Глава XVI
Крупные перемены в Селланро.
Да, почти ничего не узнать против того, что было вначале. Теперь здесь стояли всевозможные строения, и лесопилка, и мельница, глухая пустыня превратилась в обитаемую землю. А впереди предстояло еще больше.
Замечательнее же всего была Ингер, так она переменилась и такая опять стала работящая.
Прошлогодний кризис не мог сразу побороть ее легкомыслия, вначале у нее бывали рецидивы, она ловила себя на желании поговорить о тюрьме и о Тронгеймском соборе. О, маленькие, невинные штучки, кольцо же сняла с руки, а вольно подоткнутые юбки спустила пониже. Она сделалась задумчива, на усадьбе стало тише, визитов поубавилось, незнакомые женщины и девушки из села приходили реже, потому что она не занималась с ними. Нельзя жить в глухой пустыне и постоянно веселиться. Радость не развлечение.
В глуши каждое время года имеет свои чудеса, но постоянны и неизменны: тяжелый, неизмеримый звук от небес и от земли, ограниченность со всех сторон, лесная тьма, ласки деревьев. Все тяжело и мягко, никакая мысль здесь невозможна. К северу от Селланро находилось маленькое озерцо, лужица, величиной с аквариум. В нем плавала крошечная рыбья молодь, никогда не выраставшая, она там жила и умирала и ни на что не годилась, Господи, решительно ни на что. Однажды вечером Ингер стояла около этой лужицы, прислушивалась к коровьим колокольчикам, но ничего не услыхала, потому что все было мертво; услышала только песню из аквариума. Она была такая тоненькая, тоненькая, почти не существующая, далекая-далекая. То пели эти крошечные рыбки.
В Селланро радовались и тому, что каждую осень и весну видели диких гусей, тянувшихся караванами над пустыней, и слышали их говор в небесном пространстве, он звучал словно человеческая речь. И казалось тогда, будто мир замирал на минуту, пока вереница не скрывалась. Не чувствовали ли люди в этот миг, что в них будто закрадывалась какая-то слабость? Они снова принимались за свою работу, но сначала глубоко переводили дух, словно услышали чей-то призыв из далекого мира.
Великие чудеса окружали их всегда: зимою – звезды, зимою же часто северное сиянье, небесный свод из крыльев, фейерверк у Господа бога. По временам, не часто, не постоянно, а изредка, слышали они гром. В особенности это бывало осенью; кругом – тьма, и люди и животные настраивались торжественно, скот, возвращавшийся с пастбища домой, сбивался в кучу и не двигался. К чему он прислушивался? Ждал ли конца? И чего ждали люди в поле, стоя под громовыми ударами и склоняя головы?
Весна – да, ее резвость и безумие и восторг, но осень! Она порождала боязнь темноты и настраивала на молитвенный лад, чудились призраки и слышались таинственные голоса. В осенний день, случалось, люди выходили и искали чего-то, мужчины искали заклятого дерева, а женщины – скотину, которая бегала, сломя голову, наевшись грибов. Домой возвращались, напитав душу множеством тайн. Вдруг наступят нечаянно на крота и накрепко притопчут заднюю часть его к тропинке, так что ему уже не оторвать верхнюю часть туловища от земли. А то вдруг наткнутся на гнездо горной куропатки, и пред ними вырастет разъяренная самка. И даже больше мухоморы не лишены значения, человек не зря смотрит на них. Мухомор не цветет и не движется, но в нем есть что-то властное, он чудовище, он похож на обнаженное легкое, что живет и дышит без тела.
В конце концов, сломилась и Ингер, она ударилась в религиозность. Могло ли этого не случиться? Никто в глуши этого не минует, здесь не только земные стремления и бренность, здесь благочестие и богобоязненность и пышное суеверие. Ингер, наверное, думала, что у нее больше, чем у других, есть причин ожидать небесной кары, и кара эта непременно последует. Она ведь знала, что бог ходит по вечерам и озирает всю свою пустыню, а глаза у него сказочно-огромные, ее то он уж найдет! В ежедневной своей жизни она не так много могла исправить; конечно, она могла запрятать золотое кольцо на самое дно сундука и могла написать Елисею, чтоб и он тоже постарался исправиться; но кроме этого ничего больше не оставалось, как побольше работать и не щадить себя. Еще одно она могла сделать: одеваться в скромные платья и только по воскресеньям надевать на шею узенькую голубую ленточку, чтоб отметить праздник.
Эта не настоящая и ненужная бедность являлась выражением своего рода философии самоунижения, стоицизма. Голубая шелковая ленточка была старенькая, Ингер спорола ее с шапочки, которая стала мала Леопольдине, местами она выгорела, и, по совести сказать, порядочно испачкалась – Ингер носила ее теперь в виде смиренного украшения по праздникам. Ну да, преувеличивала и подражала нищете в хижинах, она притворялась бедной, а разве заслуга ее была бы больше, если б она одевалась так бедно из нужды?
Оставим ее в покое. Она имеет право на покой!
Она страшно преувеличивала и делала больше, чем следовало. В усадьбе было двое мужчин, но Ингер следила когда они уходили и сама пилила дрова. К чему было это мученье и эта эпитимия? Она была такой незначительный человек, такой ничтожный, ее способности были такие обыкновенные, жизнь ее или смерть пройдут незамеченными в стране. Только здесь, в глуши, она представляет нечто. Здесь она была почти большой, во всяком случае, больше всех, и ей казалось, что она достойна всех кар, какие на себя налагала. Муж сказал ей:
– Мы с Сивертом говорили, что не хотим, чтоб ты пилила за нас дрова и мучила себя.
– Я делаю это ради своей совести, – отвечала она. Совесть? Это опять навело Исаака на размышления.
Он был человек в летах, тяжелый на подъем, но слова его, когда до них доходило дело, были вески. Совесть, должно быть, что-то очень сильное, раз она опять совсем перевернула Ингер. И как бы то ни было, обращение Ингер подействовало и на него. Она заразила своего мужа, он стал задумчив и кроток. То была удивительно меланхоличная и тягостная зима. Исаак искал уединения, рыская по укромным местам. Желая сберечь свой лес, он купил несколько делянок с хорошими строевыми деревьями в казенном лесу, росшем на склоне, обращенном к Швеции. Для рубки этих бревен он не хотел брать помощника, он хотел быть один, а Сиверту велел оставаться дома и следить, чтобы мать не изводила себя.
И вот, в короткие зимние дни, Исаак впотьмах уходил в лес и возвращался тоже впотьмах; не всегда бывала луна и звезды, порой его собственные утренние следы заносило снегом, и он с трудом находил дорогу. Однажды вечером с ним случилось событие.
Он прошел большую часть пути, в ярком лунном свете уже виднелся на откосе его хутор, такой красивый и чистенький, но маленький и почти что вросший в землю: так глубоко запорошил его снег. Вот опять он наготовил бревен, то-то удивятся Ингер и дети когда узнают на что они ему нужны, какую необыкновенную постройку он задумал. Он сел на снег передохнуть немножко, чтоб придти домой не слишком запыхавшимся.
Кругом тихо, да благословит бог эту тишину и полноту мыслей, она только ко благу! Но Исаак ведь не даром пахарь, он и сейчас прикидывает взглядом, сколько земли ему предстоит расчистить в будущем, мысленно отбрасывает большие камни, у него решительно призвание к раскопкам. Вон там – он это знает – на земле его есть хороший длинный овражек, в нем пропасть руды, на каждой лужице там непременно металлическая пленка, вот его он и распашет.
Он делит глазом поле на квадраты; у него свои планы и соображения относительно этих квадратов, он сделает их ярко-зелеными и плодоносными. О, обработанное поле большая благодать. Оно действовало на него, как право и порядок, доставляло наслаждение…
Он встал и не сразу сообразил где он. Гм? Что случилось? Ничего, он просто посидел немножко. А сейчас что-то стоит перед ним, какое-то существо, дух, серый шелк – нет, ничего. Ему стало не по себе, он сделал маленький, неуверенный шаг вперед – прямо на него был обращен чей-то взгляд, пристальный взгляд, два широко раскрытых глаза. Одновременно вблизи зашелестели осины. А ведь всякому известно, что у осин очень неприятная и жуткая манера шелестеть, во всяком случае, Исаак никогда не слыхал такого противного шелеста, как сейчас, и почувствовал, что его пронизывает дрожь.
Он протянул вперед руку, и наверно рука эта никогда не делала более беспомощного жеста.
Но что такое стоит перед ним, и настоящее это или нет? Не было дня, чтоб Исаак не мог поклясться, что существует высшая сила. Один раз он даже ее видел, но то, что он видел сейчас, не было похоже на бога. Уж не таков ли видом Святой Дух? Но в таком случае, зачем он стоит здесь, средь чистого поля, два глаза, взгляд, и только? Уж не за тем ли, чтоб взять его, унести его душу? Ну что ж, пускай, ведь когда-нибудь это должно же случиться, а так он обретет блаженство и попадет на небо.
Исаак с волнением ожидал, что будет. Озноб его не прекращался, от призрака исходил холод, мороз, должно быть, это дьявол. Тут Исаак попал, так сказать, на знакомую почву, возможно, что это и действительно дьявол, но что же ему здесь надо? И за что именно он вцепился в Исаака? Ведь он сидел и мысленно распахивал землю – не это же рассердило черта? Никакого иного греха Исаак за собой не знал, просто он шел из леса домой, он, усталый и голодный рабочий человек шел в Селланро, ничего плохого на уме у него не было…
Он сделал еще шаг вперед, но небольшой, и сейчас же попятился обратно.
Видение не исчезало, Исаак нахмурился, словно хотел сказать: тут что-то не то. Дьявол так дьявол, но высшей власти у него нет. Лютер чуть не убил его один раз, да и многие прогоняли его крестным знамением и именем Иисуса. Не то, чтобы Исаак бросал вызов опасности и издевался над ней, но он раздумал умереть и обрести блаженство, как уже было решил перед тем, и вот он сделал два шага по направлению к призраку, перекрестился и крикнул:
– Именем Господа Иисуса!
– Гм? Услыхав свой крик, он сразу очнулся и увидел Селланро вдалеке на откосе. Осины перестали шелестеть. Оба глаза исчезли из воздуха.
Он не мешкал на пути домой и не шутил с опасностью. Но стоя уже на пороге избы, громко в облегченно крякнул и вошел в горницу, полный сознания собственного величия, как настоящий мужчина, даже как человек, повидавший всякое.
Ингер вздрогнула и спросила, почему он так страшно бледен.
Он не стал таиться, что встретил дьявола.
– Где? – спросила она.
– Вон там. Напротив нас.
Ингер не выразила никакого неудовольствия. Она, правда, не похвалила его, но в выражении лица ее не было ничего похожего на сердитое слово или пинок ногой. Наоборот, за последние дни настроение у Ингер стало несколько светлее, и сама она сделалась ласковее, хоть и неизвестно, отчего; сейчас она только спросила:
– Это был сам дьявол?
Исаак кивнул головой и сказал, что насколько он может судить, – да, сам.
– Как же ты с ним разделался?
– Я пошел на него во имя Иисуса, – ответил Исаак. Ингер удивленно покачала головой, и прошло порядочно времени прежде, чем она собралась подать ужин.
– Во всяком случае, один ты больше не пойдешь в лес! – сказала она.
Она встревожилась за него, это его обрадовало. Исаак притворился, будто нисколько не испугался, и никаких провожатых в лесу ему не нужно, но это он только притворялся, чтобы не перепугать без надобности Ингер своим жутким приключением. Он ведь сам мужчина и глава, защитник их всех.
Ингер видела его насквозь и сказала:
– Ну да, да, ты не хочешь пугать меня, но вперед ты будешь брать с собой Сиверта.
Исаак только хмыкнул.
– Ты можешь захворать или ослабеть в лесу, да, по-моему, ты и так не совсем здоров в последнее время.
Исаак опять хмыкнул.
Нездоров? Устал, измотался – это да. Но болен? Пусть Ингер не смешит его, он и был и есть здоров. Ест, спит, работает, у него прямо несокрушимое, страшное здоровье, Однажды на него обрушилось дерево и сорвало ему ухо, это не особенно его огорчило, он поднял ухо, прижал его к месту шапкой на несколько дней и ночей, оно и приросло. Когда у него бывало неладно внутри – он пил отвар из липового цвета на горячем молоке и потел, еще принимал лакрицу, которую покупал у торговца, и испытанное средство, лекарство древних – терьяк. Если случалось сильно порезать руку, он давал сойти крови присыпал рану солью, и она в несколько дней заживала. Доктора в Селланро никогда не приглашали.
Нет, Исаак не был болен. А происшествие с дьяволом может случиться и с самым здоровым человеком. Исаак не испытывал никаких сомнений по этому поводу. По мере того, как подвигалась зима, и время близилось к весне, он, мужчина и верховный глава, начинал чувствовать себя почти героем: «Я знаю толк в этих вещах, держитесь только меня, при нужде я могу даже и пригрозить!»
А, в общем, дни стали теперь длиннее и светлее, прошла Пасха, бревна уже лежали во дворе, все сияло, люди вздохнули свободно после пережитой зимы.
Ингер опять первая потянулась к солнышку, она уж давно находилась в хорошем настроении духа. Отчего это происходило? Ха, причина была серьезная: она опять затяжелела, опять ждала ребенка. Все в ее жизни заравнивалось, нигде не оставалось трещины. А ведь это было величайшее милосердие после всех ее согрешений, счастье сопровождало ее, счастье ее прямо преследовало! Исаак и тот однажды заметил кое-что и спросил:
– Сдается мне, у тебя опять что-то, как же это так?
– Да, слава богу, наверно будет! – ответила она. Оба были одинаково удивлены. Разумеется, Ингер была еще не так стара, Исааку и вообще она ни для чего не казалось старой, но все равно, опять ребенок, да, да!
Леопольдина несколько раз в год уезжала в школу в Брейдаблик, в доме не было малюток, да и Леопольдина-то уж стала большая.
Прошло несколько дней, и вот Исаак что-то такое решил и отправился в село.
Ушел он в субботу вечером, чтобы вернуться утром в понедельник. Он не стал рассказывать за чем идет, вернулся с работницей. Ее звали Иенсина.
– Да что ты выдумал? – сказала Ингер, – она мне не нужна.
Исаак ответил, что теперь-то и нужна.
Во всяком случае, с его стороны это была такая хорошая и заботливая выдумка, что Ингер совсем растрогалась. Новая работница была дочь кузнеца, она проживет лето, а там видно будет.
– А кроме того, – сказал Исаак, – я послал телеграмму Елисею и велел ему приехать.
Внутри у нее что-то дрогнуло – материнское сердце. Телеграмму! Исаак хочет совсем доконать ее своей добротой! Она ведь так горевала, что Елисей живет в городе, писала ему о боге, говорила, что отец начинает сдавать, а участок становится все больше и больше, Сиверт всюду не поспевает, да к тому же он должен когда-нибудь получить наследство после дяди Сиверта – все это она написала ему и даже послала денег на дорогу. Но Елисей стал совсем городским жителем и не стремился возвращаться к крестьянской жизни; он отвечал – что же он станет делать дома? Неужто работать по хозяйству и забросит всю свою ученость и знания? «Сказать откровенно, у меня нет к тому никакой охоты, – писал он. – Если же ты можешь прислать мне холста на белье, то избавишь меня от необходимости влезать в долги», – писал он. – И понятно, мать послала холста, удивительно часто посылала холст на белье; но когда в ней пробудилось религиозное сознание, пелена спала у ней с глаз, и она поняла, что холст Елисей продает, а деньги тратит на другое.
То же самое понял и отец. Он никогда об этом не говорил, он знал ведь, что Елисей у матери – зеница ока, и что она плачет о нем и кручинится; но двурядная тканина исчезала кусок за куском, и он сообразил, наконец, что ни один человек в мире не может сносить столько белья. Здраво все обдумав, Исаак решил, что он должен снова стать мужчиной и главой и вмешаться в дело.
Правда, страшно дорого стоило упросить торговца послать телеграмму, но эта телеграмма должна была особенным образом подействовать на сына, а кроме того, Исааку и самому было занятно прийти домой и рассказать Ингер, что вот послана телеграмма. На обратном пути он нес на спине еще сундучок своей новой работницы, но был полон такой же гордости и таинственности, как и в тот раз, когда возвращался с золотым кольцом…
Чудесное настало время. Ингер прямо не знала что бы ей такое сделать хорошего и полезного, и говорила мужу, как в старину – «Как это ты со всем справляешься!» Или: – «Ты совсем изведешься!» Или же: – «Ну, нет, теперь иди скорей домой и закуси, я напекла тебе вафель!» – Чтоб порадовать его, она спросила:
– Любопытно бы мне знать, на что ты запас эти бревна, и что ты затеваешь строить?
– И сам хорошенько не знаю, – ответил он и напыжился.
Все пошло, как в былые, давние времена. А после того, как родился ребенок, и оказалось, что это девочка, крупная девчонка, хорошенькая и правильного сложения – после этого Исаак был бы камнем и собакой, если б не возблагодарил бога. Но что же он собирался строить? Вот уж будет теперь Олине о чем порассказать, побегать к соседям: пристройка к избе, еще горница. Что же, народу в Селланро стало много, взяли работницу, да ждут домой Елисея, да прибавилась еще маленькая девчоночка – старая изба будет теперь вместо клети, больше она ни на что не годится.
И разумеется, в один прекрасный день он должен был рассказать Ингер, ей ведь так хотелось узнать, и хотя Ингер может быть и знала уж тайну от Сиверта – они частенько шушукались друг с дружкой – она все-таки страшно удивлялась, всплеснула руками и сказала: – «Да ты не врешь?»
Весь лоснясь от внутреннего удовольствия, он ответил:
– Ты столько натащила новых ребят в усадьбу, что я не знаю, как их и приютить!
Мужчины каждый день уходили ломать камень для новой каменной избы. Они старались перещеголять друг друга на этой работе, один молодой и крепкий, с полным круглым телом, с глазом, быстро определяющим место удара и быстро отыскивающим подходящий камень; другой – пожилой и медлительный, с длинными руками, наваливающийся на лом с чудовищной силой. Наломав большую кучу, они давали себе передышку и сдержанно разговаривали.
– А Бреде-то собрался продавать, – сказал отец.
– Да, – сказал сын. – Занятно, сколько он просит.
– Ну, да.
– А ты не слыхал ничего?
– Нет. Слыхал, что двести.
Отец подумал с минуту и сказал:
– Как по-твоему, годится этот камень на фундамент?
– Смотря по тому, собьем ли мы с него эту корку, – ответил Сиверт и сейчас же встал, дал отцу держать лом, а сам принялся колотить молотом. Он раскраснелся и вспотел, вытягивался во весь рост и с размаха опускал молот, опять выпрямлялся и опускал молот, двадцать раз подряд, двадцать громов. Он не щадил ни инструмента, ни себя. Работа была тяжелая, рубашка вылезла у него из штанов, живот обнажился, каждый раз он приподымался на цыпочки, чтоб сильнее размахнуться молотом. Двадцать ударов.
– Давай посмотрим, – крикнул отец.
Сын остановился и спросил:
– Есть на нем трещина?
Оба легли на землю и осмотрели камень, осмотрели этого дурня, скотину; нет, трещины не было!
– Давай я попробую одним молотом, – сказал отец, вставая.
Работа еще труднее, вся на силе, молот разогрелся, сталь зазубрилась, рукоятка расшаталась.
– Рукоятка соскочит, – сказал Исаак и остановился. – Сил не хватает. – Только нет, этого он не думал, что сил не хватает.
И отец, этот кряж, непритязательный, полный доброты, предоставил сыну нанести последние удары и расколоть камень.
– Вот он и раскололся на две половинки. Пришлось-таки тебе с ним повозиться! – сказал отец. – Гм. А из Брейдаблика-то ведь может выйти толк.
– И по-моему тоже, – сказал сын.
– Ежели распахать да осушить болото.
– Избу надо поправить.
– Ну, понятно, избу поправить. Да, работы-то там будет много, что и говорить. А что, не собиралась мать на праздник в церковь?
– Да, говорила.
– Так. А вот что: надо хорошенько посмотреть везде, не найдется ли хорошая приступка для новой избы. Ты нигде не видал такой?
– Нет, – сказал Сиверт.
Они опять принялись за работу. Дня через два оба решили, что камней на стену хватит. Был вечер пятницы, они сели передохнуть и опять поговорили.
– Гм. Как по-твоему, – сказал отец, – не прикинуть ли нам насчет Брейдаблика?
– Как так? – спросил сын, – на что он нам?
– Да не знаю. Там школа, и расположен он как раз по середине.
– Так что из этого? – спросил сын.
– Я и сам не знаю, потому что нам-то он ни к чему.
– Ты уж думал об этом? – спросил сын. Отец ответил:
– Нет. Разве что Елисей согласится на нем поработать.
– Елисей?
– Да уж не знаю.
Оба долго размышляют. Отец начал собирать инструменты и нагружать их на себя, собираясь домой.
– Разве что так, – сказал наконец Сиверт, – Так ты бы поговорил с ним.
Отец закончил разговор, сказав:
– Ну вот, и сегодня мы не нашли хорошей приступки для новой избы.
На следующий день была суббота и надо было выйти из дома спозаранку, чтоб перебраться через перевал с ребенком. Работницу Иенсину взяли с собой, так что одна крестная мать была, других восприемников решили поискать по ту сторону перевала, среди родных Ингер.
Ингер страх как разоделась; она сшила себе платье с белой оторочкой у ворота и обшлагов. Ребенок был весь в белом, по подолу рубашечки была продернута новая голубая шелковая ленточка, ну, да и малютка-то была совсем особенная, она улыбалась и лепетала что-то свое, прислушиваясь, как бьют в горнице часы. Отец все искал для нее имя. Это было его право, он намеревался настоять на своем – вы только послушайте меня! Он колебался между Якобиной и Ревеккой, оба имени были в том же роде, что и Исаак, а в конце концов пошел к Ингер и робко сказал:
– Гм. Что ты скажешь насчет Ревекки?
– Ну что ж, хорошо, – ответила Ингер.
Услышав это, Исаак почувствовал себя героем и решительно заявил:
– Если ее будут как-нибудь звать, так только Ревеккой! Я буду не я, ежели не так!
И разумеется, он пожелал тоже отправиться в церковь, – помочь нести ребенка и так, вообще, для порядка. У Ревекки да чтобы не было провожатых!
Он подстриг бороду и надел красную рубаху, как в молодые годы; дело происходило в самую жару, но у него был новый зимний костюм, и он нарядился в него. Но, впрочем, Исаак был не такой человек, чтоб превыше всего ставить щегольство и изящество, поэтому он надел в дорогу баснословной величины сапожища.
Сиверт и Леопольдина остались дома смотреть за стадом.
Озеро переплыли на лодке, и это было большим облегчением против прежнего, когда приходилось обходить озеро кругом. А посредине озера, когда Ингер стала кормить девочку грудью, Исаак увидел, как у нее блеснуло что-то, висевшее на тесемочке, что бы это такое было? В церкви он заметил, что на руке у нее золотое кольцо. Ох, уж эта Ингер, не могла-таки утерпеть!