, что ты изменишься, Майк, – сказала она, вставая, – потому что все, с кем я сталкиваюсь, меняются. Но не в такой степени, чтобы ненавидеть меня.
– Ненавидеть тебя? – Он покачал головой и рассмеялся.
– Если тебе потребуются нарукавные повязки или боеприпасы, загляни в магазин Уинтропа Тремэйна около автострады. «Свастика-Шоппе» Тремэйна. Скажи, что от меня.
– Спасибо, мы с ним уже договорились.
И Эдипа ушла, а Фаллопян в своем кубинско-революционном наряде уставился в пол, поджидая возвращения шлюх.
Так что же все-таки с источниками? Да, она всячески избегала этого вопроса. Однажды ей позвонил Чингиз Коэн и возбужденным голосом пригласил прийти посмотреть на посылку, которую он получил по почте – почте США. Оказалось, что это старинная американская марка, на которой был изображен почтовый рожок с сурдинкой, лежащий лапами кверху барсук и написан девиз: Победа Организации Тристеро Есть Рождение Империи.
– Так вот что значит это слово, – сказала Эдипа. – Кто вам прислал эту марку?
– Один знакомый, – ответил Коэн, листая потрепанный каталог Скотта, – из Сан-Франциско. – Она опять не стала узнавать никаких подробностей, ни имени, ни адреса. – Странно. Он говорил, что не может найти эту марку в каталогах. Тем не менее вот она. В дополнении, посмотрите. – В начале каталога был вклеен листок, на котором под номером 163L1 воспроизводилась эта марка, обозначенная как «Экспресс-почта Тристеро, Сан-Франциско, Калифорния», и указывалось, что она должна располагаться между выпусками местных почтовых отделений номер 139 (Почтовое отделение на Третьей авеню в Нью-Йорке) и номером 140 (Союзное почтовое отделение, также в Нью-Йорке). Эдипа, повинуясь какому-то интуитивному прозрению, тут же глянула на заднюю обложку и обнаружила там ценник книжной лавки Цапфа.
– Ну да, – начал оправдываться Коэн, – я зашел в этот магазин, когда ездил на встречу с мистером Метцгером, пока вы были на севере. Видите ли, это специализированный каталог Скотта по американским маркам. Я им практически не пользуюсь, поскольку специализируюсь на европейских и колониальных марках. Но тут мне стало любопытно, и я…
– Понятно, – сказала Эдипа. Кто угодно мог вклеить это дополнение.
Вернувшись в Сан-Нарцисо, она еще раз просмотрела опись активов Инверэрити. Так и есть, торговый центр, в котором размещались книжная лавка Цапфа и магазин Тремэйна, принадлежал Пирсу. И не только торговый центр, но также и «Театр Танка».
«Ладно, – сказала себе Эдипа, вышагивая по комнате, ощущая внутри холодок предчувствия чего-то поистине ужасного. – Ладно. Никуда не денешься». Все подходы к Тристеро так или иначе связаны с собственностью Инверэрити. Даже Эмори Бортц (который, спроси она его, наверняка подтвердил бы, что приобрел свой экземпляр «Странствий» Блобба в букинистическом магазине Цапфа) преподавал нынче в колледже Сан-Нарцисо, куда покойный вложил немало средств.
И что из этого следует? Что Бортц, равно как и Метцгер, Коэн, Дриблетт, Котекс, моряк с татуировкой в Сан-Франциско, виденные ею курьеры П. О. Т. Е. Р. И., – все они были людьми Пирса Инверэрити, так? Куплены им? Или просто работали на него даром, для собственного удовольствия, ради некоего грандиозного розыгрыша, который он устроил, дабы озадачить, или терроризировать ее, или заставить заняться нравственным самосовершенствованием?
Назовись Майлзом, Дином, Сержем или Леонардом, детка, посоветовала она своему отражению в зеркале сумрачного дня. Впрочем, все равно они определят это как паранойю. Они. Либо ты – без помощи ЛСД или прочих индолениновых алкалоидов – вступила в таинственный, роскошный и насыщенный мир видений, натолкнулась на почтовую систему, с помощью которой энное число американцев по-настоящему общаются друг с другом, оставляя всю ложь, все повседневные заботы, всю скуку душевной нищеты официальной государственной почте; или обнаружила подлинный выход из тупика, нашла средство от неспособности удивляться, которая терзает душу каждого известного тебе американца, да и твою тоже, дорогуша. Либо это всего лишь галлюцинации, либо искусно сплетенный заговор против тебя, заговор, требующий изрядных финансовых вложений и таких изощренных мер, как подделка марок и старинных книг, как постоянное наблюдение за твоими передвижениями, распространение изображений почтового рожка по всему Сан-Франциско, подкуп библиотекарей, наем профессиональных актеров и еще черт (или, скорее, Пирс Инверэрити) знает каких ухищрений – и все за счет наследства способами, которые недоступны твоему неюридическому уму, будь ты хоть трижды душеприказчицей, и этот запутанный лабиринт настолько сложен, что в нем должен быть смысл, далеко выходящий за рамки розыгрыша. Либо все это твои фантазии, высосанные из пальца, и в этом случае, Эдипочка, тебе пора в дурдом.
Таковы были возможные объяснения происходящего. Четыре симметричных предположения. Ни одно из них ей не нравилось, и она надеялась, что все это не более чем игра ее больного воображения. Всю ночь она пребывала в каком-то оцепенении, не в силах даже напиться, и училась дышать в вакууме. Ибо оказалась в пустоте. О Господи, не было никого, кто бы мог ей помочь. Ни единой живой души на всем белом свете. Все что-то замышляли – безумцы, потенциальные враги, покойники.
Ее начали беспокоить старые пломбы в зубах. Порой она всю ночь лежала без сна, уставившись в потолок, озаряемый розоватым свечением неба над Сан-Нарцисо. В иные дни она спала по восемнадцать добытых снотворным часов и просыпалась совершенно разбитой, едва находя в себе силы, чтобы встать. Во время встреч с новым адвокатом по делам о наследстве, дотошным и без умолку тараторящим старичком, Эдипа зачастую могла сосредоточиться лишь на несколько секунд и по большей части молчала или нервно хихикала. Ни с того ни с сего с ней стали случаться приступы тошноты, длившиеся пять – десять минут, которые повергали ее в глубочайшее уныние и так же неожиданно проходили. Ее мучили кошмары, головные и менструальные боли. Как-то она поехала в Лос-Анджелес, наугад выбрала в телефонной книге первую попавшуюся докторшу, пришла на прием, назвалась Грейс Бортц и сказала, что забеременела. Ее направили сдавать анализы. Но на следующий прием Эдипа не явилась.
Чингиз Коэн, прежде такой нерешительный, теперь чуть ли не каждый день донимал ее различными новинками: описанием какой-то марки в стародавнем каталоге Цумштайна, смутным воспоминанием одного знакомого из Королевского филателистического общества о почтовом рожке с сурдинкой, который он якобы видел в каталоге аукциона, состоявшегося в 1923 году в Дрездене; а однажды принес машинописную копию статьи, присланную ему другим знакомым из Нью-Йорка. По его словам, это был перевод статьи, напечатанной в 1865 году в знаменитой «Bibliotheque des Timbrophiles» Жана-Батиста Моэна. Захватывающая, как одна из столь любимых Бортцем костюмных драм, статья повествовала о великом расколе в рядах Тристеро во времена Французской революции. Судя по недавно обнаруженным и расшифрованным дневникам графа Рауля Антуана де Вузье, маркиза де Тур-е-Тассис, в Тристеро нашлись люди, которые никак не могли примириться с исчезновением Священной Римской Империи и рассматривали революцию как временное умопомрачение. Чувствуя себя обязанными помочь своим собратьям-аристократам из Торн и Таксис в преодолении невзгод, они решили выяснить, насколько это семейство заинтересовано в денежных субсидиях. Именно это и раскололо Тристеро на два лагеря. На ассамблее в Милане целую неделю бушевали страсти, споры порождали врагов на всю жизнь, разделяли семьи и даже приводили к кровопролитию. В конечном счете решение о финансовой помощи Торн и Таксис не было принято. Многие консервативно настроенные члены организации, сочтя это коварным заговором, навсегда порвали с Тристеро. «Таким образом, – высокопарно констатировал автор статьи, – организация вступила в мрачную полосу исторического затмения. После сражения при Аустерлице и вплоть до революционных потрясений 1848 года Тристеро влачит жалкое существование, практически полностью лишившись покровительства и поддержки аристократии, занимаясь разве что доставкой корреспонденции анархистов и оставаясь в европейских делах на второстепенных ролях, – например, в Германии в связи с пресловутым Франкфуртским национальным собранием, на баррикадах в Будапеште и, возможно, даже среди часовщиков Юра, готовя их к приходу М. Бакунина. Однако большинство членов Тристеро в 1848–1850 годах бежали в Америку, где они, несомненно, и поныне оказывают услуги тем, кто стремится загасить пламя Революции».
Эдипа показала статью Эмори Бортцу, но отнюдь не с тем возбужденным воодушевлением, с каким сделала бы это всего неделю назад.
– Члены Тристеро, бежавшие от реакции 1849 года, прибыли в Америку, исполненные надежд, – предположил Бортц. – Только что они здесь нашли? – Вопрос прозвучал риторически, скорее как элемент игры. – Сплошные неприятности.
К 1845 году правительство США осуществило великую почтовую реформу, снизив тарифы и вытеснив из сферы почтовых перевозок наиболее независимые компании. В 70 – 80-е годы любая частная компания, осмелившаяся конкурировать с государственной почтовой службой, незамедлительно уничтожалась. Для тристеровских эмигрантов 1849–1850 годы были не самым подходящим временем, чтобы продолжать дело, от которого им пришлось отказаться в Европе.
– И они остались в Штатах, соблюдая конспирацию, – продолжил Бортц. – Прочие иммигранты ехали в Америку в поисках свободы от тирании, с желанием укорениться, ассимилироваться в здешней культуре, в этом плавильном котле. С началом Гражданской войны многие из них, будучи либералами, пошли сражаться за сохранение единства Соединенных Штатов. Но только не члены Тристеро. Они лишь сменили объект противодействия. К 1861 году они достаточно окрепли и не опасались подавления. Если «Пони Экспресс» бросает вызов пустыням, дикарям и разбойникам, то Тристеро посылает своих курьеров тайными путями, отдавая распоряжения на диалектах сиу и атапасков. Переодетые индейцами, они мчат на запад. И каждый-раз достигают побережья без малейших признаков усталости и без единой царапины. Теперь основное внимание они уделяют молчанию, имперсонации, оппозиции, прикидывающейся лояльностью.
– А что вы думаете по поводу этой марки Коэна? С девизом: «Победа Организации Тристеро Есть Рождение Империи».
– Раньше они не очень скрывали свои планы. Впоследствии, когда федералы стали наседать, они начали выпускать марки, которые выглядели как настоящие, но не совсем.
Эдипа знала их наизусть. На 15-центовой темно-зеленой марке выпуска 1893 года, посвященной выставке в честь открытия Америки Колумбом («Колумб объявляет о своем открытии»), лица трех курьеров справа, получающих послание, были чуть-чуть изменены так, что выражали безотчетный ужас. На 3-центовой марке серии «Матери Америки», выпущенной в День матери 1934 года, цветы слева у ног «Матери» Уистлера были заменены росянкой, белладонной, ядовитым сумахом и другими растениями, которых Эдипа не знала. На марке 1947 года, выпущенной в честь столетия великой почтовой реформы, положившей конец частным почтовым компаниям, голова конного курьера «Пони Экспресс» была как-то противоестественно повернута. На лице Статуи Свободы, изображенной на темно-фиолетовой 3-центовой марке 1954 года, играла едва различимая зловещая улыбка. На марке выпуска 1958 года, посвященной выставке в Брюсселе, был изображен павильон США, и чуть в стороне от крошечных фигурок посетителей безошибочно просматривался силуэт всадника на лошади. Кроме того, были еще марки «Пони Экспресс», которые Коэн показывал Эдипе во время их первой встречи: 4-центовая с Линкольном и надписью «Путча США» и 8-центовая «авиа», которую она видела на письме татуированного моряка в Сан-Франциско.
– Что ж, все это интересно, – сказала Эдипа, – если статья подлинная.
– Это, наверное, нетрудно проверить, – заметил Бортц, глядя ей прямо в глаза. – Не хотите?
Зубная боль мучила ее все сильнее, и во сне Эдипа слышала чьи-то злобные голоса, от которых не было спасения; они звучали невесть откуда – казалось, сейчас кто-то выйдет из полумрака зеркал и поведет ее в пустые комнаты. Никакой гинеколог не мог бы определить, чем она беременна.
Однажды ей позвонил Коэн, чтобы сообщить, что уже все готово для продажи филателистической коллекции Инверэрити на аукционе. Тристеровские «подделки» выставлялись на продажу как лот 49.
– Но есть одна тревожная новость, мисс Маас, – добавил он. – Появился никому не известный заочный покупатель, о котором ни я, ни местные фирмы ничего не слышали. Такое случается чрезвычайно редко.
– Что случается?
Коэн объяснил, что есть очные покупатели, которые лично участвуют в аукционе, и заочные, которые присылают предложение цены по почте. Эти предложения вносятся фирмой, проводящей аукцион, в специальную книгу. Как правило, имена заочных покупателей не подлежат разглашению.
– Тогда откуда вы знаете, что этот покупатель никому не известен?
– Слухами земля полнится. Все чрезвычайно таинственно, он действует через агента К. Морриса Шрифта, достойнейшего человека с безупречной репутацией. Вчера Моррис связался с аукционерами и сказал, что его клиент выразил желание заранее рассмотреть лот 49, то есть наши «подделки». Обычно этому никто не препятствует, если известно, кто хочет увидеть лот, и при условии, что будут оплачены все почтовые расходы и страховка, а лот возвращен в течение двадцати четырех часов. Однако Моррис напустил туману, не пожелал назвать имени клиента и вообще отказался что-либо о нем рассказать. Сказал только, что, насколько ему известно, его клиент – человек нездешний. А поскольку организаторы аукциона – люди консервативные, они, естественно, извинились и сказали «нет».
– И что вы об этом думаете? – спросила Эдипа, уже и так о многом догадываясь.
– Возможно, этот таинственный покупатель – представитель Тристеро, – ответил Коэн. – Вероятно, он увидел описание лота в каталоге аукциона. И не хочет, чтобы свидетельство существования Тристеро оставалось в руках у непосвященных. Любопытно, какую он предложит цену?
Эдипа вернулась в мотель и до захода солнца пила бурбон, пока в номере не стало мрачно донельзя. Тогда она вышла, села в машину и какое-то время мчалась по шоссе, выключив фары, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Но ангелы ей благоволили. Вскоре после полуночи она оказалась в телефонной будке в каком-то безлюдном, незнакомом и неосвещенном районе Сан-Нарцисо. Набрала номер справочной в Сан-Франциско и попросила соединить с баром «Греческий путь». Когда ей ответил чей-то музыкальный голос, Эдипа описала прыщавого, лохматого анонимного амурчика, с которым повстречалась там, и принялась ждать; необъяснимые слезы наворачивались ей на глаза. С полминуты она слышала лишь звон стаканов, взрывы смеха, звуки музыкального автомата. Наконец амурчик взял трубку.
– Это Арнольд Снарб, – произнесла Эдипа, задыхаясь.
– Я был в туалете для голубых, – объяснил он. – Мужской был занят.
Она поспешно, стараясь уложиться в минуту, рассказала ему все, что узнала о Тристеро и что случилось с Хилэриусом, Мачо, Метцгером, Дриблеттом, Фаллопяном.
– Вы единственный, кто у меня остался, – сказала она. – Я не знаю, как вас зовут, и не хочу знать. Но мне надо знать, сговорились они с вами или нет. Устроили нам случайную встречу, чтобы вы рассказали мне о почтовом рожке. Может, вы просто согласились участвовать в этом розыгрыше, но для меня несколько часов назад это перестало быть шуткой. Я напилась, села в машину и помчалась по шоссе. В следующий раз могу выкинуть что-нибудь похлеще. Во имя всего святого или просто во имя человеческой жизни – как вам больше нравится – прошу вас, помогите мне.
– Арнольд, – произнес он. И последовала долгая пауза, заполненная гудением бара.
– Все, хватит, – сказала Эдипа, – я сыта ими по горло. Я больше не играю в их игры. Вы свободны. Сами себе хозяин. Теперь можете все сказать.
– Слишком поздно.
– Для меня?
– Нет, для меня. – И прежде чем Эдипа успела спросить, что он имеет в виду, он повесил трубку. Монет больше не было. Пока она найдет, где разменять банкноту, он уйдет. Она застыла между телефонной будкой и взятой напрокат машиной, чувствуя свое абсолютное одиночество в ночи. Попыталась встать лицом к морю, но поняла, что утратила ориентацию. Развернулась на одном каблуке и не смогла определить, с какой стороны горы. Как будто исчезли все преграды между ней и остальным миром. Исчез и Сан-Нарцисо, утратив остатки своеобразия, вновь стал всего лишь названием и слился с рельефом и почвой американского континента (мгновенно и полностью скрылся за горизонтом, и в звездной бездне чуть слышно прозвучал чистый, гармоничный аккорд). Пирс Инверэрити действительно был мертв.
Эдипа пошла по железнодорожным путям, проложенным параллельно автостраде. От основного пути то и дело отходили ветки к заводам и фабрикам. Вполне возможно, они тоже принадлежали Пирсу. Впрочем, какая разница, коль скоро ему принадлежал весь Сан-Нарцисо? Сан-Нарцисо – всего лишь название, случайное завихрение, зафиксированное среди прочих погодных изменений в области сновидений, воспоминание наяву об увиденном во сне – шквальный порыв ветра или удар торнадо на фоне более значимых, охватывающих весь континент процессов: воздушные потоки нужды и страданий, превалирующие ветры власти и богатства. Все было в непрестанном движении, Сан-Нарцисо не имел границ. Никто не мог их прочертить – пока. Решив несколько недель назад извлечь смысл из наследия Инверэрити, Эдипа и не подозревала, что доставшееся ей наследство было Америкой.
Как получилось, что Эдипа Маас стала его наследницей? Что было сказано или зашифровано в завещании? Может, Пирс и сам этого до конца не понимал и просто действовал в тот момент под влиянием какой-то безудержной страсти, какой-то новой мысли или озарения? Эдипа знала, что уже никогда не сможет вызвать в памяти образ покойного и хотя бы в воображении поговорить с ним, заставить его отвечать, но в то же время хотела найти выход из той тупиковой ситуации, в которую он ее завел, и разгадать ту загадку, которую он сотворил.
Хотя он никогда не говорил с ней о делах, Эдипа понимала, что в нем была какая-то часть, которая, словно бесконечная десятичная дробь, оставалась неисчерпаемой, сколько знаков после запятой ни назови; ее любовь в любом случае была несоизмерима с его жаждой обладания, с его стремлением к преобразованию окружающего мира, преодолению личных амбиций, увеличению доходов. «Крути педали, – сказал он однажды. – Крути педали – вот и весь секрет». Составляя завещание и чувствуя приближение конца, Пирс наверняка понимал, что после его смерти это вращение прекратится. Возможно, он упомянул Эдипу в завещании лишь для того, чтобы разбередить душу своей бывшей любовницы, будучи цинично уверенным, что навсегда стерт из ее памяти и поэтому может напомнить о себе только таким способом. Ведь он вполне мог затаить в глубине души горькую обиду на нее и на весь мир. А она этого просто не замечала. Возможно, он сам что-то узнал о Тристеро, зашифровал все в завещании и заранее приобрел достаточное количество различных объектов, чтобы направить ее по нужному следу. А может, он с помощью этой паранойи пытался победить смерть, устроив форменный заговор против той, которую любил. Не окажется ли в конечном счете это своеобразное извращение таким сильным, что его не одолеет даже смерть; не родился ли этот сложный план сразу во всех деталях, с учетом всех возможностей, в его серьезном вице-президентском мозгу, и темный Ангел не смог ему помешать? Неужели какая-то часть плана удалась, и Инверэрити этого хватило, чтобы победить смерть?
Тем не менее, опустив голову, с трудом шагая по шлаковой насыпи вдоль вереницы старых спальных вагонов, Эдипа понимала, что оставалась еще одна возможность. Что все это было правдой. Что Инверэрити умер, только и всего. Предположим (о, Господи), что действительно существует некая система Тристеро, с которой она столкнулась совершенно случайно. Коль скоро Сан-Нарцисо и собственность Пирса ничем не отличались от любого другого города и любой другой собственности, то при такой одинаковости она могла обнаружить Тристеро в любом месте Республики, выбрав любой из сотен слегка замаскированных въездных путей, любую форму отчуждения – если бы только смотрела в оба. На мгновение Эдипа замерла между стальными рельсами. Она вдруг ощутила их тяжелое, напряженное присутствие и, вскинув голову, будто для того, чтобы понюхать воздух, наглядно представила – словно увидев яркую карту в небесах: эти рельсы соединяются с другими, следующими, пересекаются и сплетаются с ними, усугубляя черноту ночи, придавая ей подлинность. Если б только она смотрела в оба.
Ей вспомнились старые пульмановские вагоны, брошенные там, где кончились деньги или иссякли потоки пассажиров, среди зеленых равнин, и теперь служившие хижинами, вокруг которых сушилось белье, а из жестяных труб лениво курился дымок. Не с помощью ли Тристеро поддерживали скваттеры связь друг с другом? Не они ли способствовали сохранению системы на протяжении тех 300 лет, что она была лишена законного наследства? Они наверняка давно забыли, что именно должно было унаследовать Тристеро, как, вероятно, забудет об этом и Эдипа. Да и что может достаться им в наследство? Америка, зашифрованная в завещании Инверэрити, – чья она? Эдипа вспомнила о товарных вагонах, тоже превращенных в жилье; рядом с ними на досках сидели дети и радостно подпевали карманному радиоприемнику своей мамаши; подумала о прочих незаконных поселенцах, которые устраивали брезентовые навесы позади рекламных щитов или ночевали на свалках в раскуроченных остовах «плимутов», а иногда, обнаглев, проводили ночь на столбе в палатке линейного монтера, свернувшись гусеницами в паутине телефонных проводов, обживаясь в средоточии небожественного чуда электросвязи и не испытывая ни малейшего беспокойства от всенощного беззвучного течения тока по многомильным проводам, несущим сотни тысяч неслышных слов. Она вспомнила о бродягах-американцах, которые говорили с ней на своем языке так чисто и правильно, как будто были изгнанниками из какой-то иной земли, никому не известной и в то же время совпадающей с той хваленой страной, в которой она жила; вспомнила о странниках, внезапно возникающих и исчезающих в свете фар, так и не подняв головы, бредущих ночью вдоль дороги, слишком далеко от каких-либо поселений, чтобы идти куда бы то ни было с определенной целью. И вспомнила голоса, которые слышала до и после голоса покойного Пирса, позвонившего в самый мрачный и томительный час ночи, выбрав наугад из десяти миллионов возможных комбинаций цифр единственную, дабы свершилось магическое соединение с Другой Душой и с ней установилась связь, пробившись сквозь вой реле и монотонные литании оскорблений, ругательств, фантазий, признаний в любви, из монотонного повторения которых должно однажды родиться несказанное действие, признание, Слово.
Сколько людей знают о тайне и об изгнании Тристеро? Интересно, что сказал бы судья на предложение взять и распределить часть наследства между безымянными тристерианцами? Бог ты мой. Да он в ту же секунду даст ей пинка под зад, аннулирует завещательный документ; ее обзовут по-всякому, ославят на весь апельсиновый штат как сторонницу перераспределения собственности и розовую либералку, а старичка из конторы «Уорп, Уистфулл, Кубичек и МакМингус» сделают управляющим имуществом умершего по назначению суда, – и все, детка, больше никаких тайн, созвездий смыслов, теневых наследников. Как знать? Возможно, ее доведут до того, что она вступит в Тристеро, если эта организация действительно существует, пребывая в безвестности, в отчуждении, в ожидании. Главное – в ожидании: если не нового сочетания возможностей взамен тех, которые предопределили возникновение Сан-Нарцисо, воспринятого нежной плотью этой земли без содрогания и вскрика, то, по крайней мере, в ожидании того, что симметрия равновероятных возможностей будет нарушена и все пойдет наперекосяк. Эдипа кое-что слышала о законе исключения третьего – дерьма, которого следовало всячески избегать. Но почему это случилось здесь, в стране, изначально имевшей все шансы для многих путей развития? Теперь же эта страна напоминала огромную электронно-вычислительную машину, и повсюду, куда ни посмотри, как балансиры, болтались нули и единицы – справа, слева, впереди, сливаясь в бесконечности. За иероглифами улиц был либо трансцендентный смысл, либо просто земля. В песнях, которые пели Майлз, Дин, Серж и Леонард, была либо доля божественной красоты истины, либо всего лишь звуковой спектр (во что нынче уверовал Мачо). Освобождение торговца свастикой Тремэйна от холокоста было либо несправедливостью, либо нехваткой духа; кости американских солдат покоились на дне озера Инверэрити либо по какой-то действительно важной причине, либо исключительно на потребу курильщикам и любителям подводного плавания. Единицы и нули. Так образуются пары оппозиций. В доме престарелых «Вечерняя звезда» либо достигнут в некотором роде достойный компромисс с Ангелом Смерти, либо жизнь там есть каждодневное, утомительное приготовление к смерти и умирание. Еще один смысл, скрытый за очевидным, или вообще никакого. Либо Эдипа пребывает в экстатической круговерти настоящей паранойи, либо Тристеро действительно существует. Либо за видимостью унаследованной ею Америки существует что-то вроде Тристеро, либо есть только Америка, а если есть только Америка, то единственным способом существования и обретения хоть какой-то значимости для Эдипы было отчуждение, не тронутое цивилизацией, вписанное в полный круг паранойи.
На следующий день, собравшись с духом, как в самый решительный момент, когда уже нечего терять, она позвонила К. Моррису Шрифту, чтобы выяснить хоть что-нибудь о его таинственном клиенте.
– Он решил лично принять участие в аукционе, – единственное, что сообщил ей Шрифт. – Так что, возможно, вы его там увидите. – Возможно.
Аукцион, как и планировалось, начался в воскресенье днем в одном из самых старых (еще довоенной поры) зданий Сан-Нарцисо. Эдипа пришла одна за несколько минут до начала, в холодном холле, пропахшем воском и бумагой, с блестящим паркетом красного дерева, она встретила Чингиза Коэна, который, увидев ее, искренне смутился.
– Ради Бога, не подумайте, что это конфликт интересов, – с серьезным видом промямлил он. – Просто я не мог удержаться от искушения посмотреть выставленные здесь чудесные мозамбикские треугольники. Позвольте узнать, будете ли вы участвовать в торгах, мисс Маас.
– Нет, – сказала Эдипа, – я пришла из чистого любопытства.
– Нам повезло. Сегодня будет выкрикивать Лорен Пассерина, лучший аукционист на Западе.
– Что будет делать?
– Мы говорим, что аукционист «выкрикивает» лот, – пояснил Коэн.
– У вас ширинка расстегнута, – прошептала Эдипа.
Она смутно представляла, что будет делать, когда таинственный покупатель заявит о себе. У нее мелькнула смутная мысль, что можно закатить бурную сцену так, чтобы пришлось вызвать полицию, и тогда выяснится, кто в действительности этот человек. Она стояла в пятне солнечного света среди кружащих пыльных блесток, стараясь согреться и гадая, что еще можно сделать.
– Пора начинать, – сказал Чингиз Коэн и подал ей руку.
В аукционном зале сидели мужчины в черных шерстяных костюмах, с бледными, жесткими лицами. Каждый, глядя на входящую Эдипу, старался скрыть свои мысли. Над конторкой, словно кукловод, возвышался Лорен Пассерина; глаза его сверкали, профессиональная улыбка не сходила с лица. Он пристально посмотрел на нее, улыбаясь, будто хотел сказать: «Я удивлен, что вы пришли». Эдипа села подальше от всех в конце зала и принялась разглядывать затылки и шеи сидящих впереди, стараясь угадать, кто из них ее искомый незнакомец, ее враг, а может быть, свидетель. Ассистент аукциониста закрыл дверь в холл с солнечными окнами. Эдипа услышала, как щелкнул замок и отозвался легким эхом. Пассерина вскинул руки, словно жрец какого-то туземного племени, как будто взывая к ангелу, сходящему с небес. Аукционист прочистил горло. Эдипа уселась поудобней и стала ждать, когда начнут выкрикивать лот 49.
notes