«Теперь тысячи и сотни тысяч лучших сынов народа умирают за лучшее будущее человечества»
Свои последние дни Юлиус Фучик провел в берлинской тюрьме Плетцензее. Он накануне казни говорил товарищу по заключению:
— Когда мне зачитали приговор, я сказал фашистам: мой приговор вам вынесен уже давно: смерть — фашизму! Жизнь — человеку! Будущее — коммунизму!
Открылась дверь камеры, и вошел надзиратель. Он принес ручку, чернила, лист бумаги.
— Напишите письмо родным, если хотите, — сказал он Фучику.
После его ухода в камере долго стояла тишина.
— Юлек, не отчаивайся, — сказал товарищ по камере, — еще, может, и помилуют…
— Нет, — ответил Фучик, — помилования не будет, да и не нужна она мне, пощада фашистов…
Он сел к столу, на бумагу легли строки прощального письма:
Мои милые!..
Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову. И я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а с такой радостью, с какой я всегда жил…
Далее в письме строки вымарала цензура…
В камере тюрьмы Плетцензее было темно, как в могиле. Юлиус и его товарищ не спали — грохотали кованые сапоги в коридорах, гремел металл, и слышно было, как в соседних камерах прощались, плакали, молились.
— Как ты думаешь, который час? — спросил Юлиуса товарищ.
— Где-то после полуночи, — ответил Фучик. Он, продолжая начатый разговор, сказал: — Умирать легче, когда знаешь, что твоя жизнь принесла людям добро… Сейчас хочу только одного: чтобы сохранились для будущего странички моего «Репортажа».
Грохот сапог усилился и вдруг стих у двери камеры. Щелкнули щитком глазка, загремели тяжелые запоры…
— Пришли за мной, — Юлиус поднялся с откидной койки, встал во весь рост, руки в наручниках.
Вошли охранники, электричества не было, и они высветили камеру, Юлиуса, его товарища лучами фонариков.
Было седьмое сентября 1943 года…
И была сырая, промозглая берлинская ночь. Тюрьма Плетцензее тонула во мраке — вырисовывался на фоне черного неба один из ее сгоревших корпусов, часть разрушенной стены. Прожекторы рвали на части горизонт. Вот-вот должен был начаться налет.
Заключенные стояли в несколько рядов. Перед ними ходили два священника. Дорога с этого плаца уводила в камеру смерти…
Охранники равнодушно вышагивали на плацу, у ворот, по углам каменной стены.
Гестаповец читал фамилии смертников. Восемь человек вышли из рядов и в сопровождении охранников и священника побрели к камере. Священник остался стоять у входа в нее, остальные вошли в черный проем. Один из заключенных бросился на землю, отбиваясь руками и ногами.
— Не хочу умирать! — закричал он, потеряв самообладание. Четверо охранников набросились на него, коваными сапогами подняли с земли. Другой заключенный достал из потайного кармана робы фотографию жены и дочери, долгим взглядом попрощался с ними.
— Юлиус Фучик!
Юлиус присоединился к новой восьмерке заключенных.
Охранники повели их к камере смерти. У ее порога Юлиус Фучик остановился, громко сказал:
— Прощайте, товарищи!
Камера эта была небольшой: квадратная, посредине виселица. Света не было — подача электроэнергии из-за налетов прекратилась, вешали при свечах, язычки огня колебались, когда к виселице шел обреченный.
На глазах у Фучика вынули из петли предыдущую жертву, выволокли за ноги из камеры. Потом подтолкнули к виселице его…
На фашистский Берлин обрушились бомбы невидимых в ночной тьме бомбардировщиков.
О том, что Юлиуса казнили фашисты, Густина узнала гораздо позже. В конце августа этого года колонна женщин-узниц втягивалась в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Женщины шли мимо эсэсовцев к длинным рядам темных одноэтажных бараков. Лагерь выглядел аккуратно и пустынно. Среди узниц брела Густина Фучик — она поддерживала измученную подругу.
Колонна остановилась, чтобы пропустить странную процессию: четыре узницы в полосатых платьях тянули небольшую тележку, на которой лежали три гроба, кое-как сколоченные из неотесанных досок. Узницы непрерывно пели веселую песенку. Их сопровождала надзирательница с овчаркой.
Густина отвернулась — она не могла смотреть на это…