15
«За три года и школьная собака научится стихами лаять», — сказал Цатуров, узнав про часы.
Очередная поговорка, почерпнутая Георгием из второго издания восточной мудрости, не имела абсолютно никакого отношения ни к «горелому делу», ни к Пружникову. Но она нравилась Цатурову. Настолько нравилась, что он ее беспрерывно цитировал, само собой разумеется, чаще всего не к месту. Его отношение к результатам обыска определялось не поговоркой, а интонацией, в которой чувствовалось авторское удовлетворение. Как-никак, а его «подарки» помогли подвести наконец черту под делом, которое набило всем оскомину. Дознание, понятно, не окончено, но, судя по всему, преступник найден, а это — главное. Что ни говори, а обнаруженные в матрасе часы — не догадка, не предположение, а вещественное доказательство, весомое, осязаемое, оформленное протоколом и скрепленное подписями понятых.
И, встретив меня в буфете, он спросил, у кого Пружников раздобыл револьвер.
— Нет револьвера.
— Нет, так будет, — сказал Цатуров.
— Не уверен.
— Почему не уверен? Обязательно найдешь, — утешил Георгий. — Нажми немного на Васю, и все будет в ажуре.
Но я не собирался «нажимать на Васю». Я вообще не любитель «нажимать», а в данном случае «нажим» представлялся бессмыслицей. В отличие от Цатурова я не верил в виновность Пружникова. И дело было, конечно, не в интуиции, не в том, что новые обстоятельства не укладывались пока в мою версию, основанную на прощупывании «болевых точек» Шамрая и допросах его бывшей секретарши Юлии Сергеевны Зайковой, жены Ивана Николаевича Зайкова, отбывающего свой срок. Просто Пружников в силу ряда обстоятельств не мог совершить нападения на Шамрая.
Когда я вторично допрашивал его, он сказал:
— Вот вы все правды требуете… А правда-то теперя ни к чему…
— Правда всегда к чему, — возразил я.
— Это вы так, гражданин начальник, для форсу… Раз соврал — во второй не поверят. Сглотнул крючок, чего там… Да и правда-то больше на вранье похожа… Вот Зинке-то будет радость, когда за решетку угожу!
Действительно, его объяснения выглядели неправдоподобно. Пружников утверждал, что найденные нами часы кто-то опустил в почтовый ящик. («Щель там, что не только часы — свиной окорок пролезет!») Часы, упакованные в плоскую картонную коробочку, находились в синем конверте, на котором было написано: «Пружникову В. Г. Лично». Конверт достала из ящика Мария Сократовна и тут же ему отдала. Дату Пружников не помнил. Но случилось это через несколько дней после того, как по тресту поползли слухи о нападении на дачу управляющего. Поэтому Пружников, получив конверт, страшно перепугался и хотел вначале выбросить часы в мусорный ящик, но потом раздумал и оставил у себя.
— Бимбер-то в премию, верно? — говорил он, ерзая на стуле. — За труды мои ударные после перековки. Обидно же в мусорку. И Машка-милашка — гражданка Певзнер в смысле — отговаривала. Ты, говорит, Вася, и думать оставь сам себе такую пакость пакостничать. Про парня одного, Геракл по кличке, рассказала, как он из всяких переделок выходил. И ты, говорит, выйдешь… А я вот и вышел прямым ходом в угрозыск… Ежели бы я знал, что Зинка такое вытворит, я бы без жалости кинул. Чего из-за бимбера жизнь молодую губить… Но я же не знал, что на «красненькую» иду, что самолично шею в петлю просовываю…
Рассказанное Пружниковым было фантастично, неправдоподобно, но… убедительно, хотя бы потому, что придумать можно было что-либо и получше.
Короче говоря, я занялся тщательной проверкой его показаний и убедился, что Пружников не врал.
Во-первых, все им рассказанное (вплоть до Геракла) подтвердила Певзнер. Во-вторых, оказалось, что с 23 по 26 октября 1934 года он находился в командировке под Калугой, в подшефном колхозе. А в-третьих, когда мы опрашивали жильцов дома, где жил Пружников, пенсионерка Грибанова сообщила сведения, которые не могли не привлечь внимания.
Незадолго до ноябрьских праздников, когда Грибанова возвращалась домой из коммерческого магазина (посещение такого магазина было для нее запоминающимся событием: она ждала в гости племянника из Ленинграда), к ней во дворе («Вот тут, рядом с клумбой…») подошел человек и спросил, где находится двадцать девятая квартира. Грибанова не смогла ему ответить, так как проходило «упорядочение нумерации» и на дверях менялись таблички с номерами. Поэтому она спросила, кто именно ему нужен. Гражданин сказал, что он разыскивает Василия Пружникова. Приметы незнакомца совпадали с приметами того, кто сдал в скупочную две пары часов и портсигар, — средних лет, рыжеватый, «одет не то чтобы уж очень хорошо, но и не оборвыш — чисто одет. А на голове шапка такая, круглая…». По словам Грибановой, она проводила спрашивающего к бывшей двадцать девятой квартире, и тот на ее глазах опустил в почтовый ящик какой-то конверт.
Заподозрить Грибанову в том, что она, допустим, по просьбе Певзнер пыталась помочь Пружникову выпутаться из щекотливого положения, можно было только при излишне богатой фантазии. Не говоря уже о том, что пенсионерка недолюбливала Марию Сократовну, а Васю вообще терпеть не могла. Да и откуда Грибанова могла знать, как выглядел клиент скупочного магазина?
Нет, любая подтасовка здесь исключалась. Фамилия Пружникова автоматически выпадала из списка подозреваемых. Его объяснение, как он стал владельцем часов, или полностью соответствовало истине, или было близко к ней.
Не став универсальными отмычками ко всем обстоятельствам «горелого дела», «подарки» Цатурова сыграли немаловажную роль в дальнейшем расследовании. Видимо, клиент скупки знал Пружникова и между ними существовали какие-то отношения, по крайней мере, в прошлом. Что-то их связывало. И, опуская часы, предназначавшиеся Пружникову, в почтовый ящик коммунальной квартиры, рыжеволосый преследовал какие-то цели. Но какие именно? Хотел скомпрометировать Пружникова? Сделать ему приятное?
Всем этим, безусловно, стоило заняться.
Поэтому, установив, что Пружников не участвовал в нападении на дачу Шамрая, я не утратил к нему интереса. Наше вынужденное знакомство не только не прервалось, но и приобрело некоторую устойчивость. Но теперь постоянной темой наших бесед стало прошлое Пружникова: арест, суд и годы заключения. По моим предположениям, именно в прошлом следовало искать ответ на многие вопросы.
Я знал, что Пружников был осужден на шесть лет за подделку торгсиновских бон, хранение огнестрельного оружия и сопротивление, оказанное при аресте. За хорошую работу и примерное поведение срок ему снизили.
Перед судом и некоторое время после вынесения приговора Пружников находился в Лефортовском изоляторе, откуда был этапирован в Кемскую пересыльную тюрьму и направлен в Соловки.
Насколько Пружников был раньше скуп на слова, настолько теперь он щедро сорил ими. Опасность нового ареста, который казался неотвратимым, миновала. Начальник с ромбами, вопреки всему, поверил в неправдоподобную правду, и Пружников говорил без умолку…
Направить этот словесный поток в соответствующее русло было нетрудно. А нужным для меня руслом являлись Соловки и все, связанное с ними.
На Соловках Пружников вступил в «Общество самоисправляющихся», весьма своеобразное объединение. Оно имело выборное руководство — президиум, коллективную кассу и устав. В пункте 5 устава указывалось: «Для того чтобы члены «ОС» привыкли к практическому участию в общественной жизни, необходимо их обязательное участие во всех культурно-просветительных общественных организациях лагеря». Поэтому, вступив в «Общество самоисправляющихся», Пружников в свободное от работы время мастерил в театре декорации, обстругивал доски для скамей зрительного зала.
Рассказывая, он жестикулировал, иногда вскакивал со стула и ходил по кабинету. Юлия Сергеевна Зайкова — бывшая секретарша Шамрая — вела себя здесь по-иному: сдержанно и настороженно…
— Председателем «ОС» был Зайков? — прервал я Пружникова, когда он стал рассказывать о деятельности общества.
— Какой Зайков? Иван Николаевич?
— Иван Николаевич…
— Нет, Иван Николаевич был только членом президиума, — ответил Пружников, недовольный тем, что я не дал ему договорить. — А вы откуда его знаете?
— Слышал о нем.
— Хороший мужик, — с чувством сказал Пружников. — Хоть и социально далекий, чуждый по классу в смысле, но мужик на «ять». Самостоятельный, строгий. Я с им в одной камере проживал. Очень культурный. Мне ребята рассказывали, что он даже с поэтом товарищем Грилем водку пил. Он и, сам-то вроде поэта: песни там, стихи всякие сочинял. Пьесы для актеров переписывал набело…
Во время обыска были изъяты не только злополучные часы, но и альбом со стихами. Я извлек его из сейфа и протянул Пружникову.
— Вот, кстати. Возьмите. Все забываю вернуть. Наверное, память об Иване Николаевиче?
— Нет, не память. Это я сам переписывал. Здесь все коряво, посмотреть не на что. А Иван Николаевич писал, будто шелком шил: буковка к буковке…
— Вот так?
Я положил перед Пружниковым лист из ученической тетради с раешником, обнаруженным в подкинутых в почтовый ящик материалах Шамрая.
— «Здорово, избранная публика, наша особая республика!», — прочел Пружников и ухмыльнулся — Вроде как он… Он, точно. Буковка к буковке. Мне бы так вырисовывать. Ишь завитушки какие!
Я поинтересовался у Пружникова, поддерживает ли он связь с Зайковым.
— Письма? Нет… На письма я не мастак.
— А в трест шофером вам Зайков помог устроиться?
Пружников удивленно вскинул на меня глаза.
— На работу? Так он же к тресту никакого касательства не имеет. Он же до заключения по военно-интендантской линии работал.
Кажется, Пружников действительно не подозревал, что жена его соловецкого знакомого служила секретарем у Шамрая.
Беседы наши проходили по вечерам, после работы. Именно беседы, а не допросы. Так, по крайней мере, они воспринимались Пружниковым. Да и не только им. Заглянувший ко мне в кабинет «на огонек» Фуфаев после ухода Пружникова с ехидцей сказал:
— Будто братья родные.
— Ну, мы все родственники… По Адаму.
— Это верно, — согласился Фуфаев. — А парень здоровый, одним пальцем раздавит. — И, глядя куда-то в сторону, сказал: — Что-то Ревиной давно не видно…
Я ничего не ответил.
— Слышал, развелись?
— Если слышал, то чего спрашиваешь.
— Да так, к слову…
Тогда я его вопросу особого значения не придал…