Итак, я напомню, дорогие друзья, что в первой лекции мы с вами говорили о доисторических путях искания Бога, о том, что с глубочайшей древности человек пытался найти свои пути к возвращению в потерянный рай. Но точно понять, как искал, мы не можем. Потому что нет главного памятника духовной культуры — слова, произнесенного и написанного. Представьте себе на минуту, что от христианства — не дай Бог, чтобы это случилось на самом деле, — не осталось ни слов, ни книг: как мало мы сможем восстановить. Именно в таком положении находятся ученые, изучающие религии далекого прошлого.
Но примерно пять тысяч лет назад человек научился писать, освоил письмо, и это помогло нам не только узнать, как он верил и чем он жил, но и получить некоторое представление о том, как верили его предки, пока не владели письменностью. Религия — очень консервативная форма культуры; посмотрите, как много в нашей христианской традиции такого, что тянется из Византии, из первых веков, а то и вообще из ветхозаветного богослужения, — скажем, чтение или пение псалмов. Мы целые тысячелетия привязываем к сегодняшнему богослужению в Церкви, и тот, кто не просто стоит в храме и молится, но знает историю молитвы и богослужения, ощущает, что буквально вся история, вся культура веков сконцентрировалась в сегодняшнем религиозном действе. Так же и даже, наверное, еще в большей степени человек был традиционен, когда он научился писать, все-таки наше время — время довольно быстрого развития и быстрых изменений. Поэтому, читая первые письменные тексты, мы можем понять, во что верили люди за тысячелетия до того, как письмо появилось на свет, и увидеть, насколько правильны наши реконструкции доисторической религиозной жизни.
Прежде чем начать разговор о вере в ранней истории, посмотрим, почему и для чего возникло письмо. Ответ на этот вопрос не прост. Что-то, наверное, заставило человека начать писать, неслучайно же это получилось. Самые ранние письменные формы, очень короткие, восходят ко второй половине четвертого тысячелетия до Р.Х. — где-то к середине, границе третьей и четвертой четверти четвертого тысячелетия: это личные имена. В Египте и Месопотамии их писали на табличках, которые помещали в могилы умерших. Не как сейчас у нас пишут на надгробии, чтобы другие знали, а помещали туда, где никто никогда не прочтет. Это было имя, которым умерший должен быть вызван к вечной жизни. Вы помните, как в Апокалипсисе говорится, что каждому спасшемуся будет дан «белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает» (Откр. 2:17).
Имя — весьма существенная часть личности: называя вещь, мы как бы вызываем ее из небытия к бытию, и для человека древности было очень важно, чтобы имя звучало. Те из нас, кто ходит в церковь и подает поминальные записки, знают, как важно, когда священник во время проскомидии вынимает частички за умерших, произнося при этом их имена; и потом, в конце литургии оглашенных, перед алтарем, на солее читаются имена живых и имена умерших. Имена должны быть произнесены. Но всем известно, что мы не вечны, дети наши не вечны, пройдет немного времени, и имена забудутся. И вот, чтобы они не забылись, древний человек стал выписывать звуки имени — так появилось письмо. Несколько позже его стали использовать с утилитарной целью: например, указывать, куда, сколько и какие жертвы приносились в храмах. Но когда мы сталкиваемся с первыми развернутыми текстами, это опять же тексты религиозные, заупокойные.
Первыми из развернутых письменных памятников до нас дошли так называемые египетские «Тексты Пирамид». Датировка их совершенно точна: они написаны в пирамидах царей пятой и шестой династии Древнего царства, в 2400–2200-х годах до Р. Х. Если собрать эти тексты, они образуют большую книгу. И они высекались в камне, навечно. Главные надписи писались в камере, где лежало тело умершего царя. Эта камера, после того как в нее вносили гроб с телом царя, полностью замуровывалась, в нее нельзя было войти, и тем не менее она была вся покрыта надписями, выбитыми в камне. Не забудем, что греческое слово «иероглиф» — ι‛ερογλu′φος в переводе означает «священное начертание»: ι‛ερo′ς — «священный», γλu′φειν — «черта, то, что выбито» — видимо, в камне.
Ученые смогли прочесть эти надписи. Они переведены на многие языки мира, и сейчас в Москве делается их первый перевод на русский язык. Должен вам сказать, что это тексты потрясающей силы. Конечно, в них надо войти; они писались для другой культуры, и сразу, легко их не поймешь. Но сразу неверующий человек и Евангелие легко не прочтет: когда от нечего делать берут почитать Евангелие, ломаются на первой же главе, на родословии Иисуса — идут имена, имена, становится скучно, и Евангелие закрывают. Но здесь вхождение в текст, конечно, еще сложнее. Речь идет о победе над смертью и о телесном воскресении умершего человека. Попробую по памяти прочесть вам одну надпись, в переводе, который сейчас готовится; она сделана в гробнице царя по имени Тети, вот как она звучит: «Охо, охо! Восстань, о Тети! Собери кости свои, прими плоть твою, отряхни прах с членов твоих, прими питие твое, которое не прокисло, и хлеб твой, не испорченный плесенью. Встань, Тети, взойди на небо, открыты для тебя врата неба. При вратах ты встал, у дверей, закрытых для грешников. Врата открываются тебе, привратник выходит к тебе. Ведет он тебя к отцу твоему Гебу. Встречает тебя отец твой, обнимает тебя, ласкает тебя, ставит тебя впереди всех воскресших, звезд не гибнущих. Восстань, о Тети, ты не подвержен смерти!» (373-е речение).
Вот одна из многих сотен надписей, включенных в корпус «Текстов Пирамид». Конечно, не все они столь поэтичны, некоторые содержат служебные ритуальные формы, но суть их ясна: она связана с ритуалом — в узком смысле этого слова. Мы часто употребляем слово «ритуал» (сейчас даже вошло в быт такое странное выражение, как «бюро ритуальных услуг») и тем не менее не отдаем себе отчет, в чем его смысл. Наше слово «ритуал» восходит к древнему индоевропейскому корню rita (откуда и слово «ритм», и английское —right), обозначающему порядок, строй мира, установленный порядок бытия, сотворенного Богом. Человек понимал: он вышел из этого порядка, разорвал установленный закон и надо в него вернуться. Как вернуться? Мы не знаем, какие приемы использовались для этого в доисторическое время, о них можно только догадываться; кое-что можно найти в этих текстах — как уже полузабытое, некогда использовавшееся. Но когда эти тексты писались, человек был одержим вот какой идеей: он должен хотя бы на время, совершив определенные обряды очищений, вновь стать таким, каким был до грехопадения. И тогда, в этом состоянии чистоты, пусть и временной, он может молиться Богу, смотреть на Него, надеяться, что, умри он в этом состоянии, достигнет соединения с Богом. Суть ритуала состояла в том, что человек воспроизводил действия, происходившие в мире богов и связанные с победой над злом. Вы знаете, конечно, библейскую историю грехопадения: человек поддался соблазну врага человеческого рода. И вот сутью древнего ритуала стало как бы проигрывание этой сцены наоборот — человек, точнее, некое богоподобное существо отказывался следовать за врагом рода человеческого, а напротив, побеждал его. В Древнем Египте такой моделью для победы над злом служило предание об Осирисе.
Это был первый земнородный, его отцом была земля (у египтян, и это особый разговор — почему, мужским началом, отцом является земля — Геб, а женским, матерью, небо — Нут). Предком Осириса, часто и Его называют отцом, является Сам Творец. Осирис, первый царь мира, хорошо правит всей вселенной, но вызывает зависть у своего злобного брата, который с помощью различных ухищрений в конечном счете его убивает. И, кажется, зло восторжествовало. Но остается Изида, вдова убитого и одновременно его сестра. Она не только оплакивает погибшего мужа, но с помощью какой-то сверхъестественной силы на мгновение оживляет Осириса и зачинает от него сына — Гора. Этот сын потом в схватке побеждает убийцу и возвращает жизнь своему умершему отцу. Схватка очень жестокая, злобному врагу удается вырвать глаз у сына Осириса. Но этот глаз потом дается умершему, с его помощью он оживает.
Здесь речь идет об очень непростых образах; специалисты по Египту о многом спорят, и мы сейчас не будем вдаваться в подробности, важно, что любой умерший считался Осирисом. И любой умерший, вкушая жертву, которая символически была глазом Гора, сына Осириса, получал вечную жизнь, воскресение, причем воскресение телесное. Египетская мумия — это как раз образ телесного воскресения умершего. Египтяне мумифицировали своих умерших, как бы желая показать: твое тело хранится в неприкосновенности. Они не очень верили, что тело действительно пребудет неразрушимым (и на самом деле не столько искусство мумификации, сколько исключительно сухой климат Египта позволил этим мумиям сохраниться до сего дня). Кроме мумий египтяне делали еще и статуи умерших с очень точным портретным сходством — они, кстати говоря, послужили началом современного скульптурного портрета. Эти статуи тоже ставили внутри гробниц в замурованных камерах не для того, чтобы на них смотрели удивленные прохожие: они были моделью, по которой в будущем восстановится тело.
Изучая книгу «Тексты Пирамид», мы совершенно ясно видим, что древние верили в телесное воскресение умершего. И еще одна очень важная деталь: читая эту книгу, мы начинаем понимать, откуда возникла идея царской власти, — тоже из принципа ритуала. Чтобы достичь каких-то земных целей, к каковым относятся богатство, здоровье, рождение наследника, не говоря уже о целях высших и небесных, человек совершал ритуальное действие. Иными словами, он, совершив очищение, на время сам входил в мир богов или просил жреца, выступая как заказчик ритуала; войдя в мир богов, он там побеждал зло, которое мешает реализации всего доброго, после чего доброе происходило в этом мире. Древний человек понял, что должно быть какое-то земное существо, которое постоянно находится в состоянии ритуальной чистоты и ритуального действия, является символическим отражением Бога на земле. Этим существом стал царь, и так появился до того неизвестный институт царской власти.
Царская власть возникает именно как религиозное действо — и такой она остается до последнего времени: как бы ни упрощались царские ритуалы, даже современные монархи Европы сохраняют определенные священные функции. Нас иногда смущает, что в древности большинство царей не управляли страной в нашем смысле слова; хозяйственными, административными делами всегда занимался первый министр, визирь, а царь был вроде и ни при чем. Это иногда объясняют тем, что царей удавалось оттеснить. Ничего подобного: царь и не должен был заниматься административными делами, его главной задачей было религиозное действо. В Египте царь считался единственным посредником между Богом и людьми, и все жрецы были его представителями, а политические функции выполняли министры. Но поскольку политика — это тоже часть общей жизни, а потому в некотором роде священнодействие, то, конечно, и она в общем плане направлялась царем, но именно как религиозное действо, а не как чисто мирская деятельность, как суета. Религиозный аспект политики — это различение добра и зла, божественного и противобожественного в государственной, в общественной жизни. Именно такое различение, связанное с идеей суда, суждения, и находится в ведении Государя (и горе для страны, если царь не отличает правду от неправды или различает их превратно). А практическая политика, следующая из этого различения, осуществляется министрами.
Раннее государство было целиком направлено на идею спасения. Когда мы смотрим на картинки египетских пирамид, то вслед за древними греками думаем: какими ужасными деспотами были эти египетские цари! Как безжалостно они принуждали свой народ строить для себя такие невероятные, колоссальные гробницы! И только потом с удивлением узнаем, что никто не заставлял строить пирамиды. Конечно, работа была организована, но это не был подневольный рабский труд: люди строили царю гробницу вовсе не по принуждению или потому, что хотели царю угодить. Они хотели угодить себе. Являясь, по представлениям древних, ритуальным Богом, царь в себе, в своей плоти, спасал своих верных подданных. Те, кто был верны царю, воплощенному ритуальному божеству, вместе с ним шли в вечность. Царь являлся спасителем своих людей. Это означает, что в природе царя древние видели соединение двух начал: чисто человеческого, подобного всем остальным людям, и божественного, и надеялись, что царь как бы перебрасывает собой мост из этого мира в мир вечности, и именовали царя богом — нечер, по-египетски «чистый», и это же слово означает — «Бог».
Гробница царя была орудием спасения всего народа. Именно поэтому египетский царь жаловал своим верным подданным — в первую очередь министрам, близким ему людям, но также и любому отличившемуся египтянину — не звезду героя Древнего Египта, а элементы погребального ритуала: гроб, гробничный вход, а то и всю гробницу за счет государства, и позволял возвести такую гробницу поближе к своей собственной. И эти дары считались самыми дорогими — не так важно получить орден на шею, как получить уверение, что ты сам будешь царем вечности, ведь «Тексты Пирамид» ясно говорят, что царь спасает верных своих, как часть своей плоти. То есть он и они едины в вечности, если уже здесь, на земле пребывали в единстве.
Читая Евангелие, мы не всегда, может быть, понимаем либо принимаем как красивый эпитет, как фигуру речи те слова, которыми Нафанаил приветствует Иисуса: «О Равви, Ты Сын Божий, Ты Царь Израилев!» (Ин. 1:49). Однако для древнего иудея, как и для любого древнего восточного человека, понятие «царь» вовсе не было красивым риторическим элементом; для них царь — это спаситель. Другое дело, что евреи не верили, что земной царь может спасти. Но весь остальной Восток верил. В псалме говорится: «Не надейтесь на князей, на сынов человеческих — в них нет спасения» (Пс. 145:3). Этим автор псалма ясно указывал, что вокруг него другие народы, и многие из израильтян, подражающих иноземцам, надеются на это. Конечно, с сегодняшней христианской точки зрения это была ошибка. Но древние ошибались не сущностно, а во временном смысле: для них каждый правитель был спасителем. На самом же деле их правители были лишь образом, отблеском того Спасителя, который должен был прийти, того истинного Царя, Царство Которого не от мира сего. И неверно считать, что хитрые фараоны использовали эту веру народа в идеологических целях. Конечно, люди есть всякие, и цари были всякие: хитрые, коварные, гадкие, а были и очень достойные. Но народ ждал от царя, и царь был обязан соединять земное и небесное, предстательствуя за своих верноподданных перед Богом Вседержителем.
Царь приносил жертвы за всех умерших египтян — конечно, не сам, огромная армия жрецов приносила жертвы от его имени, но заупокойная формула гласила: приносят царь и Осирис жертву за такого-то и такого-то человека. Пусть царь его и в глаза не видел, и имени его не знает, но символически любой умерший египтянин-простолюдин и царь связывались жертвой. В титул царей Египта входило имя Гора, сына Осириса: как Гор, сын Осириса, оживил отца, так царь оживляет любого умершего, дает ему вечную жизнь. Если обширнейшую и сложнейшую веру египтян свести к одному зерну, оно будет в идее дарования вечной жизни. Уповая на спасение через царя, египтяне фактически ожидали грядущего Мессию, обманываясь во временах и сроках, но не в сути своего ожидания. Таков был путь Египта.
Нас всех учили в школе, что и в Египте, и в Месопотамии была масса богов. Первое сомнение в многобожии этих народов зарождается, когда начинаешь изучать современную Индию, потому что в некотором роде современная Индия очень похожа на Древний Египет. На первый взгляд там тоже масса богов: сотни статуй, имен, изображений, часто шокирующих. И народ действительно им поклоняется. Но если вы побеседуете с современным образованным индийцем, верующим индуистом, или прочтете какой-нибудь серьезный индийский текст трехтысячелетней давности, то узнаете, что все эти боги суть не что иное, как проявление энергий Единого Бога-Творца. Энергии персонифицируются, что для нас непривычно, но, если бы мы стали персонифицировать благость Бога, Его силу, Его мудрость, у нас тоже получился бы пантеон. Нигде — ни в Египте, ни в Месопотамии, ни в Индии боги — не находятся в отношениях конфликта (как, скажем, в Древней Греции), это не какая-то мифологическая игра, а именно проявление единой силы в ее многообразии. Наши представления о многобожии сформировались под влиянием греческой религии, которую до нас донесли Гомер и Гесиод. Но в их поэмах греческая религия очень своеобразна, не похожа на многие иные религии древнего мира.
Что касается религии Египта, то до нас дошло довольно много текстов (например, знаменитая сотая станца Лейденского папируса, XIII век до Р. Х.), в которых прямо говорится, что есть один Бог-Творец, который из ничего сотворил мир. Вот эта станца:
Первый, вошедший в бытие в начальные времена,
Сокрытый, вошедший в бытие в начале —
Незнаемо таинственное естество Его.
Не пришел ни один бог в бытие прежде Его,
Не было иного бога с Ним,
Дабы мог он поведать об образе Его.
Нет матери у Него,
От которой могло бы быть познано имя Его,
Нет отца у Него, который бы родил Его
И который бы мог сказать: это — я.
Создавший Сам яйцо Свое (то есть родивший Себя Сам. — А. З.),
Дух непостижимый рождением Своим,
Сам сотворивший великолепие Свое,
Бог прекрасный, Сам введший Себя в бытие.
Все боги вошли в бытие, когда Он положил начало Себе.
(P. Leiden I, 350, iv 9–11)
В Британском музее еще со времен походов Наполеона в Египет хранится огромный черный гранитный камень. Современные египетские крестьяне использовали его в качестве жернова водяной мельницы; и так крепок был этот гранит, что на нем сохранились, несмотря на многовековое истирание, древнеегипетские иероглифы. В конце XIX века английский ученый Джеймс Генри Брестед сумел прочесть текст, написанный на камне. К сожалению, то, что было ближе к дырке, через которую проходила ось жернова, стерлось совсем, но по краям текст не поврежден и читается довольно легко. Это знаменитый теперь среди египтологов Памятник мемфисского богословия. Возраст надписи датируется XIII веком до Р. Х., но язык и все, что связано с этим текстом, ясно говорит о его глубочайшей, не менее чем двух с половиной тысячелетней древности. Просто его несколько раз переписывали. Возьмем Библию, например, Ветхий Завет современного типографского издания — никто же не подумает, что он написан в наше время, очевидно, что это просто перепечатка и перевод на новый язык того, что было написано давным-давно в Древней Иудее. Примерно такая же история с мельничным камнем. Когда Брестед перевел этот текст и впервые опубликовал его в немецком египтологическом журнале в 1901 году, весь ученый мир был потрясен. В тексте говорилось, что Бог-Творец замыслил все в сердце, произнес своим языком, и все стало быть, все появилось на свет. Мы раньше думали, писал Брестед, что это греческая философия ввела понятие логоса, творящего слова (оно появилось до Евангелия от Иоанна — в греческой послеплатоновской философии это довольно обычный образ), оказалось же, что греки не лукавили, когда говорили, что всему научились у египтян. Действительно, в египетском тексте все это было сказано задолго, за много тысяч лет до греков. Итак, оказывается, что эту величайшую истину о творении мира из ничего словом — «замыслил в сердце и произнес языком» — знали уже египтяне, а возможно, знали и задолго до них. Но написано это было впервые именно египтянами и дошло до нас на черном гранитном камне — камне Шабаки, как его называют ученые по имени того царя XXV династии, который повелел воспроизвести надпись в VIII веке до Р.Х.
Итак, исследуя древнейшие письменные тексты (а древнейшая письменность — это Египет и Месопотамия), мы видим, что человек был бесконечно мудр, он только иначе мыслил, чем мы, его богословие было иным. Это было богословие образа, а не формулы, как наше, возникшее благодаря знакомству святых отцов с греческой классической философией и дискурсивно-диалектическим методом презентации мысли. Тем не менее это было глубочайшее знание. Ошибкой древних было не многобожие, нет, они так же верили в Единого Бога Творца, так же ждали воскресения, победы над смертью; их заблуждение заключалось в том, что они переносили на конкретного ритуального богочеловека то, что должно было случиться в будущем. Но, может быть, они и знали, что это должно случиться в будущем, и понимали, что этот ритуальный богочеловек, реальный египетский или шумерский царь — лишь символ… Символ, как я говорил в первой лекции, эпифанический, то есть не просто изображение, но одновременно и какая-то предреализация будущего события. Кто знает? В любом случае можно сказать, что древний человек жил напряженной идеей поиска спасения.
Религиозная традиция Месопотамии, совсем не похожая на египетскую, впоследствии очень смущала и греческих языческих писателей, и раннехристианских авторов. Дело в том, что в Месопотамии появилась идея так называемого священного брака — иерогамия. В чем был его смысл? Главной ритуальной моделью Месопотамии был миф о Инанне и Думузи. Инанна, ин нана, на шумерском языке «царица неба», божественное существо — дочь, как ее называли, и одновременно супруга — явно женская энергия высшего небесного Бога. Итак, Инанна вступает в брак с земным человеком Думузи, и в результате Думузи не умирает полностью, он часть времени проводит в подземном мире, а часть — в мире богов. То есть смерть уже всецело не владеет человеком, она разрушена.
Думузи — муж Инанны, а поскольку муж и жена становятся одной плотью и передают друг другу свои качества (помните библейское «и будут двое одна плоть», замечательные слова, которые помогают нам жить в браке, несмотря на все его трудности), Думузи получает божественные качества. Эта логика приводит к тому, что в Месопотамии царь каждого города ежегодно в новогодний праздник (а новолетие — это праздник возобновления бытия: к концу года бытие как бы кончается, а в новолетие возобновляется вновь) вступает в священный брак с верховной жрицей Инанны, которая символизирует саму богиню. Не надо думать, что в этом браке был какой-то закамуфлированный сексуальный план; царь имел гарем, и для него не представляло особого интереса раз в год соединиться еще с одной женщиной. Это было чисто религиозное действо, человеческая и божественная природы соединялись в браке. И царь как человек, соединяясь в браке со жрицей богини, тем самым соединял с божеством весь народ, весь свой город. Он был посредником между миром богов и миром людей — но иным образом, нежели в Египте.
Обе эти формы, достаточно своеобразные, сохранялись на протяжении многих веков. Однако где-то на грани третьего и второго тысячелетий египетская и месопотамская ритуальные культуры переживают глубочайший кризис: происходит нечто подобное современным революциям.
Революция в Египте дошла до нас в известном тексте «Речения Ипуэра» — он переведен на русский язык академиком М. А. Коростовцевым, и те, кто хочет, могут его прочесть; хотя переводчик кое-где увлекся красотами стиля и передал текст не очень точно, но в целом перевод хорош. Ужасная гражданская революция, страшная катастрофа, которую пережил Египет, прекрасно известна историкам, она читается и в памятниках. Примерно 300 лет длилась эпоха безвременья (300 лет — мы с вами еще можем быть оптимистами): были уничтожены царские гробницы, сожжены мумии царей, разграблены и уничтожены храмы. Жрец Ипуэр, очевидец этих событий, восклицает: «Тайны страны умерших (это те самые тексты, которые писались в заупокойных камерах) раскрыты. Те, кто обладали властью, стали ничем. Те, кто были ничем, те стали обладать всем. Жизнь повернулась, подобно гончарному кругу». Здесь академик М. А. Коростовцев перевел не очень точно, и этот перевод вошел в школьные учебники: «Жизнь перевернулась, подобно гончарному кругу»; гончарный круг, как известно, не переворачивается, а поворачивается. Итак, жизнь повернулась полностью, но потом произошла стабилизация.
В Месопотамии было нечто похожее, но там было одновременно еще и нашествие варваров, касситское завоевание. В Египте же разразилась типичная гражданская война, междоусобная брань. Любая катастрофа такого масштаба происходит не просто из-за борьбы за власть: когда поднимается вся масса народа, в этом всегда есть какая-то духовная причина. Мы можем только догадываться о ней, потому что никто из тогдашних людей не проанализировал события глубоко и мировоззренчески, жрец Ипуэр скорее описал происходящее и, как сторонник традиционного хода вещей, ужаснулся ему.
Исходя из большой суммы данных (еще один очень интересный текст, касающийся этого времени, «Пророчество Неферти») можно реконструировать следующую духовную картину. Вера в царя-спасителя поколебалась, царь все-таки оказался обычным человеком, слабым существом, не дающим надежды на спасение. Во многом это, видимо, было связано с этикой. В изречениях Ипуэра есть обличения по адресу царя, что для Египта совершенно несвойственно: «Ты правитель, в твоих руках сила, власть и мудрость. А ты все упустил. Ты оставил страну на разграбление. Ты не сохранил единства страны. Ты сам не сохранил того порядка в себе, который мог быть сохранен в стране». Оказывается, ритуальный бог — царь должен был постоянно в себе воспроизводить правильные ритуальные формы.
Вы знаете, что и для монарха буквально до последнего времени сохраняется так называемый царский ритуал. Думаю, никому из вас, встреться вы случайно с английской королевой, не придет в голову подойти и сказать «Привет! Ну, как поживаешь?» и пожать ей руку. Для нас естественно благоговение перед королем. Когда однажды в Австралии встречали королеву Елизавету II, премьер-министр — не знаю, может быть, он выпил — чуть приобнял ее за талию, так как она оступилась, такой чисто инстинктивный жест. Ему, однако, пришлось подать в отставку — есть вещи, которые недопустимы даже в отношении современного, совершенно секуляризованного монарха. И сам монарх скован ритуальными ограничениями, он во всем должен воспроизводить Божественное и должен быть чужд всему падшему, земному. А человек, имеющий колоссальную власть, очень слаб, он ведь все-таки человек. И это, видимо, привело к кризису веры в то, что царь спасает. Именно это вызвало крах древнеегипетской монархии. Потом монархия восстановилась, и формально вся титулатура осталась неприкосновенной, но внутренне уже никто всерьез не верил, что царь является спасителем. Это ушло, осталась только форма. И уже не воздвигали пирамид, а строили намного более скромные гробницы: невозможно было поднять народ на гигантские дела ради царя.
В мире наметилось новое видение: не ритуальное спасение через уподобление какому-то действию в мире богов, совершаемому прообразом божества — царем, а нечто иное. Оно появляется в Египте, в Месопотамии, позднее распространяется на периферию тогдашнего культурного мира и захватывает почти все страны. Переходное время занимает почти все второе тысячелетие.
Суть непростого процесса состояла вот в чем. Человек обнаруживает в себе самом нечто божественное, некую божественную частицу. Возможно, это знание было и раньше, но, безусловно, оно связано с углубленной молитвой. Опыт молитвы всегда, в любой культуре, в любой традиции, открывает в человеке божественную искру — а она есть в нем всегда. И человек начинает понимать, что все эти огромные, громоздкие государственные формы спасения вроде бы и не нужны, что основа спасения находится в глубине сердца. Что сутью спасения является верность не царю, а Богу, Творцу, а царь — только правитель, не более.
С этой мыслью входит в историю еврейский народ; но одновременно она же глубоко преображает культуры Южной Азии. Египет и Месопотамия, страны очень древние, с устоявшейся цивилизацией, тоже пережили этот кризис. Появился ряд интереснейших скептических текстов, где вообще выражается сомнение в вечной жизни. Что касается Египта, вспоминается замечательный текст — заупокойная стела Таимхотеп — жены верховного жреца города Мемфиса Пшерниптаха. Женщина умерла молодой, лет тридцати четырех; она оставила предсмертную речь, как было принято в Египте, — возможно, это действительно была ее речь, возможно, стилизация; этого мы никогда не узнаем.
О брат, супруг, друг, первосвященник!
Не уставай пить и есть, хмелей,
Наслаждайся любовью, празднуй,
Следуй желанию сердца день и ночь —
Да не печалится сердце твое,
Да будут благими для тебя годы, проводимые на земле!
Весь Запад — страна сна,
Мрак лежит на этой обители,
На этом месте спящих в своих мумиях,
Не пробуждающихся, чтобы видеть
Своих братьев, своих отцов и матерей,
Забыло сердце и жен и детей.
Вода жизни, напояющая всех, ее жажду я!
Струится она для того, кто на земле.
Жажду я воды, текущей позади меня.
Не ведаю я, где она, с тех пор как прибыла в эту юдоль.
Полный пессимизм — и не забывайте, что это жена верховного жреца. Это честный текст, видимо, так действительно чувствовали тогда многие. И вдруг в этом же тексте удивительный прорыв надежды:
Дай мне струящейся воды!
Скажи мне: «Недалеко ты от воды!»
Обрати лицо мое к северу, к краю вод!
Быть может, тогда упокоится сердце мое от снедающей его тоски.
<…>
О вы все, пришедшие в этот город мертвых,
Воскуряйте мне благовония, возливайте мне воду
В каждый праздник Запада.
Стела № 147
Британского музея (I век до Р.Х.)
Не следует забывать, что в Египте северный ветер со Средиземного моря нес прохладу и дождь, в отличие от иссушающих пустынных ветров.
Человечество никогда не шло гладкой дорогой, оно всегда оступалось, сомневалось, мучилось, вставало и шло дальше. Еще один интересный текст этого странного, тяжелого периода, времени глубочайшего скепсиса и сомнения, это 175-е речение так называемой «Книги мертвых». «Книга мертвых» появилась примерно через тысячу лет после «Текстов пирамид»; ее речения записывались на папирусе и вкладывались в ткани, которыми пеленали тела умерших. Эти тексты дошли до нас в огромном количестве благодаря тому, что сухой климат Египта сохраняет папирусы — как и тела умерших. И вот в 175-й главе «Книги мертвых», найденной на нескольких телах, встречается очень интересный текст. Умерший оказывается в ином мире, читаем его слова: «Как здесь темно, как здесь беспросветно, здесь нет ни хлеба, ни пития, и нет здесь утех любви». В ответ Верховный Бог говорит ему: «Я даровал тебе вечность вместо хлеба и пития, вечную радость вместо утех любви, покойся в мире». В этом тексте есть конфликт — но конфликт разрешенный.
Все второе тысячелетие продолжается борьба двух начал. Для Египта она закончилась только с христианизацией страны. Во II веке после Р.Х. первой из всех стран мира Египет целиком стал христианским, языческими остались лишь греческие колонии — Александрия, Птолемаида, Навкратис. А простые феллахи Египта, обычные земледельцы, часто полуграмотные, а то и вовсе неграмотные люди, образовали ядро египетского монашества. Конечно, без многотысячелетней подготовки, утончившей душу, без тех запросов, которые формировала дохристианская религиозная традиция с ее верой, скепсисом, сомнениями и обретениями, такой быстрой христианизации быть не могло. Пришел истинный Царь, Тот, Кого ждали в Египте на протяжении тысячелетий, Тот, Кто действительно побеждает смерть, и народ узнал своего Царя; Египет стал христианским.
А вот в Южной Азии процесс пошел по-другому. Там тоже в глубочайшей древности верили в личное телесное воскресение; хотя там и не было царской власти, но было упование, что, участвуя в ритуале, человек воспроизводит победу над смертью, которую одержал когда-то Бог. Речь идет о Ведах, древнейшем пласте индийской религии.
Вы знаете, что Веды — это собрание гимнов, которые на протяжении многих тысячелетий изустно передавались из поколения в поколение. Веды вообще запрещалось записывать, такой священный текст нельзя было предавать мертвой букве. И чтобы их сохранить, была разработана целая социальная структура древнего арийского общества, к которому генетически принадлежим и мы с вами, — ведь славянские народы, к которым относится русский, входят в индоевропейскую семью языков. Примерно пять тысяч лет назад происходит какой-то непонятный этнический процесс, в результате которого арийские племена начинают быстро распространяться на просторах Евразии. Одни пошли в Западную Европу и достигли Атлантического океана — современное государство Ирландия, на родном своем кельтском языке звучащее Эйре, это не что иное, как Арья — страна ариев. Другие пошли на юг, создав греческий мир на юге Балканского полуострова, на Крите, островах Архипелага, а в Малой Азии мир тоже арийской хеттской цивилизации. Помните хеттеян, хеттов Библии, Урию Хеттеянина? Это тоже древние арии. А третьи отправились на восток, где образовалась страна Иран, Ариана, Арьяншахр, то есть страна ариев, и еще дальше — на юго-восток, через Инд, к южным предгорьям Гималаев, в современный Панджаб. Они около 1500 года до Р. Х. завоевали, покорили и уничтожили древние, доарийские государства долины Инда (открытые только в XX веке) и принесли на просторы Индостана древнюю ведическую религию.
Ведийское общество было удивительным образом приспособлено для передачи вед. Кто занимался историей, знает, что в римском обществе было такое понятие — «триба», то есть три неродственные социальные группы, соединенные вместе. От «трибы» происходит английское tribe— племя, хотя «триба» совсем не однозначно русскому слову «племя». Наше племя — это те люди, которые произошли от одного предка, в конечном счете все вышли из одного чрева, из одной утробы, а «триба» предполагает наличие трех разных групп, не имеющих между собой родственных связей, но живущих совместно и выполняющих различные, строго определенные функции в системе трибы. Индоевропейская триба состоит из группы священников-брахманов, группы воинов-кшатриев и группы простых домохозяев — земледельцев и скотоводов-вайшьев. Священники — главные хранители традиций племени и трибы. Именно священники должны были заучивать корпус вед и передавать из поколения в поколение. Другие сословия тоже их учили, но не в полном объеме.
Уже в Индии к разделению арийского общества на три группы, трибы, добавилась четвертая группа, или каста. «Каста» — слово европейское, португальское, сами индийцы эти группы именуют «варна», то есть цвет. Четвертая варна — это шудры, слуги, происходившие, по всей видимости, из местного неарийского населения Индии. Шудрам запрещалось изучать веды, а трем высшим кастам разрешалось.
Что такое «веда»? Это слово родственно нашим словам «ведать», «ведение», и «ведун» («колдун») тоже восходит к этому корню. Ведать — значит «знать», но не в том смысле, что человек знает английский язык или математику; ведать, изведать — значит «соединиться с объектом знания, составить с ним одно целое, получить священное единство с тем, что ты изучил». Ведать — означает очень высокий уровень соединения с объектом познания, чуть ли не брачное единство с ним, когда изучаемое и изучающий становятся одним целым, как и муж с женой, по слову Библии, — одной плотью.
Итак, корпус Вед состоит из четырех собраний — самхит. Сейчас на русский язык впервые полностью переведена Т. Я. Елизаренковой наиболее крупная и известная самхита — «Ригведа», Веда гимнов. Она занимает три толстых тома. Поскольку Вед четыре, таких томов должно быть двенадцать; а так как веды с самого начала использовались с комментариями, то количество томов достигло бы размеров большой библиотеки. Арии не писали вообще: у них не было письменности, все запоминалось наизусть. И запоминалось так, что когда Веды были записаны впервые — это произошло уже после Рождества Христова, — то записи, сделанные в разных концах Индии, не отличались даже пунктуацией — абсолютно адекватная передача огромного корпуса текстов.
Чтобы так передавать веды на протяжении многих поколений, необходимо было подчинить этой задаче всю жизнь. Если мегалитическая культура ориентировалась на строительство заупокойных памятников из камня, земли и дерева, то наши арийские предки употребляли не меньшие усилия для сохранения и передачи вед, которые, по их глубокому убеждению, были даром Бога, «шрути», то есть «услышанное» — то, что было услышано какими-то древними мудрецами-провидцами — риши — от Самого Бога.
Представьте себе, что такое выучить наизусть Библию, а тут по объему текст во много раз больше. Чтобы его выучить, ученичество для священника продолжалось с семи до двадцати одного года. Мальчики, потом юноши должны были находиться в доме учителя, с его слов наизусть учить эти тексты и их употребление. Что же это за удивительные тексты, которые требовали такого к себе отношения, ради которых, собственно, и существовало общество? «Человеческое общество и вся вселенная существуют благодаря ведам», — говорили древние арии. Но если мы начнем читать русский перевод «Ригведы», он нас очень разочарует: какие-то непонятные события в мире богов, на которые намекает, очень редко говорит прямо, древний поэт. «Ну и стоило ради этого огород городить?» — спросим мы. Конечно, если назначение этих текстов — удивить, порадовать или успокоить душу, не стоило. Но ведь они связаны с победой над последним врагом, то есть смертью, а за победу над смертью не жалко заплатить при жизни никакую цену.
Мы снова встречаемся с ритуалом, но без царского элемента. Возьмем классический гимн — 32-й гимн первой мандалы, то есть первого круга «Ригведы» (традиционно «Ригведа» делится на десять глав — кругов). В нем описывается, как Индра побеждает чудовище Вритру. Индра — одно из тех божественных существ, которых древние индийцы называли адити — «беспредельные». Боги беспредельны, и все они суть энергия Единого Бога Творца, которого именуют Аджа — «нерожденный». Вошедшие в русский язык слова «генезис», «ген», «генетика» — все это поздние греческие соответствия древнеиндийского корня «джа» — «рождаться, появляться». «А» — отрицательная частица, Аджа — «нерожденный». Все боги — адити, «беспредельные» — проявления энергии Творца, но каждый из них имеет свой личный образ и может действовать автономно от остальных; в то же время они никогда не вступают в конфликтные отношения друг с другом, как греческие боги.
Итак, Индра (слово индоевропейского происхождения и однокоренное с нашими «ядро», «ядреный» — «крепкий, здоровый, цельный») — это образ силы, и он вступает в бой с чудовищем. Его имя Вритра. Вритра — на санскрите «преграда, плотина, затор». Это чудовище лежит и не пускает воды человеческие в небесный мир, а воды небесные — в мир человеческий, оно легло средостением между миром богов и миром людей. Понятно, что это за чудовище, его и описывают как змея. Хотя, конечно же, вы понимаете, что змей — лишь поэтический образ, лишь метафора. На самом деле это некое метафизическое понятие отпавшего от неба, от Бога существа. Индра сражается с Вритрой, убивает его, и после этого воды человеческие (довольно таинственный образ, но понятно, о чем идет речь) начинают свободно течь в небо, то есть люди могут беспрепятственно восходить на небо, а Божественная благодать — нисходить в мир. Главный эпитет Индры Вритрахан — убийца Вритры.
Вот фрагмент текста 32-го гимна первой мандалы «Ригведы»:
Когда ты, Индра, убил перворожденного из змеев
И перехитрил хитрости хитрецов,
И породил солнце, небо, утреннюю зарю,
С тех пор ты уже не находил себе противника.
Он убил Вритру, самого (страшного) врага, бесплечего,
Индра — дубиной, великим оружием.
Как ветви, топором обрубленные,
Змей лежит, прильнув к земле…
Через (него), безжизненно лежащего, как раскрошенный тростник,
Текут, вздымаясь, воды человеческие.
Кого Вритра с силою сковывал,
У их ног лежит теперь змей.
Теперь посмотрим, как этот гимн превращается в ритуальную формулу. Каждый жрец, читая его и держа в уме то, что сделал Индра, чтобы освободить людей и уничтожить преграду, совершает четко определенные действия, которые символически изображают действия Индры, убивающего Вритру. Таким образом зло, которое мешает человеку соединиться с миром богов, уничтожается на время совершения ритуала, и та цель, то желание, которое имеет заказчик ритуала, реализуется, будь то земные вещи или победа над смертью и блаженная вечность. Судя по тому, что древние индийцы хоронили своих умерших после кремации в курганах, и по целому ряду заупокойных гимнов, которые дошли до нас в ведах, они верили, что после победы над смертью умершие войдут в мир вечности, в запредельную даль (так именовали мир божественной вечности древние арии — парах параватах, «запредельная даль»).
Скепсис, который поразил Египет и Месопотамию, коснулся и индоарийских племен, но позже, где-то на рубеже 1200 года до Р. Х. Однако если Египет и Месопотамия переболели им и, в общем-то, не пленились отбрасыванием ритуала настолько, чтобы вместе с ним отбросить и идею телесного воскресения, и идею уникальности жизни, то в Индии было иначе. Былая периферия человечества становится центром новой совокупности религиозных идей. Эти религиозные идеи рождаются в кругу, как мы бы сказали, монашествующих.
У индоариев существовала практика четырех ашрам (слово, родственное нашему «храм»), этапов жизни, которые каждый человек должен был проходить в отношениях с Божественным миром. Первый, от семи лет до двадцати одного года, — ученичество у священников. Ученик — брахмачарья давал обеты полного послушания учителю и полного целомудрия, полового воздержания на все время обучения. В двадцать один год он, уже всему наученный, возвращался в свою деревню. К этому времени родители подыскивали ему невесту, он женился и начинал жизнь домохозяина — грихастхьи. Продолжал совершать обряды, ритуалы, но у него рождались дети, он работал, служил. Этот период продолжается приблизительно до 65 лет и делится на две части: до 40 лет — время рождения детей и чисто домашней, хозяйственной деятельности, от 40 до 65 продолжается супружеская жизнь, рождаются дети, но главное внимание уделяется общественным делам: человек должен заниматься делами своей деревни, по крайней мере быть в составе деревенских старост, если он не идет на более высокие уровни, как бы мы сейчас сказали, управленческих структур. Но в 65 лет все это кончается. Примерно в этом возрасте, считается, человек должен увидеть сына своего сына уже выросшим, пришедшим из ученичества. После встречи старшего внука полагается передать старшему сыну огонь домашнего очага, на котором совершаются и жертвоприношения, а самому уйти в лесной монастырь, стать ванапрастхой — лесным отшельником.
Брахманам и кшатриям (но не вайшьям), полагали арии, глупо и не нужно всю жизнь жить в деревне. В определенном возрасте надо оставить хозяйство и заниматься в основном молитвой в монастыре и обучением учеников. Там можно вместе с немолодой уже женой поселиться в домике, рядом с такими же отшельниками, развести свой огород. Это третья ашрама — лесное общинное отшельничество.
Но это еще не конец. Далеко не всем, но тем, кто чувствует в себе еще большее стремление к духовному росту, можно совершить последний шаг — стать бродячим аскетом или, как говорят в Индии, саньяси — отреченцем. Такой человек (а им может быть только брахман) отказывается и от дома, и от супруги, и от сообщества отшельников. Он дает обет вечно быть в пути, нигде не жить больше трех дней, никогда не произносить ни одного слова, кроме молитвы, то есть не вести никаких бесед с людьми, только с Богом (одним лишь духовным детям можно давать наставления); ничего никогда не просить и, естественно, не производить никакой пищи. Такой странствующий монах молча идет из деревни в деревню с чашей для подаяния: что ему положили в чашу, то он и ест. Получив от кого сладкой рисовой каши, а от кого острых, наперченных овощей, желательно выйти за пределы деревни, смешать все это с речной водой в один ком и запихнуть в рот, чтобы не получить никакого удовольствия от еды. Этот обычай существует до сих пор, и многие индийские предприниматели, министры и депутаты парламента заканчивают свою жизнь бродячими монахами на дороге. Это, по мнению индийцев, достойное завершение человеческого существования.
И вот, как раз в лесных монастырях Индии, среди ванапрастха появляется новое учение. Отчасти мы встречаем его и в других культурах, но здесь оно достигает очень большей силы. В чем же оно состоит? «Веды учат внешним действиям, внешним ритуалам, — говорили последователи этого нового учения, — на самом же деле Бог всегда внутри человека». Человеческий дух (атман) тождественен Аджа, Богу-Творцу, которого к этому времени начинают именовать Брахман. Атман равен, тождественен Брахману — «ты То еси», на санскрите — «тат твамаси» (замечаете сходство славянского языка и санскрита?). Из этого делается вывод: весь этот мир — иллюзия, прельщение. Причем не только внешний мир, но само твое тело, чувства, твоя самость — это иллюзия, и она только мешает, привязывает человека к земному миру, к тому, что не Бог. Как говорится в одном индийском тексте, надо «разрубить узлы», освободиться.
Тексты, в которых рассказывается о новом учении (они, кстати, тоже очень хорошо переведены на русский язык А. Я. Сыркиным), называются «упанишады», от санскритского отглагольного существительного «упанисад», что значит «сидение у», имеется в виду «у ног учителя». Учитель сидит на низкой скамейке, ученик — на циновке у его ног и задает вопросы. Упанишады — это всегда диалог: учителя и ученика, царя и подданного, Бога и человека, мужа и жены, сына и отца. Некоторые упанишады достигают очень высокого художественного совершенства.
Сутью упанишадического учения является утверждение, что человек должен соединиться с Брахманом, с Аджа, с абсолютным Божественным бытием, но ценой отказа от себя, отбросив свою личность. Это прекрасно выражено в тексте, который вошел в одну из самых древних упанишад, в Брихадараньяку Упанишаду — «Лесную Упанишаду». Там рассказывается о мудреце Яджнавалкье; он довольно часто фигурирует в индийской литературе, считается одним из тех легендарных провидцев, которым были свыше сообщены веды. У Яджнавалкьи было две жены: Майтрейи и Катьяяни. С Майтрейи можно было говорить о Брахмане, то есть о Боге, а с Катьяяни — только о том, о чем говорят с обычной женщиной. И вот наступил момент, когда Яджнавалкья решил стать лесным отшельником, ванапрастха. Он не берет с собой своих жен и поэтому хочет разделить между ними свое имущество — а оно, вероятно, было немаленьким. И вот он обращается к Майтрейи и говорит:
— Госпожа, я решил оставить это состояние и перейти к иному и хочу разделить свое имение между тобой и Катьяяни.
Майтрейя спрашивает:
— Скажи мне, господин, если я получу богатство, стану ли я бессмертной?
— Нет, Майтрейи, ты станешь подобной тем, кто имеет богатство, но нельзя достичь бессмертия с помощью богатства.
— Так зачем же мне то, что не делает меня бессмертной? Нет, господин, ты мне лучше расскажи о том, что дает бессмертие?
Прекрасный вопрос, и на него следует достойный ответ:
— Ты и раньше была мне особенно дорога, госпожа, а теперь стала еще дороже. Послушай же, я поведаю тебе о бессмертном и вечном: не ради мужа дорог муж, но ради Атмана дорог муж, не ради сыновей дороги сыновья, не ради вед дороги веды, а ради Атмана, и все надо забыть, отбросить, ценить только одно — Атман; Дух — единственная ценность, единственное, что спасает. Все остальное ценно постольку, поскольку оно через Атмана принимается.
Он дает целый ряд примеров, очень ярких, наглядных, и завершает свой диалог так:
— Итак, дорогая, только об Атмане надо думать, только Атмана надо сознавать, только Атмана надо любить, только к Атману надо стремиться. Нет после смерти сознания.
Тут бедная Майтрейи развела руками: она была благочестивой, верующей, ведически образованной женщиной, конечно же, она надеялась, что вместе с мужем пойдет в эту запредельную даль, парах параватах, и что муж объяснит ей, как это сделать лучше. А он говорит, что нет после смерти сознания.
— Ты меня смутил, господин, своими словами, я не понимаю этого Атмана.
— Воистину, я не говорю ничего смущающего, Майтрейи. Ведь когда есть двое, то один видит другого, один ощущает другого, один вкушает другого, один познает другого. Но когда все для тебя стало Атманом (то есть Божественным духом), что и как ты можешь сознавать, что и как ты можешь обонять, что и как ты можешь любить — ведь ты же с Ним стала одно целое.
Действительно, слово «со-знание» предполагает наличие двух составляющих, как и «со-дружество», «со-жительство». Со-знание — это когда ты сознаешь Бога и Бог сознает тебя, когда между Богом и человеком идет определенный диалог, беседа двоих. А когда Атман тождественен Брахману и соединяется с ним, то о каком со-знании может идти речь? Скорее это можно сравнить с каплей воды, которая, падая в море, сливается с океаном. Где ее потом найдешь? Она и океан — одно целое, потому что капля и была взята из него. Это любимый индийский образ для объяснения феномена, о котором я веду речь. Сознанию Яджнавалкья противопоставляет познание. Атман весь состоит из познания (виджна), то есть из тождественности самому себе, но он не предполагает двойственности, присущей со-знанию (самджна). «Как можно познать познающего, о Майтрейи!» — восклицает Яджнавалкья. С Атманом можно отождествиться, но его нельзя созерцать как нечто внешнее, вне тебя положенное. Поэтому «нет после смерти сознания».
Объяснив это Майтрейи, Яджнавалкья уходит в лес. Из его слов вытекает очень важное следствие. Если человек, как нечто отличное от Бога, есть лишь иллюзия, а единственная бытийная реальность — Божественный дух, перед нами открываются несколько путей, и о них говорится в той же «Лесной Упанишаде». В другом диалоге из этой книги мы узнаем о том, чем сейчас живет Южная Азия и чем сейчас болеет наше отечество: это теория переселения душ, теория перевоплощения.
В самом деле: если человек есть лишь божественная сущность, он может, отбросив все земное — все связи, все привязанности, соединиться с Брахманом. Брахман есть абсолютное, бестелесное и полное Божественное бытие. Соответственно, и человеку надо стать столь же абсолютным, столь же не привязанным ни к чему, ни телесно, ни душевно, и тогда он сможет с Ним соединиться. Как говорится в этом тексте, «те, кто чтут в лесу веру как сущее, те достигают соединения с Брахманом». А если не чтут, если они не знают этого, что тогда? А тогда эти люди временно попадают в небесный мир, в этот «парах параватах», но он оказывается не вечным Божественным бытием, а лишь некоторым приятным «домом отдыха» для заслуживших честной работой хорошее пребывание на Небе — временно. Пройдет время, добрые дела, которыми завоевано Небо, исчерпаются, потому что все, что можно исчислить количественно, приходит к концу, и ты опять окажешься на этой земле, и жизнь будет повторяться вновь и вновь до тех пор, пока ты не будешь чтить только Брахман. Ученик спрашивает: «А что же будет для тех, кто не делал ни того ни другого?» Ведь такие чудаки тоже есть. «Они, — отвечает учитель, — возродятся после смерти кусающимися тварями, гнусными насекомыми и тому подобными».
Логика этого учения понятна. Если тело — элемент личности человека, как верили древние египтяне, сохраняя мумии, то без тела человека нет, и если мы мечтаем, чтобы человек был в вечности, необходимо воскресение во плоти. А если мы считаем тело лишь иллюзией, помехой, привязывающей нас к иллюзорному бытию и действительному страданию, то ясно, что тело надо отбросить. Ясно также, что если ты при этом отбрасывании тела не достигаешь Абсолюта, то входишь в новое тело, и все повторяется раз за разом. Эта идея, впервые появившаяся в Индии примерно в XII веке до Р. Х., становится пленительной для всей южноазиатской цивилизации. Она оказывается не только составной частью религиозных идей, но и важнейшим аспектом естественно-научных представлений.
Какие бы религии ни появлялись впредь в Южной Азии, они все будут нести на себе отпечаток этого убеждения в перерождении душ. И если для европейца, если он не христианин, в переселении душ есть нечто симпатичное — пожил один раз, потом можно пожить еще раз, то для индийца оно ужасно, потому что он-то прекрасно знает, что жизнь есть страдание. Мы тоже об этом знаем, но как-то до конца не верим, думаем: жизнь у нас не задалась, может быть, в следующий раз получится? А индиец твердо знает, что не получится. И то, что мы называем учением о перерождении, индиец называет иначе: учением о возвращающейся смерти. Чувствуете? Оптимизма здесь намного меньше. И потому для него единственный выход — выйти за пределы этого безумного, бессмысленного колеса. Для индийца ад — не что-то находящееся под землей, а сама эта жизнь. И надо избавиться от ада жизни, выйти из этого круга в вечность Брахмана. Но все не так просто. Реальный человеческий опыт говорил индийцу, что человеческий дух не хочет полностью исчезать в Божественном, ему хочется сохранить какое-то личностное начало. Но тогда надо признать, что Атман — не чисто Божественная частица и в ней есть какой-то элемент личностно-человеческого. Однако признанием этого нарушается логическая чистота всей богословской конструкции.
До настоящего времени в Индии существует множество индуистских школ. Одни из них учат, что человек полностью растворяется в Брахмане, и нет после смерти сознания; наиболее четко и глубоко эта мысль выражена в кевал-адвайте — школе абсолютного монизма, абсолютной единственности — есть Бог и больше ничего. Другая традиция, которая именуется вишишт-адвайта (неполный, относительный монизм, единство с оговорками), учит, что личность человека после смерти и существует, и не существует, человек вечно пребывает в Боге, но не сливается с Ним полностью. Обе традиции связаны с идеей Божественной любви — бхакти и получили в Индии большое распространение.
Любовь, как мы помним, делает из двух одно, но при этом каждый не перестает быть личностью: муж с женой, если они любят друг друга по-настоящему, становятся одним целым, но это все-таки два человека, две личности. Вот так и человек с Богом — полная и бесконечная любовь человека к Богу делает его одним целым с Брахманом, но при этом личность сохраняется. Вместе с тем в традиции кевал-адвайты любовь — только мистический прием на пути к полному растворению, а в вишишт-адвайте — сущностная основа вечных отношений между любящим и любимым — человеком и Богом, хотя учителя вишишт-адвайты не забывают всякий раз подчеркивать, что Бог и человек — суть одно.
Наиболее почитаемым учителем вишишт-адвайты был очень интересный и глубокий индийский мистик Рамануджа, живший в XII веке после Р. Х.; его последователи среди современных индийцев исчисляются сотнями и сотнями тысяч. Кевал-адвайту представляет другой индийский мистик — живший в VIII веке знаменитый Шанкара. У него также множество последователей.
Индуистская аскетика постоянно ищет ответ на один важнейший для нее вопрос: «Когда мы чего-то желаем, мы соединяем себя с объектом желания, но поскольку объект желания всегда иллюзорен, то мы не должны ничего желать, ведь, соединяя себя с иллюзорным, мы не соединяемся с Богом. Когда человек желает, например, богатства, он соединяет себя с богатством, а не с Богом, и поэтому Атман снова перерождается в этом мире, не соединяется с Брахманом. Когда человек желает спасения, бессмертия, "парах параватах", он соединяет себя с небом, но временно, и опять оказывается на земле. И тут возникает самое страшное искушение: а когда человек себя соединяет с Брахманом, когда он ощущает, что "ты То еси", "та твамаси", может быть, он тоже не достигает цели? Ведь он желает обрести это тождество Атмана и Брахмана, хочет перейти от привычной для "человека с улицы" самджны — сознания к трудно достигаемой виджне — познанию».
Индийские богословы были искушены в таких вещах. Брахман не имеет никакого образа: стоит нам назвать имя, как-то наименовать цель — и мы всегда бьем мимо, если речь идет о Боге-Творце. А значит, соединяем себя не с Брахманом, а с некоторыми иллюзиями нашего сознания. Что же делать? Эта самая мысль поразила человека, который основал буддизм, — североиндийского принца Сиддхартху Гаутаму. Кстати говоря, не только основоположник буддизма, но и многие творцы упанишад и других религиозных течений Индии, возникших где-то за пять-семь веков до Р.Х., были в основном не священниками, не брахманами, а людьми из царского и воинского сословия, которые в системе триб обозначались именем «кшатрии» (от слова «кшатра» — власть). Именно эти люди, вероятно, менее связанные ритуальными предписаниями и в то же время достаточно образованные, могли свободно искать истину.
Так вот, Сиддхартха Гаутама в возрасте 29 лет ушел из дома, отказавшись от царского престола, бросив молодую жену и новорожденного ребенка. Сначала он уходит к учителю, который наставляет его в упанишадическом знании: Атман тождественен Брахману. Там он проводит несколько лет, но в итоге разочаровывается и уходит. Потом он вместе с несколькими монахами практикует крайнее умерщвление плоти. Если в первом случае надо было осознать тождество Атмана и Брахмана — пройти по пути знания (джняна-марга), то во втором случае это был путь действия (карма-марга). Надо было реально отказаться от всех желаний, практически не есть, не пить и полностью умертвить свое тело, чтобы освободить дух от всех привязанностей, всех отождествлений с чем-либо, что не Брахман. Сиддхартха Гаутама, человек ревностный, и тут был первым. Но, потеряв как-то сознание от голода, понял, что трудился зря и этот путь не спасает. Он точно так же желает, но только самого элементарного — еды, воды, сна. Тогда Сиддхартха Гаутама удалился от монахов — под их смех, что он, мол, слаб и не выдержал искуса, — и после нескольких лет бродяжничества по дорогам Индии под знаменитым «деревом просветления» — Бодхи — дал обет, что не сойдет с места до тех пор, пока не познает истину, хоть бы и пришлось умереть.
И истина ему открывается. Но какая истина? Что вообще не надо стремиться ни к какой положительной цели, то есть понятие Бога выносится за скобки: Он может существовать, а может не существовать, главное, что жизнь здесь — это страдание, мука и надо думать не о том, куда уйти от страдания, а о том, как от него уйти. Для западного неверующего человека этот вопрос кажется очень простым. Ну, если жизнь надоела, а вечность не интересует, то застрелись, и дело с концом. Но для индийца это не выход — ты застрелишься и снова переродишься, да еще в таком неприглядном виде, что потом придется страдать вдвое. Самоубийство как выход отпадает для любого человека южноазиатской традиции, верующего или неверующего. А что же тогда делать, как быть?
Ответ дает учение буддизма. Его сутью является приучение человека к мысли, что ему не за что в жизни держаться, что вся жизнь — это страдание, совершенно нереальный поток, в котором бессмысленно даже пытаться утвердиться. Жизнь непостоянна, она ежеминутно разрушается, меняется, как узор в детском калейдоскопе. И, наконец, самое последнее и самое сложное для неиндийца — это то, что у человека нет души и у мира нет души, то, что на языке раннего буддизма, на пали, называется «анатта» — «бездушность» (на санскрите этот термин звучит как «анатман»). Человеку следует понять, что его как бы уже и нет, да никогда и не было, а есть лишь совокупность элементов. Буддисты любят говорить: «Что такое колесница? Есть обод, есть дышло, есть спицы, а колесница — просто набор этих деталей. Разберешь детали — и нет колесницы, соберешь детали — есть колесница». Соответственно, и человек — набор элементов; одни школы называют 21, другие — 13 элементов. Если ты обманываешься, ошибочно думаешь, что ты есть, то будешь снова перерождаться. А вот когда ты не обманываешься и понимаешь, сознаешь до глубины души, что тебя на самом деле нет, то ты угасаешь, достигаешь угасания (угасание на санскрите называется «нирвана»). Означает ли это, что Будда — это уважительное прозвище, буквально означающее «пробужденный» (сравните наше — «будить, будильник»), — был атеистом и что это учение есть атеизм? Нет. Когда Будду спрашивали в лоб: «Существует Бог-Творец?», он молчал. Когда его спрашивали: «Существует подвижник — архат, достойный — после смерти или не существует?», Будда молчал.
Один из его учеников, брахман по имени Малункья, однажды подумал: «Почему это Будда никогда не рассказывает нам о том, есть Бог или нет Бога, существует подвижник после смерти или не существует, вечен этот мир или не вечен? Не нравится мне все это, пойду и спрошу Учителя. Если он мне ответит, буду дальше у него учиться, а если опять будет увиливать, уйду и вернусь к худшему». И вот как-то вечером он отправился к Гаутаме и задал ему свой вопрос. Будда сказал:
— Малункья, разве я тебе обещал рассказывать о том, вечен мир или не вечен?
— Нет, не обещал.
— Или, может быть, ты с самого начала говорил, что будешь у меня учиться, если я тебе это расскажу?
— Нет, не просил, мне это сейчас пришло в голову.
— Ну тогда, безосновательный ты человек, представь себе, что кто-то ранен отравленной стрелой, вокруг него собрались друзья и родственники и говорят «Сейчас мы позовем тебе врача», а этот человек отвечает: «Нет, подождите звать врача. Вы мне сначала скажите, какой человек поразил меня стрелой, был ли он черный, белый или желтый. Ответьте, пожалуйста, из чего он поразил меня отравленной стрелой — из лука или из самострела, да и какой была стрела, с каким наконечником? И, наконец, какого врача вы хотите ко мне позвать?» Пока ему будут все это объяснять, он умрет от яда. Так же и я могу вам все объяснить, но вы сто раз умрете, пока я буду рассказывать. Это не нужно, это лишнее, бесполезное знание. А что надо знать? Что мир есть страдание и жизнь есть страдание, что мир непостоянен. И надо знать, что есть путь прекращения страдания. Это тот путь, которому я вас учу. А знать, вечен мир или не вечен, есть Бог или нет, это лишнее знание, оно только мешает вам выйти из мира, освободиться от тяготы». (Страдание, тягота на языке пали — «дукха».)
Странная позиция для нас с вами. Но на ней строится величайшая из восточных религий, ее адептов немногим меньше, чем христиан; сейчас в Индии верующие — это в основном индуисты, а в странах, окружающих Индию, — буддисты. Буддизм оказывается чисто отрицательной репликой индуизма, в нем положительная цель не ставится вообще, а только отрицательная — освобождение от тяготы. Это не значит, что положительной цели нет, просто о ней не следует думать, потому что любая такая мысль соединяет тебя с сущностями более низкими и ввергает в колесо перерождений.
Христианская проповедь среди народов Южной Азии бесконечно затруднена. И не потому, что они, не желая ее принять, убивают миссионеров, — ничего подобного, индуисты и буддисты в целом очень добродушные люди и, как древние афиняне, с удовольствием говорят о божественном. Но их никак не убедишь, что Христос им нужен. Вы им говорите: «Христос пришел спасти, Он — Спаситель плоти, как учит апостол Павел». «А зачем же нам спасать плоть? — отвечают индийцы. — От нее надо побыстрее избавиться, отбросить ее. Если мы будем спасать плоть, то соединимся с ней; а нам не нужно соединяться с ней и с этим миром. Вы учите о грехопадении — в чем оно? Человек вообще существует в иллюзии, и надо отбросить иллюзию и соединиться с реальностью». «Вы согласны, что реален один Бог?» — спрашивает индуист христианина. Христианин говорит: «Да, абсолютной реальностью является, конечно же, только Творец, потому, что творение вызвано Им, и эта реальность как бы вторичного порядка». «Ну, так зачем же нам останавливаться на реальности вторичного порядка — мы сразу пойдем к реальности первого порядка, пойдем непосредственно к Богу, к Творцу, к Брахману. Зачем нам все остальное?» — заявляет индуист, и диалог прекращается. Почему-то так произошло в мире — и это тайна, которую на самом деле нелегко раскрыть, — огромный континент, где живет более миллиарда людей, вовсе не страдающих от недостатка благочестия, мыслит о высших целях бытия совсем не так, как христиане.
Еще одна часть континента со своеобразной религией — Дальний Восток. Там, насколько мы можем реконструировать, издревле существовало представление о телесном воскресении умерших — в общем, когда-то, видимо, в третьем тысячелетии, представления были не так уж отличны от наших. Но затем все изменилось. Великий кризис, который прошел по миру во втором и в начале первого тысячелетия, на Дальнем Востоке вылился в учения, связанные с именами нескольких древних китайских мудрецов. Наиболее известные из них — Конфуций (латинизированная форма от Кун Фу-цзы — учитель Кун) и Лао-цзы.
Если для религий западного мира (Египта, Месопотамии) характерны и никогда не подвергались сомнению как уникальность человеческой личности, так и то, что человек должен спастись, преодолеть смерть; если в религии Южной Азии появилось представление о том, что человек должен в конечном счете освободиться от самого себя и от мира, — то для Восточной Азии доминирующей оказывается идея мира как отпечатка абсолютного Божественного бытия. Весь мир, по этим представлениям, есть отпечаток Неба, или, точнее, того, что выше Неба, — в китайской традиции оно именуется Путь, или Дао. Но это не тот путь, о котором сказал Спаситель: «Аз есмь путь и истина и жизнь», то есть если ты идешь через Меня, то спасешься. Это иной путь — путь всех вещей, то, что определяет само бытие, порядок бытия, строй и суть твари — в этом смысле употребляется слово «дао».
Для китайца, который до сих пор любит использовать печать вместо подписи на деловых бумагах, образ печати и отпечатка явственно соединяется с образом Творца и творения. Творение — это отпечаток Дао, отпечаток Творца. Но, естественно, мы имеем дело с символическим образом, потому что Дао бестелесно, безвидно и отпечататься в виде гор, морей, озер не может. Дао — это определенный порядок, строй мира. Человек в этом порядке занимает свое, отнюдь не главное место, он всего лишь один из элементов мира. Как сказал китайский мыслитель Чжуан-цзы, последователь Лао-цзы, «человек — не больше кончика волоска на лошадиной шкуре».
Китаец вовсе не поет гимн человеку, как мы привыкли видеть в любой западной традиции — в песнях о Гильгамеше, египетских гимнах, уже не говоря о книгах Ветхого Завета. Здесь же отношение к человеку лишь как к частичке. Но вот что важно: частичка эта, в отличие от мириад иных вещей, имеет автономную волю. Вот это китайцы знают не хуже всех остальных: весь мир, как отпечатан, так и остался, а человек свободен, он — особая «своевольная» частица. А коли это свободная волевая частица, то она может находиться в отпечатке мира, а может и выходить из него и ломать весь узор, и чем дальше она выходит, тем больше ломает.
Выход из узора приводит к гибели самого человека, потому что божественный строй — это жизнь, вечность, Дао, а выход из божественного строя — гибель, смерть. Человеку хочется остаться в строе мира — как это сделать? Два главных учения предлагают два разных пути. Два метода не враждебны друг другу, они разноуровневые. Один — для тех, кто ищет совершенства в аскезе, другой — для тех, кто не хочет, не может порвать с этим миром, а китайцы очень социальные, политические существа по своей природе, в отличие от индийцев.
Обратите внимание, что за всю историю Индии в этой огромной и древней культуре, рано освоившей письменность, нет ни единой цельной исторической хроники, только эпос — «Махабхарата» и «Рамаяна» — и религиозные тексты; потом уже, на грани Рождества Христова, появляется секулярная или полусекулярная литература типа драм и т.д. Но историей индийцы не увлекаются: изучать историю жизни человеческих сообществ, историю иллюзии, сновидения — какая глупость, зачем? Напротив, для китайца это никакая не иллюзия, а отпечаток Божественного, значит, бесконечно ценно, и потому китайский историограф регулярно с глубочайшей древности делает записи, дат, событий и людей. Китайскую историю мы знаем по годам, досконально, а индийскую — очень плохо и приблизительно. Китаец любит этот мир, любит его плоть — не потому, что она сама по себе хороша, за что ее любят наши современные люди, а потому, что это отпечаток Божественного, отпечаток Дао. И поскольку китаец очень любит плоть и социален, ему, естественно, очень часто совсем не хочется выходить из мира, и, более того, он считает своим долгом, обязанностью своей воли сделать всевозможное для упорядочения мира. А мир идет вразнос, его песчинки ведут себя безобразно…
Конфуций (551–479 гг. до Р. Х.) предлагает свое учение — о ритуале, о том, как в обществе восстановить правильный строй, гармонию (на китайском — «ли»). Это социально-политическая этика, и современные европейские исследователи даже часто обманываются, считая ее чисто политическим учением. Ничего подобного. Конфуций говорит, что его целью было познание воли Неба. Он прямо пишет об этом в своем крупнейшем сочинении — «Лунь Юй» («Беседы и высказывания»), записанном его учениками (книга издана и на русском языке, причем переводилась многократно). Самой главной для Конфуция была мысль о том, что надо организовать общество в соответствии с волей Неба. Конфуций ходил от одного правителя к другому, пытаясь доказать, что надо следовать воле Неба, а он как хороший министр готов все правильно организовать. Естественно, все правители гнали философа прочь или с порога, или после двух-трех лет его администрирования. Конфуций быстро приводил дела государства, которым он управлял, в цветущее состояние, но, исправляя недостатки, не щадил нарушителей воли Неба и тем наживал себе множество врагов — начиная от чиновников-казнокрадов и закачивая самим правителем, который часто был самовлюбленным и циничным гедонистом.
Через четверть тысячелетия после того, как Конфуций умер, его учение запретил страшный тиран император Цинь Ши-хуанди. Тексты конфуцианских книг уничтожали, тех, кто их пытался сохранить, убивали. Но прошло еще 200 лет, и конфуцианское учение стало общепризнанным. Оно оставалось в Китае таковым буквально до конца нормальной государственности, которая прекратилась, как вы помните, в 1949 году, когда власть в стране захватили коммунисты.
Задача Конфуция — создать ритм социального мира, поэтому две его главные идеи — во-первых, идея ритуала, «ли»: все религиозные действия должны быть правильно, четко организованы и выверены, и, во-вторых, принцип отношений отдельных групп людей друг с другом. Все основано на пяти отношениях: родителей и детей, мужа и жены, царя и подданных, старших и младших братьев и, наконец, друзей. Эти отношения должны быть четко определены, построены по регулярным правилам, во всех отношениях должно главенствовать человеколюбие — «жэнь», и тогда общество будет тождественно Дао. Но чтобы общество не распалось, должно быть нечто, соединяющее его, — образно оно именуется музыкой. Конфуций любил говорить, что общество строится на поэзии, музыке и ритуале: поэзия возвышает и утончает души, ритуал иерархически разделяет общество, а музыка соединяет его в новое гармоническое единство. Это, конечно же, не современная музыка и даже не классическая — Моцарт или Шопен, а то, что мы называем «музыкой сфер», то есть тот Божественный ритм, который в наиболее доступных для нас формах проявляется в совершенном строе звука, в музыке, которая соединяет большие совокупности людей. Человека, который стремился следовать пяти отношениям и действовать в обществе в соответствии с «ли» и «жэнь», Конфуций называл «цзюнцзы» — аристократом, благородным. Это было не благородство происхождения, а благородство духа и поведения. Любой китаец, даже крестьянин из дальней деревни, мог стать цзюнцзы, если он изучит древние тексты, будет вести себя в соответствии с ритуалом и гармонизирует свою душу должной музыкой. На государственную службу в Китае вплоть до начала ХХ века чиновников отбирали не по происхождению и тем более не по протекции, а по достоинству, после сдачи специальных государственных экзаменов, на которых главным образом надо было показать отличное знание конфуцианского канона. Система экзаменов на должность существовала в Китае в течение двух тысячелетий. Немалый срок, особенно в сравнении с нашей молодой страной.
Подход Конфуция все же смущал китайцев. Многие прекрасно видели, что, как это общество ни совершенствуй, оно совершенным не становится — как в русской половице: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит». Им виделся единственный способ гармонизации себя — полный уход из мира, выход из него, соединение с неповрежденной природой, с абсолютно совершенным Божественным миром там, где он еще сохранился, возвращение, как любят говорить китайцы, к «естественности» («цзыжань» — спонтанность, естество, само собой). Такие люди становятся отшельниками; они уходят в глухие горы, леса, самые красивые уголки китайского мира, Поднебесной, чтобы, сосредоточившись на единстве с Дао, достичь этой полноты. И китайцы уверены, что такие люди вообще не умирают, они становятся живыми бессмертными — настолько входят в ритм мира, что, постепенно начиная питаться воздухом и небесной росой и преображаясь телесно, живут вечно.
Так возник обычай любования неповрежденной природой. Смотря на прекрасные полотна средневековых китайских художников, мы должны помнить, что это не просто изыск пейзажной живописи, а религиозные изображения — иконы Дао. Поскольку Дао не видел никто и никогда, а природа — это его отпечаток; значит, смотря на отпечаток, мы восходим к самому первообразу — таков принцип китайской иконы. Также и японский сад камней, и средневековые китайские башни любования природой: в наиболее красивых местах строились специальные павильоны, куда люди поднимались, чтобы наслаждаться дивным окружающим пейзажем. Особенно китайцы любили сочетание воды и гор — и это тоже не случайно. Конфуций говорил, что человеколюбивый (то есть идеальный конфуцианец) любит горы, а совершенно мудрый (последователь Лао-цзы, аскет) любит воду.
Когда я это впервые прочел, то подумал: «Красиво, как и многое из китайских изречений, но что это означает?» Через некоторое время я понял это, как и причину сочетания воды и гор на китайских картинах. В китайской поэтике Дао, Божественное бытие часто связывается с океаном — это море, бесконечная стихия воды. Почему? Вода аморфна, она не имеет формы, текуча, и тем не менее вода — это жизнь, вода — это все. В одном древнем китайском тексте говорится, что, когда вода набегает на берег, она оставляет на нем песчаный след. Мир подобен отпечатку Дао, как полоса прибрежного песка подобна отпечатку волны. А горы — это отпечаток Дао, это земная реальность, воспроизводящая Божественную, поэтому человеколюбивый (тот, кто любит этот мир в лучшем смысле этого слова, кто любит социальную гармонию мира) любит горы (отпечаток), а тот, кто любит Дао (саму печать), тот любит воду. Таково раскрытие этого красивого образа.
Итак, для китайской традиции характерны вера в бессмертие, глубокая убежденность в том, что бессмертие может быть телесным, в буквальном смысле минующим смерть — без воскресения; вера в то, что этот мир — не иллюзия, а бесценная реальность, Божественное творение. И притом очень малоуважительное отношение к человеку (всего лишь «кончик волоска на лошадиной шкуре мира») — хоть он и имеет особую свободную волю, но не есть мерило всех вещей, чем является человек для Запада.
Мы видим три цивилизации — три религиозных видения, которые к моменту пришествия Спасителя вполне проявили свою разность. Одно говорило о телесном воскресении, о том, что мир создан для человека; в древнем египетском тексте, поучении царю, которое было написано в эпоху первого переходного периода, то есть в эпоху революционной смуты конца III тысячелетия до Р. Х., прямо сказано об этом. Отец-царь учит своего сына: «Заботься о людях — пастве Бога. Для них создал Он небо и землю, для них поразил Он животное, обитающее в водах, для них создал Он царя» — все создано для людей, для них существует царь, а не люди — для царя.
С другой стороны — Южная Азия, где этот мир отбрасывается как ненужный и в человеке вычленяется только его богоподобие, зато дается надежда на полное слияние с Богом.
И третий вариант — китайский; в нем глубже, чем где бы то ни было, переживается благо творения самого по себе, не зависящее от человека. Не для человека создан мир, он сам по себе создан и прекрасен сам по себе — только ты его, человече, не порть, а войди с ним в ритм, в один строй, и тогда спасешься. А мир и без тебя существует прекрасно, ты ему только мешаешь своим своеволием.
Эти три видения создают как бы стереосистему, в которой раздается проповедь Христа. Что потом произошло, как она, с одной стороны, объединила эти упования, а с другой — продолжает вызывать смущение и сомнение у очень многих людей по всему миру, мы будем говорить с вами завтра.