Виктор ФЕДОТОВ
ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ
1
Шум мотора, доносившийся из-за холма, сначала был едва различим, потом стал удаляться, вянуть, и вот уже слух почти совсем перестал его улавливать. Похоже было, что далеко в поле работает трактор, и Ратников, напряженно прислушиваясь к этому шуму, представил даже на миг, как молодой, чумазый, разомлевший от духоты тракторист, умаявшись и на все махнув рукой, отцепил агрегат и на полной скорости — только пыль столбом! — помчался к полевому стану — попить ледяного кваску, поесть наскоро, переброситься шуткой с языкастыми девчатами. Как же сладки такие минуты!
Но все это только показалось Ратникову. Нет, не показалось — себя он увидел на тракторе, на месте этого чумазого парнишки. Только уже не здесь, не в этой прокаленной солнцем пыльной степи, а в своей родной стороне, где дремучим лесам краю никто не знал, а река уводила невесть в какие дали, и луга были такими сочными — хоть ноги полощи в траве.
Пришла, долетела к нему и песня из далекого того времени: вот ведь бывает, точно наяву все опять видишь — что было и даже чего не было, но могло бы, конечно, быть. Но ведь этим теперь душу только бередить! К чему это, если все ушло давным-давно, осталось в какой-то далекой и будто бы не своей, получужой жизни? И когда вернется, неизвестно. Да и вернется ли вообще? Нет, никак все же не уходят, не отстают слова из той далекой теперь песни: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Странно, но песня эта в ту пору, почти пять лет назад, когда он, Петр Ратников, еще до призыва на флот работал трактористом, была так близка ему по духу, по настрою и состоянию души, что порой чудилось ему — не о нем ли она сложена? Нет, конечно же не о нем! Но почему же он чувствовал такую сопричастность с ней? И в поле, когда целыми днями, от рассвета до заката, без устали гонял свой трактор. И особенно тихими вечерами, когда девчата, полуобнявшись, проникновенно пели под его гармонь, поглядывая на него ласковыми глазами. В такие минуты ему хотелось сделать что-то необыкновенное, от чего и у других было бы светло на душе, он испытывал в этом какую-то нетерпеливую потребность, идущую от невысказанной доброты сердца...
Но как же давно это было! А может быть, вот эта горьковатая полынная степь с подрагивающим над ней маревом, и река позади, в тридцати шагах, и невысокий холм впереди, за которым слышится шум мотора, — может, это так, мираж? И стоит только крепко зажмурить глаза и вновь открыть, как все пропадет, сотрется? И опять он, Петр Ратников, очутится в родной своей стороне?
Ратников утер ладонью потное лицо. «Что это я? Накатит же такое!» Солнце над головой раскалилось добела, нещадно пекло, хотелось пить, окунуться в реке, она была почти рядом — за спиной. Но он знал, что не спустится к воде, — не до того, и торопливо ощупал взглядом пологую макушку холма. Ему показалось: шум мотора раздвоился, подвинулся ближе. И тогда он тщательно стал готовить последний автоматный диск и единственную противотанковую гранату, потому что знал — не трактор, конечно, шумел там, за холмом.
— Панченко! — крикнул Ратников вправо, высунувшись из своего окопчика. — Слышишь что-нибудь?
— Тебя слышу, товарищ старшина второй статьи! — донеслось в ответ.
— Не про то я! — отмахнулся Ратников. — Шум, спрашиваю, слышишь?
— Нет, никакого шума, товарищ старшина второй статьи!
— Что ты все заладил: второй статьи, второй статьи? Далась она тебе, эта статья!
— Так по уставу, товарищ старшина второй статьи, — долетел снова голос Панченко. Но сам он не показывался над окопчиком: трудно было ему подняться — в последней схватке он был ранен в ноги.
«Вот дьявол тугоухий! — беззлобно, даже скорее уважительно выругался Ратников. — Мать тебя, что ли, уставом кормила?» Он знал эту привычку Панченко — называть всех, начиная со старшего краснофлотца, непременно по званию и обязательно со словом «товарищ». Еще на сторожевом корабле, откуда они вместе были направлены в морскую пехоту, Панченко многих удивлял этой своей странной привычкой, а здесь она и вовсе уж была ни к чему, но он, упрямый этот человек, оставался самим собой.
У Панченко, как и у самого Ратникова, тоже оставалась единственная противотанковая граната и один диск для автомата, не совсем полный — они все честно поровну поделили между собой после боя, два часа назад, когда отбили последнюю, третью за этот день атаку вражеских автоматчиков. Собрали весь боезапас у четверых погибших товарищей и поделили...
Когда над пологой лысой макушкой холма стали вырастать, будто поднимаясь из-под земли, две бронированные тяжелые машины, Ратников не очень удивился, потому что другого и не ждал. Весь вопрос сейчас был только в том, сколько их — две ли, больше ли? — и пойдут ли следом автоматчики?
То, что он увидел, даже успокоило его, и Ратников, словно бы обрадовавшись, приподнялся на локте и крикнул слегка возбужденно:
— Панченко! Танки идут, видишь?
— Да вижу, товарищ старшина второй статьи! — откликнулся Панченко. Окопчик его был правее метров на двадцать, и теперь над ним виднелась серая от пыли бескозырка.
— По одному на брата! — крикнул опять Ратников. — Ты правым займись, слышишь?
— Да слышу, товарищ старшина второй статьи!
— Ну, оратор! — обозлился Ратников.
Но бескозырка Панченко уже скрылась в окопчике.
Танки на большой скорости спускались с холма, два бурых шлейфа пыли тянулись за ними, точно дымовая завеса. «Смело идут, открыто. — Ратников, наблюдая за ними, чувствовал легкое волнение. — Знают, сволочи, что никого почти не осталось. Ну, ну, идите...» Он подосадовал, что полковая артиллерия сейчас уже ничем не может помочь им с Панченко. Почти рядом валялась вдребезги разбитая рация с вываленными наружу внутренностями, перепутанными, перевитыми, похожими на кишки проводами.
Ратников пожалел о погибших своих четверых ребятах: совсем стригунками простились с жизнью, даже бриться пора не всем пришла, но держались как положено, по-флотски, и надо будет написать им домой. Как же эти четверо ребят нужны ему были сейчас!
— Панченко! Автоматчиков-то нет за танками! — крикнул он. — Повезло! Так ты правый берешь на себя?
— Правый, товарищ старшина второй статьи!
— Ну, а я, значит, левый! — Ратников остался доволен: не запаниковал Панченко, голос спокойный, хотя и есть от чего выйти из равновесия — впервые с танками сходились как-никак. Да, очень нужны были ему сейчас эти четверо ребят. Ну, а Панченко он крикнул, чтобы взбодрить его. И себя, конечно. Все-таки не по себе становится, когда лишь по автоматному диску на брата да по гранате, а на тебя прут две стальные громадины. У Панченко к тому же ноги раненые, ему из окопчика и не выбраться, в случае чего.
Чудной человек все-таки этот Панченко. Комендором на сторожевике плавал вместе с ним, Ратниковым. Только сам Ратников командиром отделения рулевых-сигнальщиков служил. Угрюмее и замкнутее Панченко не было человека на корабле. Морскую службу и само море не уважал, говорил об этом не таясь — в кавалерию просился, когда призывали! Конюхом до призыва работал, потому и тянуло к лошадям. Должно быть, немало верст проскакал он по пыльным дорогам за свою деревенскую тихую жизнь, вдоволь нагляделся на звездное украинское небо. И глубоко все это осело в его молчаливой душе, в неторопливых мыслях — так глубоко, что никакой силой не отнять у него этого прошлого, по которому он не переставал тосковать.
Когда сторожевик попал под жестокую бомбежку и палубу разворотило прямым попаданием, Панченко сбил из своего орудия самолет. Корабль, весь истерзанный, едва притащился в базу, и командование решило: он свое отслужил. Экипаж стали списывать на берег, в морскую пехоту, и самым первым изъявил желание расстаться с морем Панченко. Правда, при этом он робко спросил: «Нельзя ли в кавалерию?» Ему сказали, что нельзя, вручили медаль за сбитый самолет, и он, расстроенный, сошел на берег.
И вот судьба снова свела Ратникова с Панченко в батальоне морской пехоты. И еще четверых парней с их корабля. Но теперь эти четверо лежат уже убитые на небольшом пятачке — плацдарме, а они, Ратников с Панченко, пока еще живы, уцелели после трех отбитых атак, а что дальше будет, неизвестно.
Ратников следил из своего окопчика за танками. Метров триста оставалось до них, не больше, и он прикидывал, как лучше, умнее встретить их, хотя эта встреча ни ему, ни Панченко никак не нужна была. Он подумал, что если каким-то чудом удастся выпутаться из этой переделки, то сегодняшней же ночью попытается раненого Панченко переправить на тот берег, к своим.
Ах, какая досада, что разбита рация! Было Ратникову немножко обидно и за то, что вот он со своим отделением с таким трудом выполнил приказ комбата — отыскал брод через эту проклятую реку, переправились на чужой берег, захватили небольшой плацдарм, почти сутки чудом удерживают его, — а батальон все не может начать форсирование. Наверно, это произойдет только ночью. Во всяком случае, днем такая попытка делалась дважды и оба раза неудачно. Как только первые цепи входили в воду, тут же начинала бить вражеская артиллерии И била довольно точно, прицельно: похоже, брод просматривался откуда-то корректировщиком. Река вскипала от разрывов, высоко поднимались грязные, перемешанные с илом фонтаны воды, горячий воздух гудел, раскалялся, казалось, еще больше, и степные птицы взмывали ввысь, уносились прочь от неспокойной земли.
Знают ли на том берегу, что их осталось лишь двое? Знают ли, что у них по одной гранате и неполному диску? Ратников оглянулся назад, точно мог получить на это ответ с того берега, но ничего не увидел за далекими камышовыми зарослями, стоявшими низеньким темным заборчиком. За эти несколько секунд он вдруг точно решил, как будет действовать, хотя до этого представлял себе весьма смутно. Самому ему проще, конечно. А вот Панченко как? Тому остается только ждать, когда танк сам приблизится к нему, подставит себя под удар. Такое почти немыслимо! Но другого выхода тут нет, и Панченко ничего больше не может сделать со своими ранеными ногами.
Самому же Ратникову такая тактика не подходит. Он это понял сразу же, как только оглянулся назад, вернее, когда оглядывался и краем глаза заметил, уловил, что левый, его, танк взял вдруг вправо и пошел по кривой, обходом, норовя зайти со стороны. Минуту спустя и танк Панченко отвернул, но этот уже влево.
«Значит, решили зажать нас в клещи, — подумал Ратников, готовя гранату. — Что ж, замысел верный. Только надо еще посмотреть, что из этого выйдет. Главное сейчас — не выдать себя, не высказать». И, выждав еще с минуту, не поднимая головы, крикнул:
— Панченко! Слышь, Панченко? Ну, я пошел!
Панченко не ответил, не расслышал, должно быть.
Ратников сбросил бескозырку, чтобы не мешалась. «Надо непременно за ней вернуться, когда все кончится», — и осторожно, припадая к земле, скользнул в невысокие заросли. Он полз навстречу своему танку, забирая чуть левее, с таким расчетом, чтобы тот прошел от него метрах в десяти, не больше. Сначала все так и выходило, как намечалось, и уже виднелась впереди рябившая за кустарником серая башня с крестом, надсадно ревел двигатель и слышен был отчетливо лязг гусениц. Но вот, не сбавляя хода, танк слегка повернул и пошел прямо на Ратникова. И, это было самое страшное, что можно было представить.
«Заметил, сволочь! — Ратников замер, смотрел на танк завороженными глазами, все плотнее вжимаясь в землю, точно хотел слиться с нею совсем, уйти в нее. Над головой у него поднимались полуметровые заросли, но ему казалось, что он лежит на совершенно голом месте. — Раздавит сейчас... Чего же ты медлишь? Кидай гранату!» Но рука точно отнялась, онемела, он даже не чувствовал в ней тяжести гранаты, зато автомат в левой руке показался пудовым. Ратников, наперед зная, что долго не простит себе этой оплошности, отшвырнул автомат в сторону, успев каким-то чудом позаботиться, чтобы он не попал под гусеницы.
И вдруг сзади тяжело ухнул взрыв. Танк перед Ратниковым резко затормозил, даже корма чуть приподнялась, ствол зашевелился, стал нащупывать цель. Ратников понял, цель эта — Панченко; а только что ухнувший взрыв — его граната. Велико было желание оглянуться, но он не решился на это и бросился в сторону, почувствовав резкий запах бензина и выхлопных газов.
Ратников очутился в какой-то неглубокой выбоине, втиснулся в нее грудью, покосился на бронированный, с облупленной краской бок танка и осторожно, не отрывая от земли, точно нашаривая что-то, отвел руку с гранатой для взмаха. Он успел бросить короткий взгляд в сторону Панченко и обомлел: второй танк, совершенно невредимый, надвигался на его окопчик.
«Значит, Панченко промахнулся, не добросил гранату! — мелькнула горькая мысль. — Ах, Панченко, Панченко!»
Рядом оглушительно хлопнул выстрел. Колыхнулся от жаркой волны чахлый кустарник. Ствол танка окутался дымом, точно гигантская сигара. Ратников услышал, как скрежетнули внутри машины сцепления, и она тут же рванулась с места, выбросив из-под гусениц перемолотую с травой землю. Мелькнула перед глазами цилиндрическая округлость бензобака. Ратников ухватил ее жадным взглядом, сплюнул запекшуюся, густую от пыли слюну и, уже не думая больше ни о чем и ничего не остерегаясь, сознавая только, что остался незамеченным и что ни в коем случае не должен промахнуться, приподнялся на одно колено и расчетливо, точно опытный городошник, метнул гранату.
Он вжался опять в свою выбоину, и тут же степь раскололась, дрогнула, провалилась под грудью земля, и горячая тугая волна плотно толкнула в затылок, прокатилась вдоль всего тела — точно жару в парной наддали. Ратников не поднимал лица, боялся взглянуть — не промахнулся ли? — но уже чувствовал, что бросок вышел удачным. Это угадывалось по тому, как сразу перестал работать двигатель, как загудело пламя невдалеке. Наконец он приподнялся на ослабевших, слегка дрожащих руках и посмотрел вперед.
Все было так, как он и предполагал, и кровь жарко толкнулась в виски от удачи, от того, что вот он все-таки выстоял, совладал с этой громадиной и остался жив и невредим. Танк горел, окутываясь черными клубами дыма, сквозь них жадно пробивались багровые языки пламени. Ратников невольно отодвинулся метра на три подальше от него, стараясь разглядеть корму, куда метнул гранату — очень хотелось ему увидеть, что он там наделал, наверно, разворотил все, — но за сплошной стеной дыма и огня ничего не разобрал.
На какое-то мгновение он вдруг почувствовал, как что-то неудержимо ликующее подкатывает к самому сердцу. Ему, как мальчишке, впервые прыгнувшему с парашютной вышки, захотелось встать во весь рост и закричать о своей победе. И уже те сомнения, те невозможно длинные секунды жалкого страха, которые он все же испытал, показались ему теперь сущим пустяком, нечаянной потерей веры в себя. Сейчас, после этой схватки, он точно знал: будь у него еще граната, он сумел бы справиться и с другим танком, перехитрил бы его и поджег.
Хлопнула, откинувшись, крышка люка. Один за другим выскочили наружу трое танкистов. Ратников машинально потянулся за автоматом, с досадой и растерянностью вспомнил, что отшвырнул его в сторону, когда танк надвигался на него, и пополз его отыскивать.
Сверху вроде бы туча вдруг надвинулась. Ратников поднял голову: танкисты, двое с автоматами, третий с пистолетом, стояли над ним, в двух шагах. Он встретился взглядом с тем, у которого был пистолет, и сразу понял: конец. Да, будь автомат под рукой, он снял бы их еще раньше, когда из люка выскакивали. А теперь кончено все, амба. Кто же из них будет стрелять? Этот, наверное, с побрякушкой. Ишь глазищи яростью налились... Что ж, подумалось Ратникову, может, они и вправе разделаться с ним: все-таки насолил он крепко, что тут ни говори. А ведь могли бы и не выскочить, был бы автомат — коптились бы сейчас в своем железном гробу. Повезло: повеселели, сволочи, лопочут, рады-радешеньки — в живых остались.
Старший сделал ему знак пистолетом — встать, рявкнул что-то, но Ратников по-ихнему ни черта не понимал. А вот знак понял, конечно, тут любому ясно, это как на международном языке, если бы был такой. Он медлил, прикидывал, как подороже сорвать с них за свою жизнь, но ничего путного не приходило второпях на ум. Подумал только в последний момент, что стоя принять смерть все-таки проще, покойней, и решил уж было подняться.
Резко ударила автоматная очередь. Немцы мгновенно обернулись на выстрелы, двое сразу же ткнулись ничком в заросли, а третий огромными прыжками, точно сайгак, бросился к танку, укрылся за его горящей бронированной тушей.
Ратников вскочил и, пораженный, застыл на месте. Над своим окопчиком почти по пояс возвышался Панченко, в бескозырке, рваной тельняшке. И бил, не заботясь о себе, из автомата. Но теперь, свалив двух немцев, бил уже туда, где укрылся третий. А сбоку к нему приближался танк, поводя хоботом орудия.
— Панченко! — не своим голосом заорал Ратников, удивившись тому, как тот сумел подняться. — Ох, паразиты! — Почти ничего не соображая, зная только, что должен, обязан помочь Панченко, он выхватил автомат у убитого немца и кинулся к окопчикам.
Сбоку сухо щелкнул пистолетный выстрел. Ратников лишь оглянулся на мгновение и, продолжая бежать, метров с десяти перекрестил очередью немца с пистолетом в руке, выскочившего из-за горящей машины.
Другой танк не стрелял, но страшно, неотвратимо наползал на окопчик Панченко.
«Заутюжить решил, подлец!» — Ратников бежал, не спуская с него глаз, с отчаянием видя, что остаются последние метры — танк уже был совсем рядом с окопчиком.
— Панченко! Я сейчас, Панченко!
Панченко не прятался, — и это больше всего поразило Ратникова, — все так же возвышался над окопчиком и посылал последние патроны в надвигающуюся на него громадину. Это было бессмысленно, но он продолжал стрелять, точно надеялся, верил, что пули пробьют чудовищной прочности броню. В следующий миг танк перевалил через крохотный бруствер, обрушился на окопчик Панченко многотонной тушей и заелозил гусеницами, утрамбовывая землю.
Ратников заслонил рукавом глаза. И все пропало... Взметнулись на дыбы быстрокрылые кони, заржали призывно и жалобно, зовя хозяина, но лишь степь, горячая и неоглядная, откликнулась на этот тревожный зов тысячеголосым эхом — казалось, бесчисленные табуны, рассыпавшись, летели по звонкой земле навстречу пылающему, равнодушному солнцу. И никто не мог остановить их, спасти, кроме самого хозяина. Но его уже не было — земля сомкнулась над ним...
— Панченко, я сейчас!
Ратников вздрогнул от внезапно наступившей тишины, поднял глаза и отпрянул: прямо в лицо ему уставилось глубокое, черное жерло орудия. Танк стоял перед ним метрах в пятнадцати, точно выжидая, что он предпримет дальше. Спокойно, на малых оборотах работал двигатель.
Ратников почувствовал вдруг, что не вынесет больше ни минуты этого недвижимого, странного выжидания. Он представил, как гитлеровцы с издевкой наблюдают сейчас за ним из танка через смотровую щель и как он стоит перед ними совершенно беспомощный, будто раздетый донага, и, плохо понимая, что делает, он вскинул автомат и нажал на спуск.
Зачем-то он целился и стрелял в это немыслимо глубокое, черное, уставившееся в него жерло орудия. Когда автомат перестал биться в руках, Ратников швырнул его под ноги и, повернувшись, медленно пошел к своему окопчику. Не торопясь, точно делал какое-то будничное, обыкновенное дело, отыскал свою бескозырку, окинул взглядом истерзанный снарядами пятачок — плацдарм, погибших ребят, которых так и не успел похоронить и которым так и не успел написать домой. «Кто теперь узнает, как приняли они смерть? Какими были для них последние минуты жизни? — подумал с болью и горечью в сердце. — Все до одного полегли. Вот и Панченко тоже. Молодые: жить бы да жить... Что ж, подошла и моя минута... Делили мы прежде все поровну, и горе, и радость, разделим и это — последнее...»
И как-то сразу почувствовав успокоение и уверенность при мысли о таком честном и ровном исходе, Ратников натянул поглубже, понадежнее бескозырку, посмотрел прощально на свой недалекий, недоступный теперь для него берег — значит, артиллерия так и не подоспела — и, стиснув кулаки, повернулся лицом к танку, неотступно следящему за ним орудийным оком...
2
С берега, со стороны Волчьей балки, все отчетливей доносились отзвуки приближающегося боя, ветер нес над бухтой сизые клочья порохового дыма. Вражеские снаряды долетали уже в расположение базы: от взрывов вздыбливалась земля у самой кромки обрыва, всплескивались водяные столбы вдоль прибоя.
С моря шел сильный накат, глухо и мощно набрасывался на берег, кипела, пенясь и клокоча, вода меж камней, и вся прибрежная полоса казалась обложенной сугробами снега. Бухта была пустынна, и лишь тральщик одиноко жался возле невысокого пирса. Еще каких-нибудь полчаса назад орудия его вели беспрерывный огонь и снаряды с металлическим шелестом скользили в вышине, уносились в глубь полуострова, туда, где гремел бой — в сторону Волчьей балки. Но сейчас корабль стоял, покинутый командой, и в его трюмах находился смертоносный груз — заложенная по приказу командира капитан-лейтенанта Крайнева взрывчатка.
Медленными, очень медленными казались эти последние минуты, и уже ничто не могло их отвратить...
Дожидаясь взрыва и словно бы не веря, что он все-таки произойдет, будто надеясь на какое-то чудо, лейтенант Федосеев не отрывал взгляда от тральщика. Торпедный катер Федосеева держался кабельтовых в трех от берега, готовый к переходу в главную базу. Вся команда, Татьяна Ивановна с Ульянкой — жена и дочь командира тральщика Крайнева, представитель оперативного отдела младший лейтенант Кучевский — стояли на палубе и молча, напряженно смотрели на обреченный корабль.
В бинокль Федосеев хорошо видел бортовой номер тральщика, черные фонтаны взрывов вдоль береговой полосы, а еще выше — взбирающихся вверх по тропе моряков, простившихся со своим кораблем и теперь уходивших на прорыв, на помощь базовской команде во главе с майором Слепневым, которая пока еще удерживала немцев у Волчьей балки, на подходе к бухте. Федосеев понимал: почти на верную гибель уходили они, и виновато смотрел им вслед. Но чем же он мог им помочь? Самое разумное, что можно сделать в его положении, — это сейчас же, не медля ни минуты, уходить на полных оборотах от берега, пока, чего доброго, фашисты не вышли к обрыву и не заметили торпедный катер.
Но Федосеев медлил, держал руки на рукоятках машинного телеграфа и не решался дать ход. Ему, как и всем на катере, надо было дождаться последнего мгновения, увидеть своими глазами взрыв корабля. Зачем, он и сам не смог бы этого объяснить. Федосеев вспоминал последние минуты перед выходом катера из бухты. Когда они, капитан-лейтенант Крайнев, сам он, Федосеев, и младший лейтенант Кучевский, появились на пирсе, на котором уже выстроилась команда тральщика, старший помощник срывающимся голосом выкрикнул: «Равнение направо! Сми-и-р-но!», и, точно на учебном плацу, печатая шаг, пошел им навстречу. Он остановился в трех шагах — лицо его было напряженно и бледно — сглотнул тугой комок в горле и неожиданно тихо доложил Крайневу:
«Товарищ капитан-лейтенант, корабль к взрыву приготовлен. Экипаж выстроен на берегу в полном составе, при полном вооружении». И замер, не сводя строгих глаз с командира.
«Хорошо, Максим Савельич, — так же тихо ответил Крайнев, посмотрел на него с сочувствием, но одобрительно. — Объяснили положение и задачу экипажу?»
«Так точно!»
Крайнев медленно, очень медленно шел вдоль строя, внимательно всматриваясь в лица моряков, точно стараясь навсегда их запомнить. Затем повернулся опять к помощнику и уже громко, так, чтобы слышал каждый, отдал приказ:
«Поднять сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь!»
Беззвучно плакала рядом с Федосеевым Татьяна Ивановна, прижимая перепуганную Ульянку. Торжественно-строго стоял Кучевский в поблескивающих на солнце очках, прижимая к виску подрагивающие пальцы. Застыл, точно окаменев, строй моряков. И в этой гнетущей, напряженной тишине, которую, казалось, не трогают ни взрывы снарядов, ни приглушенный гул недалекого боя, медленно и неумолимо поднимался на фалах последний роковой сигнал.
«Зачем же корабль гробить?!» — выкрикнул кто-то из строя, не удержавшись.
Крайнев резко обернулся на голос.
«А что же, немцам прикажете подарить? Машины разобраны, вы все это знаете. — Кивнул в сторону берега. — А немцы вот они, рядом! Мы идем на помощь отряду майора Слепнева, к Волчьей балке. Все до единого! Будем прорываться сушей. — Крайнев выдержал небольшую паузу, сорвал с головы фуражку. — Прощайтесь с кораблем, товарищи!»
Помнил Федосеев до мельчайших подробностей это горькое прощание — и то, как моряки, понурив обнаженные головы, проходили вдоль борта тральщика, и то, как Крайнев расставался с женой и дочуркой, и то, как торпедный катер выходил из бухты и команда без всякого приказания построилась на палубе, и как сам он, Федосеев, встал в этот строй, и Кучевский встал, и даже Татьяна Ивановна с Ульянкой на руках.
— Нет, это невероятно! Невозможно! — неожиданно произнес Кучевский. Это прозвучало так нелепо, что Федосеев не выдержал, с раздражением оборвал его:
— Отставить разговоры!
Но Кучевский не взглянул даже на него. Длинными худыми пальцами он прижимал веки под очками, точно у него глаза резало от солнца, а по впалой бледной щеке янтарной бусинкой сползала слеза. Маленький переносный сейф с документами стоял у его ног.
«Черт знает что! — обозлился Федосеев. — Нюни распустил. Тряпка, а не младший лейтенант! Ребята что подумают, если заметят? Навязался же на мою шею...»
Глухо, тяжело прогремел в бухте взрыв. Взлетели вверх обломки тральщика, медленно, нехотя оседая вместе с огромным фонтаном воды.
— Все, Быков! — сказал Федосеев стоявшему рядом боцману. — Ах, черт подери! — Передернул рукоятки телеграфа и словно погрозил кому-то: — Ну, ладно!.. По местам!
— Сушей пробьются, товарищ командир, — сказал Быков. — А тралец жаль, хорошая коробка была. Ничего, новый после войны достроят.
— Может, и пробьются, — неопределенно отозвался Федосеев. — Лево руля! Мористее забирай!
— Есть, мористее!
— Сейф с тральщика где?
— В кубрике стоит.
— Придем на базу — сдать в секретную часть. В нем документы, списки личного состава, вахтенный журнал. Неизвестно, что с ребятами станет. Сам понимаешь...
— Понимаю, товарищ командир. Пробьются!
— Это здесь, на ветерке, легко говорить! — взорвался вдруг Федосеев, и боцман с удивлением посмотрел на него, не узнавая всегда выдержанного командира.
Да, все сегодня вышло из привычного, четкого равновесия. Неожиданный прорыв немцев у Волчьей балки, взрыв корабля, вот этот вынужденный уход в базу, ощущение вины перед ребятами с тральщика, будто бросили их — все это навалилось на него нежданно-негаданно. А тут еще этот оперативник глаза мозолит со своим сейфом.
— Младший лейтенант Кучевский! — крикнул он раздраженно. — Что у вас в нем, бриллианты, что ли? Что вы его все к ногам прижимаете? Никуда он не денется!
— Зачем вы так? — Кучевский посмотрел на него, и такой у него был взгляд, что Федосеев почувствовал, что странный этот человек видит и понимает его насквозь. И неприязнь его видит, и раздражение, и невысказанное осуждение, что, дескать, взяли с собой на катер, а надо бы тебя вместе с другими послать на прорыв, в пекло это, а сейф твой — лишь причина увильнуть, никуда бы он не делся и без тебя, доставили бы и так куда следует в целости и сохранности. — Зачем вы так, товарищ лейтенант? — повторил Кучевский, конфузясь. — Я ведь не сам, не своей волей, вы же понимаете. — Кивнул на сейф. — Если бы не это, одним словом... так обстоятельства сложились, что...
Он еще что-то говорил, глядя на Федосеева смущенными своими глазами, снимал несколько раз очки, лицо его при этом становилось почти неузнаваемым, не его вроде бы, чужим — болезненным и каким-то беззащитным. Но Федосеев уже не слышал его, врубил «полный ход», моторы бешено взревели, и Кучевский, продолжая жестикулировать, походил теперь на актера из немого кино — голос его совсем пропал.
— Идите в кубрик! — крикнул Федосеев в самое лицо ему. — Там Татьяна Ивановна!
Кучевский согласно кивнул, подхватил сейф, и сутуловатая его фигура скользнула мимо мостика.
— Вот человек, — усмехнулся Федосеев. — Только футляра на него не надели... — Но почему-то на этот раз в нем шевельнулась жалость. — И зачем только на флот таких призывают...
Просторным и светлым было море, зыбь катилась пологая, гладкая, и торпедный катер словно на крыльях летел, уходил все дальше и дальше от берега. Нехорошо, неуютно было на душе у Федосеева. Думал он, с какими глазами придет в базу, как ответит, что сталось с командой тральщика; и мрачнел от этих мыслей, от предстоящей встречи. Понимал умом: нет тут никакой его вины, выполняет он приказ старшего начальника капитан-лейтенанта Крайнева. Да и выхода иного не было. Ну чем он мог бы помочь, оставшись со своим катером в бухте? Двумя пулеметами? Двумя торпедами? Немцы тут же накрыли бы, как только заметили. Нет-нет, Крайнев прав, конечно — иного выхода не было. А сердце все-таки противилось этим мыслям, о другом думало — о ребятах, оставшихся возле Волчьей балки. И никак Федосеев не мог уговорить его, успокоить.
Катер отошел в море миль на шесть, берег теперь слился в сплошную тонкую линию. Федосеев приказал боцману лечь на основной курс и передернул рукоятки телеграфа на «средний».
— На «полном» горючего не хватит, — сказал, покосившись на сразу ставшее недовольным лицо Быкова. — Часа за четыре дойдем.
— Если погода не подкачает, — хмуро ответил Быков.
— Ты, боцман, не сердись, — дружески сказал Федосеев.
Быков понимающе вздохнул:
— Трудно, конечно, там ребятам сейчас...
— То-то и оно. А мы как на курорте: палуба надраена, чехлы простираны, медяшки горят. Царская яхта! Откуда же немцы взялись у Волчьей балки?
— Может, воздушный десант?
— Вряд ли, гул самолетов услышали бы. — Федосеев наклонился к переговорной трубке: — Радиста на мостик! Вряд ли десант. Оборону, наверно, прорвали в глубине. Если так, значит, и с моря не задержатся. Стиснуть челюсти попытаются...
На мостик поднялся радист Апполонов.
— Товарищ лейтенант, краснофлотец Апполонов прибыл по вашему приказанию!
— Становитесь на мостик, — сказал ему Федосеев. — Сектор обзора триста шестьдесят градусов. Поняли?
— Так точно!
— Боцман, держитесь на курсе. Если что, немедленно докладывайте мне. Я в кубрик.
Федосеев спустился в кубрик. Кучевский сидел на рундуке, облокотившись на сейф. Татьяна Ивановна сидела напротив, поглаживая уснувшую Ульянку. Девочка спала сладко, закинув ручонки за голову.
— Представьте себе, — говорил Кучевский Татьяне Ивановне, — небольшой городок на реке, весь в зелени, садах, дома преимущественно одноэтажные, рубленые, за речкой две мельницы крыльями машут — от купца Зачесова еще остались, а дальше — леса дремучие, есть места, где и нога-то человеческая не ступала. В гражданскую белоказаки лихачили, при коллективизации — кулацкие обрезы не залеживались. И все это, заметьте, уважаемая Татьяна Ивановна, не на экране, не в книге, а в жизни. Так сказать, история наяву. Приезжайте!
— Так ведь война, Евгений Александрович, — грустно, словно маленькому, улыбнулась ему Татьяна Ивановна.
— Что ж, что война. Кончится, и приезжайте. У нас прекрасная школа-десятилетка. Вы, как учительница истории, можете вести очень интересную, увлекательную работу. Я, как завуч, обещаю предоставить вам все возможности. Поверьте, историю нашего края будут не только изучать, о ней непременно напишут книги, и вам выпадет случай принять в этом самое непосредственное участие. Ну, разве можно от этого отказываться?
— Но я ведь жена моряка.
— Но ведь всю жизнь следовать за мужем по дальним гарнизонам — не дело для учительницы. Вы будете у нас жить, работать, растить Ульянку. А муж будет приезжать к вам. Это прекрасно, поверьте! Ведь с этими дальними гарнизонами и предмет свой позабыть можно.
— Вам, наверно, трудно это понять, — устало и словно бы не ему, а себе сказала Татьяна Ивановна. Видимо, мысленно она была далеко от этого разговора.
— Что — трудно? — не понял Кучевский, подышав на очки. — Понять человеку дано все объяснимое. И даже несколько больше.
— Пожалуй, — вяло согласилась Татьяна Ивановна. — Немножко не об этом я, Евгений Александрович. Война ведь идет. Я хотела, очень хотела остаться там, с ними. Но Ульянка... Муж буквально силой заставил меня уйти на этом катере. Сказал: это последняя возможность спастись...
Кучевский покосился на свой сейф, вздохнул:
— И я вот не смог остаться. Из-за него... Вы знаете, я в жизни всегда чего-то не могу. Всегда куда-то не поспеваю. Хочу, а не поспеваю. Другие меня обгоняют, даже если я тороплюсь. Не буквально, в переносном смысле, конечно. Так почему-то складываются обстоятельства. Не странно ли? Впрочем, все это не то, мелочи, никому эти эмоции не интересны. На первом плане теперь война, человек как индивидуум стерт, потерян в этой ужасной, кровавой неразберихе.
— А вот это вы напрасно, — Федосеев подсел к ним. — Война всегда выявляла яркие индивидуальности. Настоящий человек останется настоящим в любой обстановке. И все эти чувства, эмоции и прочее, о чем вы говорите, будут при нем всегда.
— Да, но происходит и заметное торможение. Диаграмма мыслей наших, если так можно выразиться, бесспорно сужается в военное время, острие ее направлено к одному — как сделать, чтобы все это как можно скорее кончилось.
— Ну и хорошо! — сказал Федосеев. — И правильно! О прочем потом подумаем, будет время.
— В чем-то вы правы. Но ведь нельзя остановить движение мысли, оно, как вы знаете, носит поступательный характер.
— Мысль никто и не останавливает. Если какая-то мысль, скажем, есть у вас — она и останется, и будет развиваться в любой обстановке. Но если ее нет — жаловаться, увы, не на что, да и не на кого...
— В последнем случае я, безусловно, с вами согласен.
— А в первом?
— Не совсем. Я вот, к примеру, вел исследовательскую работу по истории своего края. На редкость интересную и важную работу. Несколько лет вел, заметьте. Началась война — и все пошло прахом.
— Ничего, подождет ваша работа. Сейчас есть дела и поважнее. — Федосеев усмехнулся: — Но вы все же можете предъявить свой личный счет.
— Кому, позвольте спросить?
— Как и все мы: фашизму, Гитлеру!
— Да, — помолчав, задумчиво сказал Кучевский. — Здесь никаких разногласий быть не может.
Корпус катера вибрировал, позуживал от быстрого хода, от напряженной работы моторов. Стегали брызги в иллюминаторы. Татьяна Ивановна укрыла Ульянку чьим-то бушлатом.
— Вы бы и сами прилегли, — сказал ей Федосеев, взглянув на часы. — Полпути только прошли.
Она подняла на него глаза, ища успокоения.
— Нет, нет... Что же там будет? Они прорвутся?
Федосеев подумал, что, быть может, мужа ее, капитан-лейтенанта Крайнева, уже и в живых нет, а она вот надеется, конечно, и сколько еще будет ждать и надеяться — трудно представить.
— Вы же сами знаете, Татьяна Ивановна, что значит идти на прорыв в таком положении. Вы — жена командира корабля...
— Да, да, конечно, знаю, — поспешно согласилась она, как бы извиняясь за неуместный вопрос.
— Ну, зачем вы так? — Кучевский с укором посмотрел на него.
— Послушайте, вы сколько на флоте служите? — обозлился Федосеев.
— Два месяца. Я ведь из учителей. Но это не имеет значения.
— Имеет! Вы без году неделю на флоте, а Татьяна Ивановна — шесть лет! Поняли что-нибудь?
— Я не о том, — мягко возразил Кучевский. — Я ведь о том, что по-разному можно сказать.
— Зачем? Мы знаем, в каком положении оказались моряки с тральщика. Чего же здесь кружева-то вить?
— Даже о смерти человека можно-по-разному сообщить его близким. Все дело в такте, в заботе о людях, в бережном отношении к ним.
— Суть-то одна!
— Одна, да не совсем. Вот, скажем, погиб у вас на глазах человек. Вы пишете его жене: «Уважаемая Мария Петровна, вашего мужа вчера разорвало в клочья снарядом, сам видел». И все.
— Какие страсти вы говорите, Евгений Александрович! — поежилась Татьяна Ивановна.
— Погодите, не волнуйтесь, голубушка, — успокоил ее Кучевский. — Это ведь так, условно. А можно написать и по-другому: «Уважаемая Мария Петровна. С глубокой болью сообщаем вам о героической гибели вашего мужа и нашего боевого друга-однополчанина, вместе с которым мы прошли сотни километров по фронтовым дорогам...» И так далее. Заметьте, ни в первом, ни во втором случае нет и доли вымысла, все именно так и было. Суть, как вы говорите, одна: человек погиб. А как донесено это до близких его — великая разница... Но это, разумеется, пример из крайних. А ведь подобные явления, в различных аспектах, конечно, существуют на каждом шагу. — Кучевский поискал что-то глазами, махнул рукой. — Ну, скажем, возьмем ваш торпедный катер. Он построен, вот мы плывем на нем домой.
— Идем, — поморщился Федосеев.
— Хорошо, идем. А как его строили? В согласии между собой мастеровые были или, напротив, в раздоре? Может быть, еще проектируя его, люди насмерть переругались, врагами стали. Вам это безразлично?
— Абсолютно! — усмехнулся Федосеев.
— А вам, Татьяна Ивановна?
— Пожалуй, нет. — Татьяна Ивановна с любопытством взглянула на Кучевского, не совсем еще понимая, куда он клонит, но с интересом следя за его мыслью.
— И мне — нет! — воскликнул Кучевский. — Но, надеюсь, вам небезразлично, товарищ командир, как складываются отношения между моряками вашего экипажа? Почему же вас не волнуют отношения между другими людьми — теми, кто строил ваш катер, или теми, кто строит заводы, растит хлеб? Выходит, вам небезразлично только то, что в той или иной мере касается непосредственно вас самих. Так прикажете вас понимать?
— Это философия ради философии, — отмахнулся Федосеев.
— Ничего подобного, любезный! — Кучевский с некоторым вызовом взглянул на него: куда девались его робость, стеснительность? Это был совсем другой человек, готовый, судя по всему, постоять за себя.
— Скажите-ка мне лучше — за что вы, а я скажу вам — за что я.
— Я за то, дорогой лейтенант, чтобы среди нас, людей, в любом деле присутствовала гармония.
— Но ведь ее нет! — победно воскликнул Федосеев.
— Конечно, нет, — поморщившись, согласился Кучевский. — Однако судьба ее целиком в наших руках. Основа ее в том, насколько мы ценим, любим, бережем друг друга. И если это каждый из нас поймет...
— Наступит золотой век, вы хотите сказать? — усмехнулся Федосеев. — Как бы не так! Ждите у моря погоды!
— В том-то и дело, что ее не ждать надо, а самим делать. Каждому свою долю, какая по плечу. А в результате: с миру по нитке — голому рубашка.
— Евгений Александрович, по-моему, прав, — сказала Татьяна Ивановна. — Он имеет в виду стремление человека к высокому самосознанию, к идеалу.
— Совершенно верно, — подтвердил Кучевский.
— Возможно, — Федосеев поднялся, одернул китель. — Но я — человек военный, человек действия. Если меня кто-то бьет, я не могу расшаркиваться перед ним. Как же быть в таком случае с вашей гармонией?
— Вы опоздали, — вежливо улыбнулся Кучевский. — Когда бьет — поздно задумываться о гармонии. Чтобы до этого не дошло, надо раньше позаботиться. Это как урожай: что посеешь, то и пожнешь. С той лишь разницей, что посев этот должен длиться столетиями, не прекращаясь ни на один день. И, как вам известно, многие просветители, представляющие самые различные народы, посвятили этому всю свою жизнь. И не напрасно, заметьте!
— А вы упрямый человек, — заметил Федосеев. — Не ожидал, признаться. — А сам подумал: «И здесь у тебя свой подход, своя гармония. Ну и ну! Да и не такой простак: ишь, в какие словесные дебри забрался, а ведь это для того, чтобы Татьяну Ивановну от мрачных мыслей отвлечь. Преподавать бы тебе эстетику какую-нибудь, а не на флоте служить...»
Крышка люка вдруг резко откинулась, показалось встревоженное лицо радиста Апполонова.
— Товарищ лейтенант, немецкие катера с левого борта! На сближение идут. Справа — два транспорта и сторожевик!
— Вот вам и гармония! — на ходу бросил Федосеев, натягивая фуражку. — Татьяна Ивановна, если что — не обессудьте...
— Нас здесь нет, — сказала она понимающе.
— Из кубрика не выходить! — Федосеев загромыхал сапогами по трапу, захлопнув за собою люк.
Он взбежал на мостик, схватил бинокль, хотя и так было видно: из-за недалекого мыса выходили два больших транспорта и сторожевик. Они направлялись вдоль побережья. А шестерка катеров, расходясь веером, забирала мористее, охватывала торпедный катер полукругом.
— «Охотники», — сказал боцман. — Запрашивают нас, видите?
— Вижу. — Федосеев стал сам за штурвал. — Морской десант, значит, и с моря решили отрезать... Отвечать путанно. Боевая тревога!
На фалах затрепетал сигнал, затем другой. Федосеев понимал, что такой трюк не пройдет, что это лишь минимальная оттяжка времени — фашисты сейчас все поймут, а быть может, уже и поняли, значит, схватки не миновать. Но эти минуты очень нужны были Федосееву, они давали ему возможность решить, как действовать дальше. Он видел, что еще есть возможность лечь на обратный курс и уйти обратно, пользуясь преимуществом в ходе. Но что его ждало там, откуда он ушел полтора часа назад? Судя по всему, побережье уже было занято немцами. Кончится горючее, и катер превратится в неподвижную мишень. Да и возможность такая уменьшалась с каждой минутой: «охотники» приближались, неслись навстречу, точно стая гончих.
— Подняли сигнал: «Застопорить ход!» — доложил боцман. — «Открываю огонь!»
Федосеев колебался. Он успел на какую-то долю секунды подумать о Татьяне Ивановне с Ульянкой: «Что с ними будет?» — и вдруг понял, что немцы допустили промах — перехватывая торпедный катер, они оставили открытым сектор для атаки транспортов. Федосеев понимал их: они не могли предположить, что единственный катер, которому в пору флаг спустить, решится на подобную дерзость. К тому же транспорты находились еще и под защитой сторожевика. Но тут уж Федосееву выбирать не приходилось, и он положил право руля.
Почувствовав его замысел, ближний к каравану «охотник» стал забирать левее, на нем сверкнули вспышки орудийных выстрелов, потянулся за кормой, густея, хвост дымовой завесы; он шел на полном ходу, наперерез, пытаясь успеть проскочить между, торпедным катером и транспортами, разделить их дымовой завесой.
Федосеев подосадовал: тот успевал выполнить свой маневр. Но в следующую же секунду, когда слева под самым бортом ухнул снаряд, Федосеев принял решение пропустить «охотник» и скрыться за его же дымовой завесой.
— Огонь! — скомандовал он, когда «охотник» проходил прямо по курсу, кабельтовых в двух, стреляя из носового и кормового орудий. Дробно ударили оба пулемета, огненными бусами протянулись к нему трассы очередей.
Федосеев рванул рукоятки телеграфа на «полный», почти сразу почувствовав, как катер, поднимаясь, выходит на редан, неудержимо стелется над водой. И нажал нетерпеливо на ревуны.
— Торпедная атака!
Он рассчитывал проскочить дымовую завесу, скрыться за ней от наседавших с кормы других катеров и, вырвавшись па чистую воду, попытаться атаковать караван. Что будет дальше — об этом пока не думалось.
Удушливый запах дыма плотно ударил в лицо, засаднило глаза. Казалось, не катер — самолет летит, пробивая густую облачность. Но это длилось всего несколько секунд. Распахнулся навстречу светлый простор, и Федосеев увидел впереди два длинных трехмачтовых транспорта, сыто осевших в воде. Сторожевик бил из всех орудий прямо в лицо, снаряды рвались вдоль бортов, и стоило удивляться, что пока ни один из них не угодил прямо в катер.
Сзади, за дымовой завесой, хлопали выстрелы, но «охотников» не было видно, и лишь тот, что ставил завесу, широко разворачивался теперь справа, не переставая стрелять. Нацеливая катер на первый транспорт, Федосеев подумал, что он все же счастливый человек — так удачно вышел в атаку и пока не получил ни одного попадания.
Он рассчитал все правильно, промаха не будет, не должно быть.
— Аппараты товьсь! — Федосеев не услышал своего голоса при второй команде: «Пли!» — а только увидел, как из правого аппарата легко выскользнуло тяжелое темное тело торпеды, и почувствовал, как катер чуть приподнялся облегченным бортом. «Пошла!» — Он помедлил долю секунды, провожая взглядом торпеду и моля только об одном — не промахнуться бы! — и круто положил лево руля, кладя катер на обратный курс.
— Накрыли! Товарищ командир, накрыли! — закричал боцман, и голос его, почти не слышный за ревом моторов, переломился в грохоте взрыва.
Федосеев быстро оглянулся: над транспортом, ближе к корме, взметнулось пламя. Носовая часть стала задираться над водой, кормовая проваливалась вниз. «Все! — подумал Федосеев возбужденно. — Точно сработано! — И покосился на другую, оставшуюся в левом аппарате торпеду. — Может, и эта будет счастливой?» — Он решил сделать новый заход и атаковать второй транспорт. Но понимал, что на этот раз все будет сложнее.
На баке появился вдруг Кучевский. Изгибаясь, он волочил в левой руке сейф. С него тут же сорвало фуражку, он кинулся было за ней, но ее унесло, точно ураганом подхватило.
— Назад! — закричал Федосеев, грозя ему кулаком. И увидел Татьяну Ивановну с Ульянкой на руках. Она стояла во весь рост на палубе, ветер рвал ее волосы, платье, казалось, их вместе с дочкой снесет сейчас за борт. — Назад! В кубрик! — не слыша себя, заорал Федосеев. — В море сбросит!
И сразу же все вокруг раскололось. На какой-то миг Федосеев успел заметить искаженное лицо падающей Татьяны Ивановны, окровавленную Ульянкину головку с розовыми бантиками в косичках, молнией мелькнувший леер с вырванной стойкой. И успел подумать: «Все, Крайнев, не уберег твоих...»
— Командира убило! — Боцман Быков рванулся от пулемета на мостик, к штурвалу.
Федосеев повис на поручнях, головой вниз. Он уже не видел, как Татьяну Ивановну, которая так и не выпустила из рук Ульянку, выбросило вместе с дочкой за борт, как почти одновременно рвануло и на корме, и там уже, в машинном отделении, бушевало пламя и все мотористы погибли на своих боевых постах.
Торпедный катер потерял ход, факелом пылал на воде. Быков бросил штурвал, стащил Федосеева с поручней, и вдруг взгляд его наткнулся на поблескивающее тело торпеды. Стелясь по палубе, к ней подбиралось гудящее пламя. «Все, амба, — оторопел Быков, — сейчас она ахнет!»
— Апполонов, не подпускай пламя к торпеде! — крикнул он. Радист схватил чехол от пулемета и стал прибивать языки пламени. Боцман затормошил Федосеева:
— Товарищ командир! Товарищ командир, очнитесь же!
Тот не отвечал. Из перепутанных, слипшихся волос его прямо на руки Быкову струйками сочилась кровь. Он наскоро охватил бинтом голову Федосеева.
— Товарищ лейтенант! Катер потерял ход, горит. Сейчас торпеда взорвется. Да слышите вы меня?
— За борт! — не открывая глаз, прошептал Федосеев, бессильно откинул голову, и Быков понял, что больше не добьется от него ни слова.
— Апполонов, что в моторном отсеке?
— Все погибли, боцман! — Радист смотрел на него каким-то бессмысленным, невидящим взглядом, лихорадочно ощупывая ладонями обожженное лицо, и Быков содрогнулся, почувствовав что-то неладное в этом его взгляде, в подернутых серым налетом глазах. Ему показалось, что Апполонов вот-вот потеряет рассудок. А тот, припадая на левую, раненую ногу, затаптывал дымившийся брезент. Брючина выше колена набухала от крови.
Вдруг он остановился, отшвырнул брезент в сторону и стал протирать опаленные, безбровые глаза.
— Все погибли. И мы тоже... Боцман, я плохо вижу тебя. Глаза... Что с глазами?
— Пояса давай! — закричал Быков. У него руки дрожали от этих слов, от его взгляда.
Они надели спасательный пояс на Федосеева, сбросили на воду еще два пояса для себя, и Быков успел сбросить с мостика «рыбину».
— Быстро за борт! Торпеда взорвется!
— Сейчас, я сейчас, — твердил Апполонов, но с места не двинулся. — Она вот-вот. И конец...
Быков окунул брезент в воду и накрыл им хвостовую, уже горячую часть торпеды. Брезент сразу же запарил.
— За борт, Апполонов! — Видя, что тот даже не слышит его, Быков отчаянно выругался, подтолкнул радиста к самому борту. — Прыгай же, черт возьми! Командира примешь! Приказываю!
Апполонов прыгнул, нелепо взмахнув руками.
Быков стащил Федосеева с мостика, спустил вдоль борта на воду, к Апполонову, и вдруг увидел Кучевского. Тот выползал из-за рубки на боку, неестественно волоча ноги, прикрывая правой рукой живот, с виноватой страдальческой улыбкой поглядывая на Быкова из-за очков, снизу вверх.
— Вы чего здесь? — оторопел Быков от неожиданности. — Сейчас торпеда взорвется. Прыгайте за борт!
— Я, знаете, не могу, — с трудом произнес Кучевский, морщась, отворачивая бледное, бескровное лицо от жарко гудящего пламени. — Весь живот горит, разворотило... И потом, неловко, право, — не умею плавать. Так и не научился...
— Прыгайте! — Быков наклонился к нему помочь. И вдруг заметил: левой, свободной рукой Кучевский волочит за собой сейф. — Да бросьте вы свой сундук, черт возьми! — закричал.
— Это ничего... Вот Татьяну Ивановну с Ульянкой взрывом за борт... Видели?
— Катер взлетит сейчас!
— Я понимаю. Вы уходите, а я... — Кучевский приподнялся с огромным напряжением, держась за турель пулемета, стал на колени, ноги у него дрожали, точно била его жестокая лихорадка. Упали очки: — Пожалуйста, — он беспомощно шарил около себя по палубе, — мои очки, они где-то здесь.
Быков надел ему очки, ощутив при этом, какое потное и холодное у него лицо, и понял по этому мгновенному прикосновению — нет, не жилец он уже на этом свете. На всякий случай обхватил грудь спасательным поясом.
— Давайте на воду, вместе. Медлить нельзя ни секунды!
— Я сам, следом за вами. — Кучевский умоляюще посмотрел на него. Глаза его выражали в этот последний миг одну только просьбу: «Уходите, уходите, прошу вас...», да тихое страдание, которое шло, должно быть, от нестерпимой боли.
— Ладно, младшой, не трави! — Быков понимал, что Кучевский не прыгнет, конечно, за борт — не хватит сил для этого, да и бессмысленно ему прыгать — тотчас же ко дну пойдет. — Я все вижу, младшой. — Закричал, не удержавшись: — На всю жизнь запомню тебя! Сниться мне будешь! Но что я могу поделать, что?
— Идите, идите, — прошептал Кучевский. — Мне все равно... а вы идите. Вы честный человек.
Быков окинул взглядом пылающий, гудящий в пламени, изуродованный катер, резко накренившийся на левый борт и на корму, отыскал на воде радиста с командиром — они покачивались на легкой волне, оглянулся на Кучевского — тот все так же стоял на коленях, прижавшись плечом к турели — стиснул кулак над головой, молча прощаясь, и прыгнул за борт.
Они отплыли уже метров на сто, а то и больше, когда к торпедному катеру стал подходить вражеский «охотник». Он приближался медленно, на малых оборотах, с другого борта. Быков никак не мог понять, почему же до сих пор не взорвалась торпеда, и все время, пока они плыли, да и теперь, ждал, что Кучевский прыгнет следом, но так и не дождался.
«Охотник» уже близко подошел к катеру, когда оттуда резко, с перебоями ударил пулемет. Быков вздрогнул — так это было неожиданно, и отчетливо представил себе, что там сейчас происходит.
— Это же Кучевский бьет! — возбужденно сказал он, поддерживая командира. — Товарищ лейтенант, слышите? — Но командир не открывал глаз, не отвечал. Спасательный круг надежно удерживал его на плаву, руки по самые плечи почти лежали на чуть притопленной «рыбине». Но это были руки человека, потерявшего сознание. Тогда Быков повернулся лицом к радисту. — Апполонов, это ведь наш Кучевский бьет! У него живот распорот, а он бьет. Ей-богу, он! Да что ж ты молчишь, душа твоя неладная?
В ответ на пулеметную очередь с «охотника» прогремел орудийный выстрел, и все стихло. А несколькими секундами позже море содрогнулось от мощного взрыва.
— Торпеда рванула, — сказал Апполонов, приподнимая голову над водой. — Я ничего не вижу. Погиб катер?
— Прощай, братишка, — тихо произнес Быков, и непонятно было, с кем он прощается — со своим катером или с младшим лейтенантом Кучевским. — Гляди, гляди, «охотник» тоже зацепило взрывом! — вскричал Быков. — Эх, жаль оверкиль не сыграл! На борт лишь завалился! — Быков видел, как с «охотника» бросались в воду немецкие моряки. — Давай, Апполоша, поднажмем, сейчас катера подбирать их придут. Как бы и нас не выудили по ошибке.
Они поплыли в сторону берега, поддерживая командира. Апполонов сдержанно стонал: раненая нога, обожженное лицо нестерпимо саднили в соленой воде. Быков, оглядываясь, видел, как к месту взрыва подошли сразу несколько катеров, подобрали державшихся на воде немецких катерников, взяли на буксир получивший пробоину «охотник» и направились за уходившими вдоль побережья транспортом и сторожевиком.
— Даже искать нас не стали, — с облегчением сказал Быков, глядя им вслед. — Подумали, что все вместе с катером погибли... Ну, Апполоша, фарватер наш теперь чист, навались на всю мощь. Мили четыре до берега — на среднем ходу дотянем. Держись молодцом.
Так они плыли. Минут через двадцать Апполонов неожиданно вскрикнул, оттолкнулся от «рыбины» и поплыл прочь.
— Стой! — вслед ему крикнул Быков. — Куда ты? Утонешь!
Но Апполонов продолжал плыть, не оглядываясь. И тогда Быков, понимая, что одному ему не добраться с раненым командиром до берега, что и радист пропадет совершенно бессмысленно, заорал срывающимся голосом:
— Стой, застрелю, салага! Еще один шаг и застрелю. Вернись!
Стрелять Быкову не из чего было. Да и не стал бы он делать этого, окажись у него оружие. Просто ничего другого придумать не мог он, кроме этого окрика, хотя и не надеялся, что Апполонов послушается. Он жалел, очень жалел его в эти минуты, первогодка, который после учебного отряда не успел даже толком освоиться на катере, раненого, обожженного, полуослепшего от ожогов. И понимая, что тот, потеряв контроль над собой, идет на верную гибель, Быков в отчаянии закричал, не почувствовав никакой надежды в собственном голосе:
— Ты же командира бросил, подлец! Стреляю, слышишь? Приказываю: вернись!
И Апполонов неожиданно послушался, вернулся на его голос. Глаза его бессмысленно плутали, нетерпеливо отыскивали что-то и не находили. Не мог смотреть Быков в эти глаза, только легонько встряхнул его за плечо.
— Устал?
— Там Ульянка с Татьяной Ивановной. Я видел, как их за борт выбросило. — Апполонов попытался было опять оттолкнуться от «рыбины». — Они там, на воде стоят. А вода красная — кровь это. Плачет Ульянка, зовет...
Быков невольно посмотрел в ту сторону, куда хотел плыть Апполонов. Все было пустынно на море, и лишь вдалеке виднелись силуэты удаляющихся немецких кораблей.
— Ты, Апполоша, не надо, — мягко, с уговором сказал Быков. — Ты поспокойней, братишка. Никого там нет. Фрицы отвязались, ушли. Видишь, вон берег? Туда и поплывем потихоньку. Вот командир только плох, а так ничего. Мы с тобой вдвоем управимся, доберемся вот скоро до берега. И дома, считай.
— А из чего стрелять-то в меня хотел? — Апполонов уставился на него испытующе, утирая обожженное лицо ладонью. И непонятно было: то ли воду смахивает, то ли выступивший от напряжения пот. — Не из чего ведь?
— Не из чего, — согласился Быков, улыбнувшись. — Это так я, пошутил, Апполоша. Пошутил, сам понимаешь...
— Лицо солью разъедает, — поморщился Апполонов. — Ожоги саднят. И нога немеет. Плохо вижу я, боцман.
— Ожоги твои подживут. Видишь, командир совсем плох? Давай на всех оборотах к берегу! — спокойно, но твердо произнес Быков. И увидел, что рассчитал правильно: Апполонов сердито отвернулся от него и энергично, мощно, точно пароходными плицами, заработал сильными руками.
Лишь к вечеру они добрались наконец до берега. Накатный плоский вал вынес их на своей спине на прибрежную гальку, и они так и остались лежать меж валунов, не в силах продвинуться дальше ни на метр. Волны выкатывались на берег пенными завитыми жгутами, дыбились среди огромных камней, с гулом и грохотом разбиваясь о них, и нехотя, обессиленно уползали назад.
Берег был пологий, почти сразу же за кромкой прибоя, метрах в двадцати, начинался непролазный кустарник, а еще дальше, за ним плотной стеной стоял лес. Все это наметанным глазом обхватил боцман Быков и, оставшись доволен, решил сразу же уходить в этот лес или, по крайней мере, добраться до кустарника и там переждать ночь. А уж утром выяснить, кому этот берег принадлежит.
Иззябшее тело ныло, гудела голова, точно о нее, а не о берег разбивались мощные накаты прибоя. Быков попытался размять руки, но пальцы не слушались, онемели, и не было никаких сил сдвинуться с места. С тревогой подумал: окажись здесь сейчас немцы, они с Апполоновым не смогут бросить в них даже камень и их вместе с командиром возьмут без всякой возни, как цыплят.
Но как бы там ни было, что бы в дальнейшем ни случилось с ними, а они свое дело сделали неплохо — на дне, совсем недалеко отсюда, покоится сейчас развороченный взрывом вражеский транспорт. Надо полагать, не с пустыми трюмами он шел. Вот жаль только торпедный катер — тоже, бедняга, нашел себе могилу на глубине. Погоревал о нем Быков, но такой размен показался ему необидным и вполне оправданным. Если к тому же прибавить и пробоину на вражеском «охотнике» — дело и вовсе стоящее.
Апполонов лежал, уткнувшись лицом в мокрую гальку, наползавшие волны плоскими языками облизывали его до самого пояса.
На фоне светлого, с ветвистыми трещинами огромного валуна Быков видел резко очерченный профиль лейтенанта Федосеева. Командир так и не приходил в сознание, пока они добирались до берега. Бинт на голове у него потемнел от крови, наверно, совсем просолился, и Быков пожалел, что нет под рукой никакой сухой тряпки сменить повязку... И Апполонова надо бы перевязать.
— Апполонов, — позвал Быков, — надо нам как-то до кустов добраться. Слышишь?
Апполонов, не поднимая, повернул к нему голову, левая щека у него была рябой от отставшей гальки.
— До кустов надо добраться, — повторил Быков. — Командира перетащим. Может, обсушимся.
Вдруг Апполонов — откуда только силы взялись? — резко вскочил, уставился на лежавшего рядом Федосеева и хрипло выкрикнул:
— Он мертвый! Боцман, он ведь мертвый! Я вижу!
— Не дури, ничего ты не видишь! — прикрикнул на него Быков, подумав, что на радиста опять что-то накатило. А спину обдало ознобом. Взглянув на командира, он понял: Апполонов прав. Но вновь упрямо сказал: — Не дури, слышь?! И спокойно, спокойно.
Уже в сумерках они, измученные, похоронили своего командира. Похоронили подальше от воды, чтобы волны не сумели добраться. Обложили тело камнями, сверху тоже камней навалили. Постояли несколько минут. Лунный свет струился на свежую могилу, на опущенные их головы. О каменные глыбы с грохотом бились волны, сшибались грудью с гранитом, хлопали, как орудийные выстрелы — будто салютовали командиру торпедного катера лейтенанту Федосееву.
— Надо запомнить место, — тихо сказал Быков, рассматривая совершенно раскисшие в соленой воде документы командира. — Ты знаешь, откуда он родом? Почти два года с ним проплавал — и не знаю. Вот беда. А ты?
Апполонов покачал головой:
— Откуда мне знать: он ведь начальник мне, не приятель... Да и ты — тоже. И о тебе ничего не знаю. Случись что...
Быков с удивлением посмотрел на него: «А ведь прав он, черт возьми! Действительно, так уж получалось, что командиры о своих подчиненных знали все, а те о них — почти ничего. Не было вроде особой нужды в этом, а теперь вот как обернулось... Конечно, доберемся до своих, там штаб, документы — на всех все отыщется. А все же лучше было бы лично знать друг о друге, так оно надежнее...»
— Ничего с нами не случится, — успокоил Быков Апполонова. — А познакомиться нам с тобой времени хватит... Ну, товарищ лейтенант, прощайте. Нам пора уходить.
С трудом волоча,ноги по хрустевшей гальке, они направились к кустарнику. Шли молча, не глядя друг на друга, думая о погибших товарищах — разве можно было предвидеть такое еще сегодняшним утром? — о своем катере и о том, что ждет их самих впереди. Апполонов держался одной рукой за плечо Быкова, другой опирался на суковатую палку.
— Ты не молчи, Апполоша, — сказал Быков, стараясь не дать радисту уйти в себя, — ты говори что-нибудь. Не зря вышло, не думай: наш катер, все мы вместе дело свое сделали. Только не молчи, слышишь?
— Как думаешь, ребята там, у Волчьей балки, прорвались?
— Кому-то повезло, а кому-то... — неопределенно отозвался Быков. — Такая, брат, штука.
— А здесь, на этом берегу, тоже немцы? — спросил вдруг Апполонов, приостанавливаясь и словно прислушиваясь к чему-то. — А, боцман?
Быков продолжал идти молча. Он уже пожалел, что попытался разговорить Апполонова. Ну что ответишь ему? Чем успокоишь? Чем обнадежишь, если и сам не знаешь, кому принадлежит теперь этот берег — нам или немцам?