НЕОБЫКНОВЕННЫЕ СУДЬБЫ
Сергей ПЛЕХАНОВ
Жор
Я кто такой? Я дремучий человек. Старикашка незамечательный. Грамотешки никакой, путного не видал ничего. Всю жизнь — тайга да река. В армию даже не взяли — хромой потому что. Я им говорю: мне ж не ногой стрелять; схоронюсь, мол, под елкой и пошел фрицев щелкать. А они: войну под елкой не просидишь. Ты, говорят, Черепанов, мех добывай — больше пользы принесешь. Мех так мех, а все же обидно было: все кровь проливают, все люди как люди, один я как черт на блюде. Угораздило же дурака ногу покалечить: мальцом еще в кузне молот на ногу сдернул… Вот и не вышло свет повидать, дальше Хантов (это так у нас Ханты-Мансийск называется) не бывал нигде. Полгода в зимовье кукую, полгода в поселке канителюсь.
Однако я почему разговор завел? Язык почесать охота? Никак нет. Я — хоть кого спросите — вообще попусту говорить не люблю. Может, характер такой, а может, в лесу обвык: все молчком да молчком. У меня вот что: проблема получилась. Смеетесь, поди: туда же, мол, колода старая, проблема у него. Потерпите зачуток — вдруг неглупое слово будет.
Не видал я свет, а мерекаю все же, что люди везде одинакие. То есть: за добро добром, за худое по лбу. Есть, конечно, волки, но большинство-то по чину жить привыкли. Вот, скажем, простой какой-нибудь человечишко, даже пусть как рыбья башка глупый — и тот кумекает, где добро, где худо. А культурный человек вообще все насквозь понимает. Он нас, малограмотных, еще научит, какую жизнь вести. Так я раньше думал. А теперь вот — проблема получилась. Слушайте почему.
К зятю моему — Тихонову Лешке — гости из Тюмени приехали: кандидат физических наук с девушкой своей. Откуда у Лешки знакомства такие? У него еще не то найдется. У Лешки в Тюмени летчик даже есть — товарищ. Как приедет в командировку, сразу к нему идет: вот, мол, Владимир Георгич, муксуна соленого вам привез. И ночует у них, и в ресторан ходят. Лешка — он вообще со всеми друг-приятель: и в поселке каждая собака за ним бежит, и куда поедет — там сразу перезнакомится. Так же, видать, и кандидата этого где-то ухватил. А тот ему и скажи: люблю охотиться да рыбалить. Лешка сразу: так давай ко мне в гости. Я, говорит, вас к тестю свезу на заимку. Вот они и прилетели.
Я тогда еще в поселке копошился: из райкоопа продукты таскал, порох, дробь — в общем, к зиме начал запасаться. Думаю, две ездки еще сделаю до ледостава, а остатки охотоведа попрошу завезти. Тут вдруг Лешка прибегает: батя, прихвати с собой моих гостей. Я говорю: «Взять не штука, а куда я провиант девать буду?» А он не отстает: ну возьми, еще разок сгоняешь. Подумал я, прикинул время и согласился — ладно, думаю, может, успею лишний раз обернуться. И охотоведа просить не надо. (Я с ним не особо лажу — нехороший мужик, из залетных. То он сортность плохую ставит, если шкуркой не задаришь, то рыбы ему дай.) Прикинул я, значит, все это и говорю: «Приводи своего кандидата, завтра по утряку поедем».
Вечером приходят. Кандидат этот — здоровенный парень, борода лопатой, очки. Девчонка у него тоже ничего — красивая такая, высокая. Обои в свитерах, в курточках новых. Познакомились, побеседовали немножко. Анна Тимофеевна моя на стол собрала, Лешка в магазин слетал за вином. Они — кандидат с подружкой своей — ахают да охают: ай да брусничка, вот так груздочки! Анна Тимофеевна на кого хошь угодит: я других таких пирогов с черемухой ни у кого не видал, такого борща во всем поселке не нюхал. А грибы да брусника — это уж у всех умеют. Ну вот, под чарку да закуску разговор, конечно, завязался: они про зимовье узнают, про жизнь мою лесную.
А что рассказывать — сами увидите. Вы нас просвещайте. У вас в Тюмени поболе интересного.
Про науку я спросил: зачем же реки назад поворачивать будут? Думал, расскажет, что да почему, а он как заругается: это, дескать, головотяпы придумывают — природу насовсем губят. И пошел: все нарушают, лес сводят, рыбу химией травят. Я соглашаюсь, само собой — и у нас тайга беднеет год от году. После войны еще, помню, на рыбалку ездить в заводе не было. Прямо в поселке переметы стояли. Мужики проверят утром, выберут себе сколько надо, остальную рыбу на берегу свалят — старухам в снедь. Теперь не так: до меня иной раз на моторке подымутся — полтораста верст. А дичи сколько было — выйдешь, бывало, из зимовья, а косачи весь конек облепили, и на лабазе сидят, и на всех березах их как мошкары. Зайца тоже мало стало — но тут года просто были плохие: то наводнение, то мор какой-то нападет.
— Ну вот, — кандидат кивает. — А отчего у вас-то тайга хиреет? У вас заводов нету, а все равно хуже становится. Это, — объясняет, — баланс повредили.
И слово какое-то к этому балансу пристегнул — на «геологический» смахивает. И вообще, говорит, жизнь наперекос пошла, никакого вдохновения нету. А я говорю:
— Что ж тебе не живется? Ты вот одет-обут, тело у тебя сытое. Изучай свою науку да открытия делай.
— Разочаровался я в науке, — кандидат сообщает. — Она, Илья Никитич, один вред приносит. Надо всем в леса уходить — самим себе пищу доставать.
Спрашиваю тогда:
— А что за наука твоя? Чего она тебе так поперек души уперлась?
— Физик я. Проникаю в тайны атомов, — и этак усмехается.
— Ну и что за тайны в этих атомах?
— А сплошной кавардак, Илья Никитич. Сами мы ничего понять не можем.
— Плохие вы, — говорю, — ученые, если так.
— Да не ученые плохие, а пределов нету: вот, кажется, раскрыл ты его до конца, этот атом, а там еще какое-то недоразумение. Поломал ты над ним голову — опять все концы завязал. Смотришь: снова частица какая-то… И главное, Илья Никитич, что мы орудие все время придумываем: то атомную бомбу, то водородную,
— Кто ж вас заставляет?
Он вздыхает:
— А само получается — сначала вроде в бирюльки игрались с этим атомом, а потом глядим: бомбу изобрели.
Я это все по-своему, конечно, пересказываю — он-то подробно объяснял, на бумажке мне рисовал. Но суть та самая — что губят они всех, эти физики…
Пугал, пугал он нас! Скоро, мол, все ископаемые кончатся, воду даже всю перепакостят. Воздуху тоже не будет, солнце дымом занесет. Только что в саван не обрядил. Вино кончилось давно, тут бы песни попеть, а он все свое ворожит. Я ему и говорю:
— Ну хватит стращать — спать не буду. Нам в шесть утра подыматься.
Положил я их на печь, сам тоже уклался. И вот у меня в голове мысли расходились: об этих неурядицах думаю, а главно — внучат жалко. Кандидат-то так сказал: может, через тридцать лет уже дышать нечем будет — в газете один американец написал. Соображаю: Вальке тогда сорок лет будет, Колюшке — тридцать восемь, Сережке — тридцать пять. В расцвете лет ведь будут — вот что досадно. Ну, мысли мыслями, а и спать надо. Поворочался — заснул.
Утром покушали плотно, лодку втроем нагрузили, брезентом груз затянули — и айда. Только-только светать стало, туманец еще по речке дымится, а мы уж тарахтим. (Я и ночью везде пройду, не зацеплюсь — сорок лет вверх хожу.) Сначала знобко было — скукожились, гляжу, мои пассажиры. Кинул я им плащ-палатку, упрятались они, подтыкали все щели, чтоб грело, и замерли. Смотришь, отошли через пяток минут, хохочут, самокрутку вдвоем смолят. В общем, освоились.
Два дня мы шли — вода прибылая, течение сильное. Ночь в зимовье у Киреева Степана спали, а назавтра опять раненько поднялись. И вот — светло еще было — к моей избушке причалили. Быстренько перетаскали все, собакам варево поставили, себе ужин налаживаем.
— Ну что, Илья Никитич, на охоту с утра или рыбачить пойдем?
— А не знаю, как вам лучше нравится. По мне, с ружьем пройтись надо. Рыбалка-то и вечером хорошая.
Так и уговорились.
Поспел ужин, сели мы за стол, бутылку вина открыли. И опять — разговоры. Я ему говорю:
— Только ты, Виктор, меня этим балансом не пугай. Лучше любопытное что-нибудь расскажи.
Долго мы калякали — он вопросы мои исчерпывал, а я житье свое немудрящее описывал. Как промышлять начал, да когда какую избушку срубил, да сколько раз косолапого стрелял. Мне ж, если повспоминать, тоже что рассказать найдется. И худого и хорошего видано.
Говорили, говорили, потом гляжу: Виктор на топчан косится — «там, что ли, положишь?» — «Ложитесь и правда, а то ломать с недосыпу будет». Задул лампу, улеглись мы — и как провалился я — намаялся за день.
Ночью разбудился — собаки воют. Выскочил на волю: «А ну, спите, заразы!» Только под одеяло забрался — они опять концерт завели. Не по себе мне: собачий вой — на вечный покой. (Я ведь не то чтобы в религию верю, а все-таки примет всяких боюсь.) Еще раз вышел, стегнул их ремнем — замолкли. Дали спокой до утра…
Вдвоем мы на охоту пошли — Вера, девушка Викторова, никак вставать не хотела: ещё, просит, полчасика посплю, еще пять минут. А я тогда говорю: да чего тебе, женщина, по болотинам шататься, спи себе под одеялком. Ну вот, пошли мы — я со своей одностволочкой, а Виктор с «автоматом».
— Сколько ж такое стоит? — спрашиваю.
— Семь сотен — заказное.
Я аж свистнул. Взял у него, посмотрел. Ничего не скажешь, богатейшее оружие. Тяжеловато, правда, да и ствол больно длинный, но работа хороша. Не то что моя берданка — тяп-ляп, годится для корявых лап. Отдал ему и смеюсь: из такой пушки целыми косяками можно бить. Он говорит: для того и делано.
Вышли в распадок, остановились прикурить. Тут, слышим, Тополь залился.
— Глухаря облаивает, — говорю. — Давай, Виктор, подбирайся.
Он папироску кинул и на Тополя пошел. А я на валежину присел, дымлю. Долго он крался, потом наконец ахнул. Смотрю, бегут ко мне с Тополем наперегонки.
— Ну, разговелся я, Илья Никитич! — веселый сразу стал, вертит этого глухаря — не налюбуется.
— Теперь, может, рябцов поманим, а, Виктор?
— Конечно.
Пошли мы тогда на прогалинку, я Тополя на ремешок взял — думал, подержу его в чаще, пока Виктор рябчиков стрелять будет.
Идти туда через болотце, а по опушке кругом него — березняк. Только мы из лесу высунулись, — глядь, а на той стороне все березы косачи обсели. Виктор сразу — хвать за ружье, а я ему:
— На кой они тебе загнулись? (У косача и мясо-то не ахти какое, а главное — перо у него гнездкое. Пока щиплешь, все пальцы заболят.) — Брось ты их, лучше рябцов нащелкаешь.
А он, будто не слышит ничего — головой мотает, а у самого на этих косачей глаз горит. Пригнулся и по болотцу к ним побежал. Сразу я его из виду потерял — там кусты, кочки высокие. Ну что ж, надо тебе пакли об этих тетеревей ломать — стреляй. Пожалел я, что Тополя на сворку взял — он у меня приучен не лаять на поводу. А то распугал бы он косачей — не сидят они над собакой. Потом вижу — выглянул ствол из кустов. Целился, целился Виктор — видать, трясло его от азарту — потом: раз! раз! раз! — все пять зарядов выпулял. И — четыре косача наземь. Я уж с кочки было встал — Тополя хотел пустить за ними, а Виктор снова стрелять. (Косач — он ведь спокойный, если не пуганый. Стрельнешь — он с ближних берез отлетит только, и никакой паники. Другой раз дюжину убить можно, а стая все сидеть будет.) И еще пяток Виктор положил. Тут уж пустил я Тополя — залаял он и бежать через болотце. Тогда только поднялись они. Выскакивает кандидат из кустов и кричит:
— Что ж вы, Илья Никитич, собаку не держали?!
Ну, думаю, позови козла в огород.
— Куда ж тебе столько? Тебе и не довезти их — стухнут.
— Не стухли б, — отвечает, а сам куксится.
Собрали мы этих косачей, навешал он их на себя и говорит:
— Ну, теперь за рябчиками?
— Да будет тебе, Виктор, этих-то дотащи. Обратно пошли.
Выходим к избе, а Вера — тут, на костре чай кипятит. Увидала своего кандидата, да как заквохчет: ой, сколько их! А он небрежно так кинул ей глухаря, тетеревей отцепил и говорит:
— Больше можно было, да Тополь помешал. Потом они по ягоды пошли — брусника-то этот год хорошо родилась, лопатой греби. Я сетку вязать принялся, обед между делом сварил. Вороча́ются они с двумя ведрами:
— Райский сад, а не тайга!
— Ладно, — говорю, — хвалить-то. Человек так, а бог инак — насулите мне плохой год. Поснедаем лучше да вздремнем.
Опять они бутылку достают. Что ж — я этого дела не избегаю. Сели, выпили, супу похлебали. А Виктор — он, видать, вообще за едой говорливый — обратно про природу вздыхает:
— Да, надо нам с тобой, Вер, вот в такой благословенный уголок скрыться. Мы тут как древние славяне жить будем… Вот она, — говорит, — Русь-то. Спадает с меня образование, и чувствую я себя простым русским крестьянином.
А я думаю: «Какой ты, лешак тя задави, русский — ты еще по-русски плакать не умеешь». Но не обижаю его — вслух не выражаюсь. Все ж таки гость. Посидели еще, о пустяках разных потолковали. Пошел я в избу и наказываю им:
— Через часок меня толкните, а то я, как выпью рюмку, разоспаться могу.
Разбудил меня Виктор.
— Что, — спрашивает, — не пора на рыбалку?
— А вот соберемся сейчас и пойдем.
— Я уж собрался, — говорит. — Спиннинг готов, мешок тоже.
Я-то думал, мы с лодки будем доро́жить на мыша́, а он, вишь, спиннинговать больше любит. Сели в моторку — Вера с нами — и вниз пошли. Там у меня яма знаменитая — как в ухе́ тайменей. Вылезли на берег, показал я ему, куда блесну кидать, а сам неподалеку на камешек присел — мне-то рыбы не надо, у меня еще с того приезда хвост в леднике.
Показал тут себя кандидат во всей красе. Полчаса не прошло — три тайменя они взяли. Верка с багром вокруг него вьется, а он на нее только покрикивает:
— Живей! Упустишь — в реку за ним полезешь! Выкинет тайменя на берег, пришибет камнем, блесну выдернет и снова кидает. Обернется ко мне:
— Ну и жор, Илья Никитич! Это, я понимаю, рыбалка.
В чешуе весь, курточку слизью перемазал, борода сосульками висит. Покурить не присядет — все блесну мечет. Смотрел я, смотрел: когда ж ты остановишься — десять хвостов уже на берегу, считай, пудов шесть-семь. И еще одного он взял. Водил, водил, наконец в мелкую лунку завел — выкинуть хотел. Нагнулся он его под жабры взять, а таймень-то и рванул. Как хряснется мой кандидат спиной в воду, а рыбу все одно не отпускает. А она его хлещет — только брызги сверкают.
— Верка! — орет. — Помоги встать!
А она — даром что девка — крепкая такая: подбежала к нему да за шиворот из воды выдернула вместе с тайменем. Он — к берегу. Выволок рыбу, вдарил по башке ее и смеется:
— Едва руки разжал — как бульдог вцепился. Я головой качаю:
— Ничего не скажешь — богатая рыбалка. Действительно, жор небывалый. Я такого жора в жизни не видал.
Ну а лихих глаз и чад неймет — говорит Виктор:
— Да, неплохо ловится. Вот покурю сейчас, да еще десяток возьмем.
Тут уж не вытерпел я:
— До дому надо вертаться. Совсем баланс испортишь.
Глянул он на меня — нехорошо так глянул — и говорит:
— Ладно, Вера, поймаем еще одного для ровного счета, да и поехали. А то, чего доброго, Илью Никитича голодовать зимой оставим. Пойдем, — говорит, — на пороге пару раз кинем, там за камнями самые крупные сидят.
С чего он взял, что там крупные? Что в яме, что в пороге — одинаковые поросята кил на десять, от силы — пуд. И опять же ловить там невыгодно: ударилась блесна о камень — то тройник обломился, то краска отскочила. А то, гляди, зацеп — раздевайся да в холодную воду полезай блесну доставать. А на яме — кидай себе потихонечку да таскай на берег — никаких хлопот.
Вот подошли они к порогу, смотрю: Виктор в самую середку бросает — там здоровенная плита поперек стрежневой струи лежит. Раз, другой кинул; вдруг — шарах по воде красный хвостище как раз за этой плитой: схватил, значит. Поводил он его, наверно, с полчаса, потом потихонечку на мель подвел, спиннинг бросил и по жилке к нему подбирается. Я уж встал, думал, вытащат они его и до дому поедем. Только к лодке отвернулся, слышу: Верка кричит, Гляжу, а Виктора-то и нет. Я бежать к ней: что стряслось?! А она, бедная, слова сказать с Перепугу не может, рукой только на воду кажет. А ведь порог: кипит все, буруны сплошные, да и темновато уже — вечер. Я — туда, сюда смотрю: ничего не видать. Потом как хлестнет меня по ноге спиннинг и в порог поскакал. Я, недолго думая, за ним — успел за ручку схватить. В воду по пояс забежал в чем был — в сапогах, в тужурке — и тут только Виктора заметил: в самой середине порога, там, где струя ревет, голова то вынырнет, то скроется. Мать честная, пропадает парень! Туда ведь ни на лодке, ни на чем не подкрадешься. Уцепился я за какой-то камень, потом за следующий, и так, с горем пополам, к рыбаку нашему подбираюсь. А вода — лед! Да течение такое бешеное, что не знаю, как меня тогда не оторвало от камня да башкой о другой не стукнуло. Ну вот, прыгаю я, как выдра подбитая, а спиннинг не выпускаю. Подобрался совсем близко к Виктору и ну жилку выбирать: думаю, может, таймень-то отцепился уже, так я кандидата нашего за одежду блесной забагрю. Куда там: самую малость слабина была, а дальше совсем не подается — как привязанная. А Виктор пока барахтается, только, вижу, все чаще под волну уходит. Плюнул я на все и прямо к нему кинулся. Цап его за рукав и кричу: чего ты здесь бултыхаешься, прилип, что ли?! А он только, мычит да за меня хватается. Попробовал я плыть с ним — ни с места. Что за пропасть — тут бурун такой бьет, что, кажется, камню не устоять, а мы — ни туда, ни сюда. Наверно, мозгую, зацепился он где-то. Стал, за него держась, подныривать — нигде ничего. Потом только, когда уж сам ведерко воды хлебнул, открыл я, в чем дело: жилка у него кругом ноги захлестнулась. Выдернул я ножик, да чирк по ней! Что тут было, братцы! — мозги вверх тормашками. И так-то нас трепало да било волной, а тут понесло, как поленья — и вертит, и о камни колотит. Я уж думал: все, конец тебе, Черепанов…
Счастье наше, что порог этот короткий — выкинуло нас тут же на спокойную воду. И Вера девушка сообразительная оказалась — на лодке подскочила да к берегу нас отволокла. Вылез я на карачках едва-едва, руки скрючились, самого всего колотит от холоду, слова не могу выговорить. А Виктор, тот совсем как неживой лежит, и вода с него ручьем. Вера быстренько костеришко сочинила, фуфайки с нас сдирает и к огню тащит. Потом, гляжу, вынает из сумки своей бутылку водки и мне сует. Я головой мотаю — не могу, дескать, сам, и на руки себе показываю. Влила она тогда мне грамм сто, потом Виктору тем же манером…
Скажу теперь, как это приключение вышло. Примерился Виктор тайменя под жабры схватить, а тот не захотел ждать — кинулся в реку. А выбранная жилка тут же клубком лежала — захлестнула рыболова нашего, и полетел он вслед за рыбой. А таймень крепко блесну заглотил, никак не может отцепиться. Вот он, видать, запутал жилку кругом камней, да и лег в какой-нибудь щели. Не будь у меня ножика на ремне, так бы и полоскался кандидат до захлёба — жилку эту ничем не порвешь, иностранная какая-то.
Ну вот, вернулись мы обратно, погрелись в бане — вроде ожили. Только у Виктора та нога, которую жилкой заарканило, ходить отказывается. Я говорю: ничего, мол, забегает еще твоя нога, а ты, говорю, выводы делай, соображай, почему так получилось. И тут пришло мне на ум: не зря собаки-то ночью выли. Вот и скажи после этого, что на приметы глядеть — суеверие темное.
Отвез я их на другой день в поселок. Потом уж, когда уехали они, говорю Лешке: «Ты вот дочку все ругал, что по физике у ней плохо. Не ругай».