А. Ф. Кошко
ЗАПИСКИ НАЧАЛЬНИКА МОСКОВСКОЙ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ
Предисловие
Тяжелая старость мне выпала на долю. Оторванный от родины, растеряв многих близких, растеряв средства, я после долгих мытарств и странствований очутился в Париже, где и принялся тянуть серенькую, бесцельную и никому теперь не нужную жизнь.
Я не живу ни настоящим, ни будущим все в прошлом, и лишь память о нем поддерживает меня и дает некоторое нравственное удовлетворение.
Перебирая по этапам пройденный жизненный путь, я говорю себе, что жизнь прожита недаром. Если сверстники мои работали на славном поприще созидания России, то большевистский шторм, уничтоживший мою родину, уничтожил с нею и те результаты, что были достигнуты ими долгим, упорным и самоотверженным трудом. Погибла Россия, и не осталось им в утешение даже сознания осмысленности их работы.
В этом отношении я счастливее их. Плоды моей деятельности созревали на пользу не будущей России, но непосредственно потреблялись человечеством. С каждым арестом вора, при всякой поимке злодея-убийцы я сознавал, что результаты от этого получаются немедленно. Я сознавал, что, задерживая и изолируя таких звероподобных типов, как Сашка Семинарист, Гилевич или убийца девяти человек в Ипатьевском переулке, я не только воздаю должное злодеям, но, что много важнее, отвращаю от людей потоки крови, каковые неизбежно были бы пролиты в ближайшем будущем этими опасными преступниками.
Это сознание осталось и поныне и поддерживает меня в тяжелые эмигрантские дни.
Часто теперь, устав за трудовой день, измученный давкой в метро, оглушенный ревом тысяч автомобильных гудков, я, возвратясь домой, усаживаюсь в покойное, глубокое кресло, и с надвигающимися сумерками в воображении моем начинают воскресать образы минувшего. Мне грезится Россия, мне слышится великопостный перезвон колоколов московских, и под флером протекших лет в изгнании минувшее мне представляется отрадным, светлым сном: все в нем мне дорого и мило, и не без снисходительной улыбки я вспоминаю даже и о многих из вас, мои печальные герои.
Для этой книги я выбрал 20 рассказов из той плеяды дел, что прошла передо мной за мою долгую служебную практику. Выбирал я их сознательно так, чтобы, по возможности не повторяясь, дать читателю ряд образцов, иллюстрирующих как изобретательность уголовного мира, так и те приемы, к каковым мне приходилось прибегать для парализования преступных вожделений моих горе-героев.
Конечно, с этической стороны некоторые из применявшихся мною способов покажутся качества сомнительного; но в оправдание общепринятой тут практики напомню, что борьба с преступным миром, нередко сопряженная со смертельной опасностью для преследующего, может быть успешной лишь при условии употребления в ней оружия если и не равного, то все же соответствующего «противнику». Да и вообще можно ли серьезно говорить о применении требования строгой этики к тем, кто, глубоко похоронив в себе элементарнейшие понятия морали, возвел в культ зло со всеми его гнуснейшими проявлениями?
Писал я свои очерки по памяти, а потому, быть может, в них и вкрались некоторые несущественные неточности.
Спешу, однако, уверить читателя, что сознательного извращения фактов, равно как и уснащения для живости рассказа моей книги «пинкертоновщиной», он в ней не встретит. Все, что рассказано мною, — голая правда, имевшая место в прошлом и живущая еще, быть может, в памяти многих.
Я описал, как умел, то, что было, и на ваш суд, мои читатели, представляю я эти хотя и гримасы, но гримасы подлинной русской жизни.
Кража в Успенском соборе
Эта дерзкая кража произошла весной, в 1910 г.
Среди сладкого сна, часа этак в 4 утра, я был разбужен телефоном. Дежурный чиновник мне сообщил об известии, только что переданном ему квартальным надзирателем из Кремля. Сообщение было весьма тревожное, а именно: часовой, дежуривший у Кремлевской стены, близ Успенского собора, услышал звон разбиваемого стекла и в одном из окон собора заметил силуэт человека, по которому и выстрелил, но, видимо, безрезультатно. Духовные власти уже оповещены и сейчас приступят к открытию и осмотру собора.
Я в минуту оделся и на автомобиле помчался в Кремль. К собору я успел как раз к открытию дверей. С несколькими чинами полиции вошел я в храм и, приступив сначала к беглому, поверхностному осмотру, обнаружил сразу кощунственное злодеяние: слева от царских врат на солее, вплотную к иконостасу, находилась икона Владимирской Божией Матери в огромном киоте, вернее божнице. Божница эта была в сажень высотою, аршина полтора шириною, с дверцей и видом своим походила несколько на шкаф. Икона Владимирской Божией Матери была древней святыней Руси и любимейшей царской семьи, так как иконой этой был благословлен на царство первый из дома Романовых — царь Михаил Федорович. Золотая риза образа была богато изукрашена драгоценными камнями, но особую стоимость представлял собою огромный квадратный изумруд, величиной чуть ли не со спичечную коробку, зеленеющий среди сверкающих бриллиантов. При осмотре иконы оказалось, что камни эти вместе с кусками золотой ризы были грубо вырезаны каким-то острым инструментом и исчезли бесследно. Живопись самой иконы не была повреждена. На дне киота виднелись золотые обрезки и пыль, тут же валялся окурок. Вор, видимо, свершал свое дело в самой божнице, прикрыв за собой дверцу для уменьшения шума.
Едва я кончил этот осмотр, как храм стал наполняться представителями властей предержащих. Кого-кого тут только не было, и градоначальник, и прокурор, и митрополит Владимир, и представитель дворцового ведомства, и проч., и проч. Такой необычайный интерес к случившемуся объяснялся, конечно, не только размером и дерзостью кражи, но также и живой заинтересованностью в происшедшем государя императора и всей царской семьи.
Я решил приступить к тщательному осмотру собора, дабы точно установить, не скрылся ли преступник или не скрыл ли он награбленного в самом храме. Так как Успенский собор велик, то мне пришлось вытребовать до пятидесяти агентов и во главе со следователем по особо важным делам К. приступить к обследованию. Осмотр этот оказался нелегким и занял весь день. Трон Бориса Годунова, гробница патриархов, купол, крыша, равно как и самые потаенные уголки собора, были нами обследованы, но, увы, безрезультатно. Особенно много времени занял иконостас, строго говоря, не иконостас, а та сплошная масса икон, что тянется во много рядов вдоль южных и северных стен собора. Иконы эти прочно скреплены друг с другом и стоят сплошными щитами, причем между задними сторонами икон и стенами храма находится пустое пространство, с пол-аршина шириною. Пространство это внизу шире, так как перед нижними иконами проходит сплошная полка, или, скорее, широкая и высокая ступень, высотою примерно в аршин и шириною вершков в десять. Все это пустое пространство сверху донизу и вдоль всех стен было тщательно обшарено нами с помощью длинных шестов, но тщетно.
На правом подоконнике узкого окна, расположенного над иконами, а следовательно, на значительной высоте от пола, были обнаружены следы потревоженной вековой пыли, но весьма неясные и малоговорящие.
Стекло левого окна было разбито, несмотря на полувершковую толщину. Окно это, впрочем, как и все окна собора, было до того длинно, но узко, что напоминало собою скорее бойницу, и вряд ли человек мог из него вылезти. Однако для большей достоверности я отправил самого тощего и маленького агента с чисто детским телосложением для осмотра его, и оказалось, что и его комплекция вдвое шире окна.
Вечером, к концу осмотра, в храм приехал опять митрополит Владимир и, обратясь к следователю К., спросил: кончен ли осмотр и может ли храм быть открыт для обычных богослужений? К., не спрося моего мнения, ответил владыке утвердительно, заявив, что грабитель, конечно, выбрался из храма. Я был решительно обратного мнения. Ведь раз из окон вылезти нельзя, двери же храма с момента выстрела часового по силуэту в окно и до нашего прибытия не расставались со своими пудовыми замками и засовами, следовательно, вор должен находиться в храме, и надлежит поставить засаду. Эти соображения я высказал высокопреосвященнейшему и категорически просил на время отменить богослужения, в противном случае я снимал с себя ответственность за исход дела. Мои настояния возымели действие, и митрополит хотя и неохотно, но согласился их уважить.
В Петербург были посланы тотчас же телеграммы о случившейся краже, и вскоре был получен ответ от министра внутренних дел, что государь император приказывает приложить все силы и средства как к разысканию похищенного, так и к обнаружению виновного.
Итак, я оставил в соборе засаду из двух надзирателей и двух городовых.
Прошла ночь — ничего. Прошел день — тоже. Прошла еще бесплодная ночь, и митрополит Владимир прислал мне сказать, что храм необходимо открыть. Я воспротивился, и он уступил. Прошли еще сутки безрезультатно, и высокопреосвященнейший возобновил свои настояния. С огромным трудом мне удалось выпросить у владыки еще сутки, по прошествии которых он решительно потребовал снятия засады, причем мне вежливо было дано понять, что в сущности не я, а следователь К. руководит следствием и находит со своей стороны засаду излишней. Кое-как мне удалось выпросить у владыки еще несколько часов.
Тяжелые минуты настали для меня. Неужели же дело, волнующее самого императора, приковавшее к себе внимание обеих столиц, будет мною провалено? Обыски, организованные на Хитровке, Сухаревке и прочих обычных местах сбыта краденого, не дали также ничего. Допрос профессиональных зарегистрированных воров не был успешнее. А тут как на грех случилось за эти же дни два крупных происшествия: это убийство 9 человек в Ипатьевском переулке и получение 300 000 рублей по подложной ассигновке из губернского казначейства, что, конечно, дробило силы сыскной полиции.
Мрачно сидел я в своем кабинете. Служебное самолюбие страдало. Встревоженное воображение рисовало самые безотрадные перспективы.
Вяло зазвонил телефон, и я неохотно взял трубку:
— Кто говорит?
— Это вы, господин начальник?
— Я, конечно, я, боже мой!.. — был мой раздраженный ответ.
Это звонил надзиратель, стоявший на наружной охране собора, и сообщал, что в соборе слышна стрельба. Я пулей полетел в Кремль, пригласив с собою и своего помощника, В. Е. Андреева. В дверях храма нас встретил один из дежуривших в нем надзирателей, Михайлов, расторопный и довольно интеллигентный малый.
— Ну что у вас, Михайлов?
— Да все слава богу, вор пойман.
— А что означает ваша стрельба, неужели оказал сопротивление?
— Какое там, господин начальник, он с голодухи чуть жив.
— Почему же вы стреляли?
Михайлов конфузливо помялся и спросил:
— Прикажете рассказать подробно?
— Говорите.
— Видите ли, господин начальник, сменили мы наших ночных товарищей, и те тут же, под троном царя Бориса, завалились спать. Они спят, а мы с Дементьевым караулим. Как приказано, сидим смирно, не разговариваем. Кругом мертвая тишина. Спокойно смотрят на нас лики святых угодников, да где-то вдалеке мерцает синий огонек неугасимой лампады. Лишь изредка нарушит тишину треск сухого дерева, да заскребет иной раз мышь у свечного ящика. Сидим мы и молчим, а в голове проносится былая жизнь на Руси, протекшая в этом храме. Сидишь под троном Годунова да думаешь: неужели было время, что царь Борис восседал именно здесь, на этом самом месте, над твоей головой? Или представишь себе те десятки тысяч отпеваний, что пропеты были здесь за минувшие столетия. Смотришь на царское и патриаршее место, и мерещатся тебе то Грозный-царь, то Никон патриарх, и жутко становится как-то на душе. Сижу я это да поглядываю на своего соседа, а у того на лице те же чувства написаны.
В таком напряжении прошел час-другой, как вдруг ясно послышался стук, и еще, и еще. Мы встрепенулись, растолкали спящих товарищей и вчетвером принялись слушать. Непонятный шум продолжался: не то кто-то скребет, не то бьет в стену. Смотрим кругом, а никого не видно, и понять не можем, откуда эти звуки. А они все сильнее и сильнее. Я перекрестился, Дементьев стал шептать молитву. Мы прижались друг к другу и впились в иконостас глазами. Но вдруг случилось нечто ужасное: с самого верхнего ряда икон сорвался образ и с грохотом упал на плиты каменного пола. От этого грохота пошел гул по всему собору и замер где-то в куполе. Шум временно затих, и наступила гробовая тишина. Наши сердца стучат, горло сжимается, во рту пересохло. Как вдруг на том месте, откуда упала икона, появилось нечто. Что это было — разобрать мы не могли, но нечто ужасное, какой-то серый ком, по форме вроде человека, но без глаз, носа, рта и ушей. Мы дико вскрикнули и не целясь открыли беспорядочную стрельбу из маузеров по страшному призраку. При первом же выстреле он, цепляясь и хватаясь за иконы, соскользнул на пол и на нем растянулся. Тут мы только разглядели, что перед нами человек. Наши пули его не задели, да только грех большой приключился: одна пуля пробила икону святителя Пантелеймона. Но тут мы упавшего схватили, а вы и подъехали.
Войдя в самый храм, я отправился к вору. Вид ею меня поразил: поистине он походил скорее на призрак, чем на живого человека. Его голова, лицо руки, платье были окутаны толстым, пушистым слоем вековой пыли. Этот «некто в сером» едва держался на ногах и производил самое жалкое впечатление.
Весть о поимке вора-святотатца быстро разнеслась по Москве, и толпы народа, горя жаждой мщения, хлынули к собору, желая самосудно разделаться с дерзким осквернителем святыни. Об этом донесли мне мои люди, уверяя, что вывести вора из собора главным выходом через гудящую толпу немыслимо: он неизбежно будет разорван негодующим народом. Поколебавшись, я решил вместе с В. Е. Андреевым вывести вора из храма задним ходом, через Тайницкие ворота, и увезти его на извозчике, а не на автомобиле, что дожидался нас со стороны Кремлевской площади. Этот маневр удался, и преступник благополучно был нами доставлен на Малый Гнездниковский переулок.
Здесь я тотчас же велел принести белье и платье моего старшего сына. Вора вымыли и переодели. Он назвался Сергеем Семиным, по ремеслу — ювелирным учеником.
— Что, Сережка, есть хочешь?
Он вместо ответа задрожал от одного представления о еде и принялся глотать слюни.
Из ближайшего ресторана ему были принесены две порции щей, две отбивные котлеты и огромная булка.
Мне впервые в жизни пришлось воочию наблюдать процесс насыщения поистине голодного человека. Он с жадностью глотал щи, запихивал в рот невероятные куски мяса, рвал хлеб и минут через пять уничтожил все без остатка.
— Хочешь еще?
— Да, если будет ваша милость!
— А не помрешь ли с голодухи-то сразу?
— Ничего-с, в лучшем виде-с съедим-с!
Ему принесли еще котлету и хлеба.
— Ну а теперь, Сережка, попьем чайку?
— С превеликим удовольствием, господин начальник!
Нам принесли чаю, и я с ним выпил стаканчик.
Между тем за это время ко мне в управление пожаловали московские власти, желающие взглянуть на редкую птицу. Каждый из них подавал мне советы, какие меры и способы применить при допросе. Через градоначальника, генерала Андреянова, мне удалось наконец их вежливо сплавить. Но лишь представитель прокуратуры, товарищ прокурора В. В. Ш., настоял на своем присутствии при допросе.
— Ну, Сережка, поел-попил, а теперь поговорим о деле. Где камни?
— Да я передал их Мишке, с Хитрова рынка.
— Ну и дрянь же ты, Сережка. Вот ваш брат про сыскную полицию брешет небылицы: и пытают, и бьют будто бы вас. А ты видишь, как тебя приняли в сыскной полиции? Одели, накормили, напоили, а ты за это в благодарность врешь, как дурак. Ну и свинья же ты!
Сережка потупил голову, подумал, посмотрел исподлобья на В. В. Ш. и, обратясь ко мне, спросил:
— А кто они будут? — И он кивнул в сторону Ш.
— Это товарищ прокурора.
— Господин начальник, — неуверенно сказал Сережка, — позвольте им выйти вон.
Я смущенно повернулся к Ш. Он поспешно и утвердительно закивал головой и с натянутой улыбкой, подобрав портфель, вышел из кабинета.
Сережка облегченно вздохнул и принялся рассказывать. Оказалось, что все эти трое с лишним суток Семин скрывался за иконами. Когда мы обшаривали шестами пустое пространство, то его не нащупали лишь потому, что ему удалось забиться в нижнюю выступающую часть сплошной иконной стены, так сказать, под ступеньку, или полку, о которой я уже говорил. Шест, опускаемый сверху, доходил до полу, но, конечно, не мог проникнуть круто в сторону и зацепить укрывавшегося.
Семин в своей засаде пережил муки голода и жажды, так как за все время он съел лишь одну просфору и выпил бутылку кагору, найденные им в алтаре. Пытаясь выбраться, он полез наверх по иконной стене и случайно выдавил икону, падением своим столь напугавшую моих агентов.
План действия у Семина был заранее выработан и состоял в том, чтобы по совершении кражи спрятать в надежном, заранее облюбованном месте драгоценности и выбраться, разбив окно, наружу. За похищенным же он намеревался явиться через месяц-другой, словом, тогда, когда горячка уляжется. Все, очевидно, так бы и произошло, если бы законы перспективы не обманули Семина. Вырабатывая план и осматривая будущее поле действия, он ошибся в размерах окна и, глядя снизу, нашел его достаточно широким, выполняя же преступление и разбив стекло, он тщетно пытался просунуть в окно голову и пролезть: окно оказалось чересчур узким. Просвистевшая над головой пуля часового оповестила его о тревоге, и он кинулся искать убежища. Опустившись с разбитого левого окна, Семин принялся бегать по собору, и, увидав толстый шнур вентилятора, висящий у правого окна, он быстро поднялся по нему, влез на окно, а затем порешил наконец спуститься за иконную стену на пол. Отсюда и следы потревоженной пыли на правом окне.
— Куда же ты спрятал вещи?
— Да там же, в соборе, в одной из гробниц.
— Что ты врешь! Мы все гробницы осмотрели.
— Да вам не найти: так ловко запрятано! Видали вы две гробницы рядом под общим мраморным чехлом? Промеж них в мраморе у самого пола большая как бы отдушина, так, с пол-аршина шириной. Вот ежели на животе в нее залезть, то очутишься между двумя металлическими гробами; затем, перевернувшись на спину и подняв правую руку, нужно запустить ее на первый же гроб; там, между ним и мраморным чехлом, — пустота. Тут-то и положены мною снятые драгоценности, завернутые в пиджак. Разве вы не приметили, господин начальник, что меня взяли без пиджака?
— А не врешь ли ты, Сережка? Как же это мои люди не достали их?
— Да окромя меня никому и не достать! Нужно умеючи.
— Ну вот что, Сережка! Едем в собор, ты и достанешь.
Хотя я и боялся использовать его услуги, так как, мало ли что, он мог еще там удавиться, но решил рискнуть. Однако все обошлось благополучно, и Сережка добыл вещи.
Я обратился к прокурору, прося вместо К. назначить другого следователя для избежания каких-либо трений со мной в дальнейшем течении следствия. Просьбу мою прокурор уважил, и был назначен следователь Головня. Лишь только вещи были найдены, начались поздравления и приветствия со всех сторон. Митрополит Владимир, лично приезжавший благодарить меня, чувствовал себя сконфуженным и горячо извинялся за свои сомнения в моих розыскных способностях. Из кусков стекла разбитого соборного окна я приказал сделать овальные стеклышки, прикрывающие крошечные фотографии Успенского собора, и в виде брелоков подарил их на память каждому участвовавшему в раскрытии этого дела, причем и следователь К. не был мною забыт.
Вскоре ко мне явилась делегация от церковных властей и поднесла благословенную митрополитом Владимиром копию иконы Владимирской Божией Матери, в кованой серебряной ризе с соответствующей надписью. Эта икона была передана моему сыну-стрелку и погибла в Царском Селе при разгроме большевиками его квартиры.
На суде, приговорившем Семина к восьми годам каторжных работ, защитник его пел долгие дифирамбы по адресу Московской сыскной полиции, указывая на вздорность слухов о жестоком якобы обращении в ней с преступниками, ставя ее на один уровень с европейскими полициями (чем я, впрочем, был не особенно польщен). Сам подсудимый в последнем слове, ему предоставленном, кратко заявил:
— Одно могу сказать, господа правосудие, что ежели бы не господин Кошкин, то не видать бы вам бруллиантов!..
И эти слова были для меня, конечно, лучшей наградой.
Убийство в Ипатьевском переулке
В дни нашумевшего дела о краже в Успенском соборе в Москве произошло другое событие, глубоко взволновавшее население первопрестольной. Сыскная полиция была извещена об убийстве 9 человек в Ипатьевском переулке.
Переулок этот представляет собой узкий, вымощенный крупным булыжником проезд с лепящимися друг к другу домами и домишками и ничем особым не отличается.
В одном из полуразрушившихся от ветхости домов, давно предназначенном на слом, в единственной, относительно уцелевшей в нем квартире ютилась рабочая семья, состоящая из 9 человек. Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков составляли эту семейную артель. Все они были родом из одной деревни, Рязанской губернии, и работали в Москве все сообща на мануфактурной фабрике. Злодейство было обнаружено после того, как жертвы не явились на работу. Встревоженная администрация предприятия в то же утро послала одного из своих служащих справиться о причине этой массовой неявки, и последний, войдя в злополучную квартиру, был потрясен видом крови, просочившейся из-под дверей ее комнат и застывшей бурыми змейками в прихожей. На его зов никто не откликнулся. В доме царила могильная тишина. Администрация нас тотчас же известила, и я лично немедленно направился в Ипатьевский переулок.
Старый, облезлый дом с побитыми окнами, с покоробленной крышей, с покосившимися дверями и покривившимися лестницами напоминал заброшенный улей. Никто, разумеется, не охранял этой руины. Ни дворников, ни швейцара в нем, конечно, не было. Поднявшись во второй этаж, я приоткрыл дверь единственной квартиры, еще недавно населенной людьми, а ныне ставшей кладбищем. Спертый, тяжелый дух ударил мне в нос: какой-то сложный запах бойни, мертвецкой и трактира. Волна воздуха, ворвавшаяся со мной, уныло заколебала густую паутину, фестонами висящую по углам комнаты. Это была, видимо, прихожая. Открыв правую дверь и осторожно шагая по липкому, сплошь залитому застывшей кровью полу, я увидел две убогие кроватки, составлявшие единственную обстановку этой комнаты. На них лежали два мальчика, один лет двенадцати, другой — лет четырнадцати на вид. Дети казались мирно спящими, и если бы не восковая бледность их лиц да не огромные, зияющие раны на их темени, — ничто бы не говорило об отнятой у них жизни. Та же картина была в левой, от прихожей, комнате, с той лишь разницей, что вместо двух там спали вечным сном три мальчика того же примерно возраста. В соседней с нею комнате с той же раной лежал на постели взрослый человек, очевидно, приказчик. Из прихожей прямо вел коридор в две смежные комнаты — первую большую, а за ней маленькую. В большой лежало два взрослых трупа. Из маленькой, до моего приезда, был увезен в больницу пострадавший, подававший еще некоторые признаки жизни. Посреди задней большой комнаты стоял круглый стол, на нем недопитые бутылки водки и пива, а рядом с ними вырванный листок из записной книжки, и на нем ломаным почерком было нацарапано карандашом:
«Ванька и Колька, мы вас любили, мы вас и убили…»
Поражало обилие крови, буквально наводнившей всю квартиру. Не только пол был ею залит, но подтеки и следы ее виднелись повсюду: и на стенах, и на окнах, и на дверях, и на печках.
Осмотр помещения привел к обнаружению в печке кучи золы, в которой оказался полуистлевший воротник от сгоревшей мужской рубашки, а из самых глубин печки была извлечена десятифунтовая штанга, с отпиленным вместе с шаром концом. Этой своего рода булавой, видимо, и орудовали преступники, проламывая черепа своим жертвам.
Имевшиеся в квартире сундучки — обычная принадлежность простого рабочего человека, хранящая обыкновенно его незатейливый скарб, — были взломаны и говорили о грабеже.
Чувствовалось, что записка с дикой надписью не есть тот конец, ухватясь за который удастся распутать кровавый клубок. Несомненно, это была лишь наивная попытка направить розыск по ложному пути. Я говорю — наивная, так как для чего же было убийцам оповещать уже мертвых любовников о своем авторстве? Для чего было рисковать и оставлять чуть ли не визитные карточки? Наконец, представлялось маловероятным, чтобы две женщины могли запросто осилить и убить 9 человек.
Как я говорил уже выше, дом был необитаем, следовательно, не у кого было справиться ни о жизни, ни о привычках убитых. Не представлялось возможным выяснить, хотя бы даже приблизительно, обстановку не только в день убийств, но и за неделю, за месяц до него.
Прежде всего я обратился в лечебницу, куда был перевезен оставшийся в живых приказчик. Но он оказался при смерти, в полном забытьи и лишь бессвязно бредил. Я просил медицинский персонал внимательно следить за его бредом. Но результат от этого получился ничтожный и довольно странный: мне сообщили, что среди бессвязного лепета раненый часто и отчетливо повторяет слово «Европа».
Почему «Европа»? Почему эта часть света так полюбилась вдруг этому несчастному, в лучшем случае только грамотному человеку?
Но через неделю и он умер, а с его смертью еще больше потускнела и надежда добиться истины.
Одновременно я обратился и в мануфактурное предприятие, где навел подробные справки о покойных служащих. Там я получил хотя и туманные, но все же кой-какие указания, а именно: некоторые из товарищей скончавшегося в лечебнице приказчика мельком слышали, что покойный намеревался открыть в сообществе с каким-то земляком какое-то торговое предприятие.
Так как земляка этого никто никогда не видел, то разыскать его представлялось далеко не легким делом. Между тем земляк этот представлялся мне если не ключом к загадке, то, во всяком случае, единственным имеющимся шансом к ее растолкованию.
Следовательно, он должен быть разыскан. Я послал агента в Рязанскую губернию, чтобы составить в волостном правлении точный список всех крестьян волости, к которой принадлежал покойный, проживавших за последний год в Москве. Их набралось до 300. Я разбил Москву на участки, и десятки моих агентов принялись порайонно допрашивать всех помещенных в списке рязанцев. Их подробно расспрашивали о жизни и работе в Москве, будто ненароком справляясь и об убитом земляке. Конечно, предпринятая работа могла оказаться стрельбой по воробьям из пушки, но иного способа у меня не было, и волей-неволей я остановился на этом.
Неделя прошла, не дав ничего. Как вдруг на второй неделе при опросе рязанцев, проживавших в Марьиной роще, выяснилось, что одна из чайных этой части города была недавно продана старым владельцем, рязанским крестьянином Михаилом Лягушкиным, новому, причем чайная эта носила громкое название «Европа».
Европа — это было уже ценное указание, принимая во внимание бред умершего приказчика.
Я принялся за поиски Михаила Лягушкина. В районе Марьиной рощи его знали почти все и в один голос говорили, что, продав чайную, он уехал на родину, в деревню. Но агент, снова посланный в Рязанскую губернию, выяснил, что Лягушкин туда не появлялся.
Однако недели через две по Марьиной роще, где продолжали дежурить мои люди, пронесся слух, что Лягушкин приобрел трактир в Филях и, отремонтировав его, открыл под той же вывеской — «Европа». Это подтвердилось, и Лягушкин в Филях был немедленно арестован и привезен в сыскную полицию. Он оказался крошечным человечком с птичьей физиономией и с черными бегающими глазками. Конечно, вину свою он упорно отрицал. Обыск в Филях ничего не дал, но детальный осмотр его белья, платья и обуви лишь усилил мои подозрения, так как в рубце между заготовкой и подошвой сапога были обнаружены следы старой, запекшейся крови. Присутствие ее Лягушкин объяснил своими нередкими посещениями бойни. Между тем химический и микроскопический анализы показали, что кровь человеческая. Полуистлевший воротник рубашки, найденный в печке, несмотря на свой крохотный, чисто детский размер, приходился Лягушкину впору.
Наконец сравнение почерков хитроумной записки и торговых книг трактира «Европа» подтвердило их тождество. Но, несмотря на эти улики, Лягушкин продолжал все отрицать.
Потребовав точного отчета о его местожительстве со дня убийства до дня открытия трактира в Филях, мы получили адреса трех углов, последовательно им перемененных за этот промежуток времени. Сделав в них обыски, мы ничего не нашли. Однако в первой квартире хозяйка указала, что, до того как поселиться у нее, Лягушкин жил месяца три напротив, у сапожника, снимая там комнатку.
Сделали обыск и у сапожника.
Здесь мы обрели ценную находку.
В чуланчике, примыкавшем к комнатушке, некогда занимаемой Лягушкиным, была найдена отпиленная короткая часть штанги с шаром, которой недоставало у орудия преступника, обнаруженного в печке, на месте убийства.
Под тяжестью этой новой неопровержимой улики преступник наконец сознался.
Оказалось, что убитый приказчик давно уже решил купить у него чайную «Европа» в Марьиной роще и в день смерти взял 5000 рублей, накопленные за долгую службу, намереваясь на следующий же день свершить купчую. Вечером к нему зашел Лягушкин, не раз навещавший его за эти месяцы.
Сделку заблаговременно «вспрыснули», и Лягушкин угостил, кстати, и проживавших в той же комнате двух других приказчиков. В этот вечер он не раз бегал в соседний трактир за «подкреплением». Наконец, когда хозяева отяжелели от вина, он распрощался и ушел, но… через час вернулся, прошел по коридору опять в большую комнату и, подкравшись к спящим приказчикам, уложил их обоих на месте; затем в следующей комнате покончил (вернее, смертельно ранил) и покупателя. Со дна его сундука он извлек злополучные пять тысяч и намеревался скрыться, как вдруг его взяло сомнение. Я привожу дословно его дальнейшее показание:
«Нет, Мишка, — сказал я себе, — не валяй дурака, покончи и с остальными. Ведь все они мне земляки, стало быть, и по деревне молва пойдет, да и полиции расскажут, что вот, мол, такой-то вчерась водку вместе с ними пил, и будет мне крышка. Тогда я взял свою культяпку и прошел обратно в прихожую, а из нее сначала в одну, а потом и в другие две комнаты. Жалко было пробивать детские черепочки, да что ж поделаешь? Своя рубашка ближе к телу. Расходилась рука, и пошел я пощелкивать головами что орехами, опять же вид крови распалил меня: течет она алыми теплыми струйками по пальцам моим, и на сердце как-то щекотно и забористо стало.
Прикончив всех, я заодно перерыл сундуки, да одна дрянь оказалась. Кстати, переодел чистую рубаху, а свою, кровавую, пожег в печке для верности; туда же и гирьку запрятал».
Жутко было слушать исповедь этого человека-зверя, с таким спокойствием излагавшего историю своего кошмарного преступления.
Суд приговорил Лягушкина к бессрочной каторге.
Дело Гилевича
Многолетний служебный опыт заставил меня выработать в себе привычку терпеливо выслушивать каждого, желающего беседовать лично с начальником сыскной полиции. Хотя эти беседы и отнимали у меня немало времени, хотя часто меня беспокоили по пустякам, я не только выслушивал каждого, но и конспективно заносил на бумагу все, что казалось мне стоящим малейшего внимания. Эти записи я складывал в особый ящик и извлекал их оттуда по мере надобности. Надобность же эта представлялась вовсе не так редко, как может подумать читатель. Как ни необъятен, как ни разнообразен преступный мир, но и он имеет свои законы, приемы, обычаи, навыки и, если хотите, традиции. Преступные элементы человечества связаны более или менее общей психологией, и для успешной борьбы с ними весьма полезно отмечать все яркое, необычное, что поражает внимание. Словом, краткие отметки и записи, собираемые мною, не раз сослуживали мне верную службу.
Это особенно сказалось в деле Гилевича.
Началось оно так.
— Господин начальник, там какой-то студент желает вас видеть по делу, но, смею доложить, он сильно выпивши, — докладывал мне дежурный надзиратель в моем служебном кабинете в Москве, на Малом Гнездниковском переулке.
— Ладно! Зовите!..
Через минуту в комнату вошел студент. Неуверенным шагом он приблизился к письменному столу и тотчас же схватился руками за спинку кожаного кресла. Это был здоровый малый, в довольно потрепанной студенческой форме, с раскрасневшимся лицом и с всклокоченными волосами. Он уставился на меня помутневшими глазами и улыбался пьяной улыбкой.
— Что вам угодно? — спросил я.
— Извините, господин начальник, я пьян, и в этом не может быть ни малейшего сомнения, — отвечал студент. — Позвольте по этому случаю сесть?..
И, не ожидая приглашения, он плюхнулся в кресло.
— Что вам от меня нужно? — спросил я.
— И все… и ничего!
— Может быть, вы сначала выспитесь?
— Jamais! Я к вам по срочному делу.
— Говорите.
— Видите ли, господин начальник, я просто не знаю, как и приступить к рассказу, до того мое дело странно и необычно.
— Ну-ну, раскачивайтесь скорее: мне время дорого.
Студент икнул и принялся полузаплетающимся языком рассказывать:
— Прочел я как-то в газете, что требуется на два месяца молодой человек для исполнения секретарских обязанностей за хорошее вознаграждение. Прекрасно и даже очень хорошо! Я отправился по указанному адресу. Меня принял господин весьма приличного вида и, поговорив со мной минут десять, нанял меня, предложив сто рублей в месяц. Сначала все шло хорошо, но затем многое в его поведении мне стало казаться странным. Он как-то подолгу всматривался в меня, словно изучая мою внешность. Однажды же, поехав со мной в баню, он особенно внимательно разглядывал мое тело, а затем, самодовольно потерев руки, чуть слышно прошептал: «Прекрасное, чистое тело, никаких родимых пятен и примет…» Да-с, господин начальник, никаких пятен и примет, т. е. rien, не правда ли, удивительно? Через несколько дней мы поехали с ним в Киев, остановились в приличной гостинице в одном номере. Весь день мы бегали по городу по разным делам и покупкам, и когда к вечеру вернулись в гостиницу, то я, устав, пожелал отдохнуть. Разделся и лег. Патрон мой сел было писать письмо, а затем говорит мне вдруг: «Примерьте, пожалуйста, мои пиджак, и если он вам впору, то я охотно его вам презентую».
Я примерил, и, представьте, пиджак оказался сшит как на меня. Мой патрон остался очень доволен и тут же подарил его мне. Наконец я заснул. Сколько я спал — не знаю, но вдруг просыпаюсь под тяжестью устремленного на меня взгляда. Приоткрывая глаза, вижу, что патрон мой пристально на меня смотрит. Я снова зажмурился, но настолько, чтобы иметь все же возможность наблюдать за ним. Прошло минут десять, в течение которых он не отрывал от меня взора. Тогда я принялся нарочно похрапывать, и он решил, видимо, что я сплю, тихонько встал, подошел к чемоданчику, стоявшему у его кровати, и вынул из него пару длинных ножей. Понимаете ли, господин начальник, пару длинных ножей, вот таких (он показал размер руками). Все это он проделал тихо, осторожно, по-прежнему не спуская с меня взгляда. Меня объял дикий ужас, и я, раскрыв глаза, приподнялся на постели и спустил ноги на пол. Увидя это, он быстро спрятал ножи, а я, схватив брюки, быстро напялил их на себя, не надев даже кальсон и едва застегнув тужурку, и под предлогом расстройства желудка выбежал из номера. Я прямо помчался на вокзал (к счастью, деньги были) да в поезд. И вот сегодня, прибыв в Москву, я отпраздновал свое избавление от несомненной опасности и явился к вам, чтобы рассказать этот более чем странный случай.
— Чего же вы бежали? Чего вы опасались?
— А ножи?
— Какой же расчет ему было вас убивать?
— Да черт его знает! Но он так глядел на меня, так глядел на меня, господин начальник, что мне все казалось, что он хочет, чтобы я был он, а он — я.
— Ну голубчик, вы, кажется, зарапортовались. Что за чушь… «Я был он, а он я»? Просто это вам приснилось.
— Какое приснилось, когда я и багаж свой там оставил!
— А какой у вас был багаж?
— Да, например, серебряная мыльница.
— А еще что?
— Опять же полотенце, кальсоны и подаренный пиджак.
Подумав, я спросил:
— Где вы живете здесь?
— Пока нигде, а жил там-то, — и он назвал адрес и свою фамилию.
Я навел справку по телефону, и она подтвердила его слова.
— По какому адресу ходили вы наниматься в секретари?
— Вот этого припомнить я не могу, разве просплюсь и завтра вспомню.
— Хорошо, если вспомните, то приходите. До свидания!
Студент как-то помялся, а затем проговорил:
— Господин начальник, конечно, мои сообщения малоценны, но а все-таки, может быть, вы одолжите три рубля, а я припомню адрес и сообщу вам.
— Извольте, получите! — И я протянул ему трехрублевку.
Студент схватил ее и рассыпался в благодарностях:
— Вот за это спасибо, ну и выпью же я сейчас за ваше здоровье. Vivat господину начальнику! Gaudeamus igitur! — Сделав неуверенный поклон, он вышел из кабинета.
Я набросал кратко на бумажке сообщенные им данные и спрятал ее на всякий случай в заведенный для этого ящик.
На следующий день он не явился, и я вскоре забыл о его существовании.
Дней через пять после этого звонит мне по телефону начальник Петроградской сыскной полиции Владимир Гаврилович Филиппов:
— У нас тут, Аркадий Францевич, на Лештуковом переулке случилось весьма загадочное убийство. В меблированных комнатах найден труп без головы, одетый в новый пиджак, хорошей работы. Голова трупа обнаружена в печке, в сильно обезображенном виде (вырезаны щеки, отрезаны уши, содрана кожа на лбу). Голову пытались, видимо, сжечь, но неудачно. Из осмотра пиджака выяснено, что он работы московского портного Жака. Не откажите, пожалуйста, послать к нему агента с теми данными, которые я вам продиктую сейчас. На всякий случай образчик материи привезет вам сегодня со скорым поездом посланный мною чиновник; он же доложит вам все детали осмотра.
И Филиппов продиктовал мне ряд цифр и терминов, данных ему «экспертизою» портных.
Я обещал ему, конечно, полное содействие и откомандировал немедленно агента к портному Жаку. У него выяснилось, что пиджак этого размера, качества и цвета был сшит недавно некоему инженеру Андрею Гилевичу за 95 рублей.
Услышав имя Гилевича, я сразу встрепенулся, так как тип этот мне был хорошо известен по недавнему ловкому мошенничеству с дутым мыльным предприятием, в которое Гилевич успел втравить много лиц и немалые капиталы. Фотография этого крупного афериста, равно как и образец его почерка, имелись у нас, при московской полиции. Гилевич в свое время произвел на меня самое отвратительное впечатление и рисовался в моем воображении типичным «героем» Ломброзо.
Я тотчас же позвонил Филиппову и сообщил полученные от Жака сведения. Вместе с тем я добавил, что имею основания полагать, что убит вовсе не Гилевич и что, как мне кажется, дело пахнет инсценировкой. Принимая во внимание, что у Гилевича было большое родимое пятно на правой щеке, факт обезображения лица усиливал мои подозрения.
В. Г. Филиппову обстоятельства, сопровождавшие убийство, казались тоже странными, и он решил пока тело не хоронить и энергично приняться за расследование.
Человек, приехавший из Петербурга с образчиком материи костюма, был мною расспрошен, и из его рассказа выяснилось, что в комнате убитого при обыске было найдено два длинных ножа и серебряная мыльница с вензелем «А».
Услышав о ножах и мыльнице, я тотчас вспомнил о пьяном студенте. Порылся в ящике и, найдя записку с его показанием и адресом, я полетел к нему. Застав его снова в безнадежно-пьяном виде, храпящим в беспробудном сне, я велел привести его в сыскную полицию. Здесь, на диване, он проспал несколько часов. Когда он пришел в себя, его накормили и напоили, после чего он предстал предо мною.
— Вот что, опишите-ка вы мне вид вашей мыльницы, забытой вами в Киеве.
— Ах, господин начальник, я так виноват перед вами! Честное слово, я все вспоминал адрес этого типа, но никак не мог припомнить.
— Хорошо, об этом после. Как выглядела ваша мыльница?
— Да самая обыкновенная, коробка с крышкой…
— На крышке был какой-нибудь рисунок?
— Нет, имелась лишь буква.
— Какая буква?
— «А».
— Почему же «А»?
— Да это, видите ли, не моя мыльница, а моего приятеля; впрочем, я собирался ее вернуть, да вот не пришлось.
— Теперь извольте припомнить адрес, куда вы ходили наниматься в секретари.
— Да я, ей-богу, и сам бы рад вспомнить, и как назло память отшибло.
— В таком случае я вас отсюда не выпущу. Извольте припомнить.
Студент стал напряженно соображать, тер себе лоб, закатывал глаза, и вдруг лицо его расплылось в улыбку.
— Да, да, кажется, вспомнил! — сказал он радостно. — Третья Ямская-Тверская, номера дома не знаю, но по виду укажу.
— Ну вот и отлично. Едем сейчас же!
На Третьей Ямской-Тверской студент тотчас же указал на какие-то меблированные комнаты. Их содержала некая Песецкая. Узнав моего спутника и справившись даже о его компаньоне, она рассказала мне подробно, как в ее комнатах проживал некий Павлов, что к нему ходило по объявлениям много молодежи, что, наняв наконец «вот их» (она кивнула на студента), он вместе с секретарем через несколько дней выехал от нас. Через неделю примерно Павлов вернулся, но уже один. Опять к нему стали ходить разные студенты, и, наняв одного из них, он с неделю как уехал с ним вместе в Петербург. «Впрочем, я по книге могу вам сообщить все сроки их отъездов и приездов».
— Посмотрите на эту карточку, не господин ли это Павлов? — сказал я, предъявляя ей фотографию Гилевича, захваченную мной из служебного архива.
— Он, он и есть! — убежденно сказали Песецкая и студент.
Теперь для меня не оставалось сомнения, что убийство на Лештуковом переулке — дело рук Гилевича. Однако мотив убийства оставался для меня неясен. Что могло побудить Гилевича пойти на это страшное дело? Казалось, ни корысть, ни месть не руководили им. Какие же стимулы двигали его преступной волей? Половое извращение, садистские наклонности? Но зачем же тогда это переодевание трупа в собственный пиджак? Для чего же это старательное искажение лица убитого?
В это время мне позвонил по телефону В. Г. Филиппов.
— Знаете, — сказал он мне, — ваше предположение относительно Гилевича не оправдалось: я вызвал к трупу мать и брата Гилевича, и они оба признали в убитом сына и брата Андрея. Мать рыдала над покойным, ни минуты не сомневаясь в личности убитого. Придется, видимо, направить розыск по другому пути.
В ответ на это я сообщил В. Г. Филиппову добытые мною сведения и убеждал его не полагаться на мать и брата Гилевича.
Теперь на очереди стоял вопрос о выяснении личности жертвы. Я обратился ко всем ректорам московских высших учебных заведений, прося дать мне сведения о студентах, которые за последние две недели брали долгосрочные отпуски. Вместе с этой просьбой я сообщил им некоторые приметы убитого студента, т. е. его высокий рост и плотное ширококостное сложение. Вскоре канцелярии учебных заведений прислали мне соответствующие списки, по которым набралось фамилий тридцать. По всем полученным адресам я разослал агентов и лично принялся рассматривать их рапорты.
Из 30 рапортов лишь два обратили на себя мое внимание. В первом говорилось, что студент Николай Алексеевич Крылов такого-то числа выехал в Петроград, а во втором, что студент Александр Прилуцкий, найдя занятия, выехал на два месяца в Петроград, оставив в Москве за собой комнату. Я кинулся по последнему адресу.
Квартирная хозяйка дала о Прилуцком хороший отзыв: смирный, кроткий человек, небогат, но платит аккуратно. Говорил, что нашел место в отъезде на два месяца. Комнату оставил за собой, заплатив за месяц вперед. Вещи свои он запер в комнате, захватив с собой лишь небольшой чемоданчик.
Я вызвал агентов и приступил к тщательному обыску. Из хранившейся у Прилуцкого переписки выяснилось, что он сирота и имеет лишь одного близкого, родного человека в лице тетки, живущей в небольшом имении Смоленской губернии.
Я немедленно командировал в это имение агента, снабдив его фотографиями трупа и мертвой головы.
Агент по возвращении доложил, что тетушка Прилуцкого получила от последнего около двух недель тому назад письмо из Москвы, в котором он ей радостно сообщал, что нанялся секретарем к некоему Павлову и уезжает с ним в Петроград. Тетушка была глубоко потрясена и опечалена мыслью о возможности гибели племянника. По предъявленным фотографиям она не могла категорически признать в убитом своего племянника, но по строению и расположению зубов усмотрела в фотографии большое сходство с ним. Тетушка рассказала, что отец покойного, заботясь об образовании сына, положил на его имя 5000 франков в один из парижских банков, надеясь, что сын со временем приедет в Париж для усовершенствования в науках.
По получении этих сведений стало ясно, что убит Прилуцкий.
Но меня продолжал мучить все тот же проклятый вопрос: для чего понадобилось Гилевичу это убийство? Не 5000 франков соблазнили, конечно, его. Прилуцкого он до этого не знал. Очевидно, Прилуцкий стал жертвой благодаря лишь своему сходству с Гилевичем. И все чаще и чаще мне вспоминались слова пьяного студента: «Он хочет, чтобы я был он, а он — я!»
Сообщив полученные мной дополнительные сведения Филиппову, я узнал, что и у него есть новые интересные данные по этому делу.
Он запросил все страховые общества, и в результате выяснилось, что жизнь Андрея Гилевича была застрахована в 250 000 рублей в страховом обществе «Нью-Йорк», и оказалось, что мать Гилевича предъявила уже полис для получения страховой премии. Филиппов отдал, конечно, приказ арестовать мать и брата Гилевича, но в тюрьме брат повесился, и за решеткой осталась сидеть лишь мать.
Так вот для чего понадобилось это таинственное превращение мертвого Прилуцкого в «убитого Гилевича»!
Теперь оставалось разыскать убийцу. Это являлось, однако, делом нелегким, так как за это время он мог легко скрыться за границу.
Самые тщательные розыски не приводили ни к чему. Я стал уже терять терпение, как вдруг получил из Смоленской губернии от тетки Прилуцкого следующее письмо:
«Милостивый государь,
Господин начальник!
Считаю своим долгом довести до Вашего сведения нижеследующие обстоятельства, могущие, быть может, помочь Вам разобраться в крайне тревожном для меня деле исчезновения моего племянника, Александра Прилуцкого. Вчера я получила из Парижа письмо, при сем прилагаемое, якобы от Саши, где он просит меня выслать нужные документы в главный парижский почтамт до востребования. Они необходимы ему для получения из банка вклада, положенного на его имя отцом. Хотя почерк в письме и походит на Сашин, но меня берут все же сомнения в его подлинности. Кроме того, я не допускаю мысли, чтобы Саша, всегда державший меня в курсе своих дел и предположений, мог уехать в Париж, не предупредив меня о том заранее. Ведь, уезжая из Москвы в Петербург, он тотчас известил меня об этом. Разберитесь, господин начальник, в этом сложном и, может быть, страшном для меня деле, и да поможет Вам в этом Господь!»
По моему приказанию была сейчас же произведена экспертиза почерков пересланного мне письма и автографа Гилевича, хранящегося у нас в архиве, и идентичность их была вполне установлена; особенно сходными оказались заглавные буквы «А».
Итак, Гилевич в Париже!
Переговорив с В. Г. Филипповым, мы решили командировать в Париж для задержания Гилевича чрезвычайно способного и дельного чиновника особых поручений М. Н. К-а, каковой, получив мои инструкции, отправился в Париж для задержания Гилевича.
Какова была, однако, моя досада, когда на следующий день после его отъезда в «Новом времени» появилась заметка, сообщающая об отъезде М. К-а в Париж и о цели его командировки. Я немедленно послал срочную шифрованную телеграмму ему вдогонку, сообщая о заметке и предлагая скупить все парижские номера «Нового времени» за такое-то число.
Получив мою телеграмму, М. Н. К-в по приезде в Париж успел скупить все номера газеты на Северном вокзале, и лишь 2 или 3 из них успели проскочить в продажу. Прежде всего М. Н. К-в кинулся в главный почтамт, где узнал, что по соответствующему номеру до востребования вчера еще была получена каким-то господином корреспонденция из России. Оставался, следовательно, банк. Тут, к счастью, деньги, положенные на имя Прилуцкого, еще никем не были взяты. К-в предупредил кассира, прося тотчас же его известить, как только явятся за ними. На второй день кассир дал ему знать о соответствующем требовании, и К-в увидел незнакомого человека, вовсе не похожего на Гилевича. Он дал ему получить деньги и арестовал незнакомца с помощью французской полиции при его выходе из банка. Арестованный был отвезен в полицейский комиссариат, где и оказался искусно перегримированным Гилевичем. Когда с него были сняты приклеенные борода и парик, когда грим был смыт с его лица, в личности арестованного не оставалось никакого сомнения.
Убийца пытался было уверить французскую полицию, что русские власти преследуют его как преступника политического, но словам его, конечно, не придали значения.
Видя наконец, что игра проиграна, Гилевич признался во всем. Из банка он был препровожден в комиссариат вместе с ручным чемоданчиком, с которым он приехал, очевидно, прямо с вокзала. Теперь, принеся повинную, он попросил разрешения еще раз тщательно помыться, ввиду недавней гримировки. Ему разрешили, и он в сопровождении полицейского отправился в уборную, захватив из своего чемоданчика полотенце и мыло. В уборной он незаметно сунул в рот отколотый кусочек мыла и, набрав в руки воды, быстро запил его. Не успел полицейский его отдернуть, как Гилевич уже пал мертвым.
Оказалось, что в мыле он хранил цианистый калий, который и проглотил в критическую минуту.
По распоряжению Филиппова тело Гилевича было набальзамировано и отправлено в Петербург.
Так покончил земные счеты один из тяжких преступников нашего времени.
Умелый адвокат, защищавший мать Гилевича, добился ее оправдания. Но что значит для этой матери суд людской с его оправданием или карой, когда она, по возмездию небес, лишилась двух взрослых сыновей, вырванных из жизни петлей и ядом?!
Кража в Харьковском банке
Это дело мне особенно врезалось в память, может быть, потому, что им замкнулся круг моего долголетнего служения царской России. Оно памятно мне и потому, что сумма похищенного из банка была настолько велика, что в истории банковского дела в России подобных прецедентов не имелось.
Итак, 28 декабря 1916 года, т. е. ровно за два месяца до революции, я, уже в качестве заведующего всем розыскным делом в империи, получил в департаменте полиции шифрованную телеграмму от заместителя начальника Харьковского сыскного отделения Лапсина, сообщавшего о краже, произведенной в банке Харьковского приказчичьего общества взаимного кредита. Похищено было на 2 500 000 рублей процентных бумаг и некоторая сравнительно незначительная сумма наличных денег. Лапсин сообщал, что воры, устроив подкоп со двора соседнего с банком дома, проникли через него в стальную комнату банка и с помощью невиданных им (Лапсиным) доселе инструментов распилили и распаяли стальные несгораемые шкафы, откуда и похитили вышеуказанные ценности. Следов воров обнаружить ему не удалось, но один из служащих банка, заподозренный в соучастии в преступлении, задержан и временно арестован. Эта телеграмма была получена мною утром, часов в 11, а в 4 часа директор Департамента полиции А. Т. Васильев передавал мне, что министр внутренних дел, только что вернувшийся с высочайшего доклада, заявил о желании императора, прочитавшего в утренней газете сообщение о харьковской краже, видеть это преступление открытым в возможно близком будущем, почему министр находит необходимым поручить ведение этого дела непосредственно мне самому.
Выехать в этот же день мне не удалось, так как харьковский курьерский поезд уже ушел, и я отложил отъезд до завтра, т. е. до 29 декабря.
Эта дерзкая кража тревожила меня во всех отношениях: не говоря уже об исключительно крупной сумме похищенного, обратившей на себя внимание императора, но и обстоятельства дела не давали уверенности в успехе моих розысков. Дело в том, что воры воспользовались рождественскими праздниками, т. е. двумя днями, в течение коих банк был закрыт, а следовательно, с момента свершения и до момента обнаружения преступления протекло 48 часов. За этот промежуток времени воры могли основательно замести следы, а то и скрыться за границу.
Общая картина преступления заставляла думать, что в данном случае орудовали так называемые «варшавские» воры.
Эта порода воров была не совсем обычна и резко отличалась от наших, великороссийских. Типы «варшавских» воров большей частью таковы: это люди, всегда прекрасно одетые, ведущие широкий образ жизни, признающие лишь первоклассные гостиницы и рестораны. Идя на кражу, они не размениваются на мелочи, т. е. объектом своим выбирают всегда лишь значительные ценности. Подготовка намеченного предприятия им стоит больших денег: широко практикуется подкуп, в работу пускаются самые усовершенствованные и весьма дорогостоящие инструменты, которые и бросаются тут же, на месте совершения преступления. Они упорны, настойчивы и терпеливы. Всегда хорошо вооружены. Будучи пойманы, не отрицают своей вины и спокойно рассказывают все до конца, но не выдают по возможности сообщников.
В числе двух миллионов фотографий с дактилоскопическими оттисками и отметками, собранных в департаменте с преступников и подозрительных лиц, имелась особая серия фотографий «варшавских» воров. Из этой группы карточек я захватил с собой в Харьков на всякий случай штук 20 снимков особенно ловких и дерзких воров.
Вместе со мной, по моему предложению, выехал весьма способный агент Линдер, молодой человек, польский уроженец, обладавший, между прочим, истинным даром подражания манере говорить по-русски всяких инородцев. Этому второму Мальскому особенно удавались евреи и чухонцы.
Итак, 29 декабря мы выехали с Линдером в Харьков и благодаря некоторому опозданию поезда прибыли туда 31-го вечером. Я немедленно вызвал к себе Лапсина, каковой в устном рассказе передал дело. Он повторил, в сущности, содержание своей шифрованной телеграммы, добавив лишь подробности, на основании которых был арестован банковский служащий. Оказалось, что подкоп под стальную комнату велся из дровяного сарайчика соседнего с банком двора, принадлежащего к квартире, занимаемой банковским служащим. Этот господин пользовался вообще неважной репутацией. В момент совершения кражи его не оказалось в городе, откуда он выехал с женой на два праздничных дня куда-то в окрестности Харькова. Но, несмотря на это алиби, судебный следователь счел нужным его арестовать, так как подкоп, несомненно, прорывался недели две, не меньше, и велся у самой стены занимаемой им квартиры, так что представлялось невероятным, чтобы стук кирок и лопат не обратил бы на себя внимание чиновника.
На следующий день я пожелал лично осмотреть место преступления. Осмотр подкопа подтвердил соображения следователя. Стальная же комната банка являла весьма любопытное зрелище: два стальных шкафа со стенками, толщиной чуть ли не в четверть аршина, были изуродованы и словно продырявлены орудийными снарядами. По всей комнате валялись какие-то высокоусовершенствованные орудия взлома. Тут были и электрические пилы, и баллоны с газом, и банки с кислотами, и какие-то хитроумные сверла, и аккумуляторы, и батареи — словом, оставленные воровские приспособления представляли из себя стоимость в несколько тысяч рублей.
Опрошенный мною арестованный чиновник оказался заядлым поляком, все отрицавшим и жестоко возмущавшимся незаконным, по его мнению, арестом.
Так как прорытие подкопа, равно как и подготовка к краже, вообще должны были занять немало времени, то воры, надо думать, прожили известное время в Харькове. Посему, взяв Линдера и местных агентов, я принялся объезжать гостиницы, захватив как привезенные с собой из Москвы 20 фотографий «варшавских» воров, так и карточку арестованного чиновника.
Мне посчастливилось! Из десятка гостиниц, нами посещенных, в одной опознали по моим карточкам неких профессиональных воров Станислава Квятковского и Здислава Горошка, в другой — Яна Сандаевского и еще троих, фамилии коих не помню, всего шесть человек. Оказалось, они прожили в этих гостиницах с месяц и уехали лишь 26-го числа.
Вместе с тем выяснилось новое обстоятельство. По фотографии арестованный чиновник был опознан лакеем той гостиницы, где проживали Квятковский и Горошек. Лакей этот, шустрый малый, не только сразу же опознал обоих воров и чиновника, но со смешком поведал о тех перипетиях, косвенным участником коих он являлся за время проживания этих господ в его гостинице. По его словам, к Горошку, а особенно к Квятковскому, часто захаживал арестованный чиновник, и более того, Квятковский был, видимо, в любовной связи с женой ничего не подозревавшего чиновника. Эта женщина не раз навещала в гостинице Квятковского, и нередко ему, лакею, приходилось относить записочки то от него к ней, то обратно. Из этих тайных записок любопытный лакей и убедился, к своему удовольствию, в их связи.
Этот первый день нового года казался мне не потерянным напрасно, и я заснул покойно.
Между тем дополнительные сведения, собранные об арестованном чиновнике, не говорили в его пользу. До Харькова он служил в Гельсингфорсе, в отделении Лионского кредита, откуда и был уволен по подозрению в соучастии в готовившемся покушении на кражу в этом банке.
Мои дальнейшие вызовы и допросы арестованного чиновника ничего не дали. Он все так же продолжал отрицать всякую за собой вину. После долгих размышлений я решил попробовать следующее.
— Вот что! — сказал я моему Линдеру. — Сегодня же переезжайте в другую гостиницу подальше от меня; а завтра, под флагом дружбы с Квятковским и по причине предстоящего якобы отъезда вашего из Харькова, зайдите к жене арестованного чиновника и передайте ей фотографию последнего, будто бы вам данную, с дружеской надписью на обороте. Надпись по-польски вы сфабрикуйте сами. Образцом почерка Квятковского послужит его факсимиле, имеющееся на полицейской карточке. Было бы крайне желательно при этом получить от указанной дамы какое-либо письмо или записку, адресованную Квятковскому.
Линдер блестяще выполнил поручение. На следующий день он был принят этой особой. О своем визите он мне так рассказывал:
— Я пришел к вам, пани, от Стасика Квятковского, моего сердечного друга. Пан Станислав просит передать свой привет и сердечную тоску по пани.
— Я не розумем, цо пан муви! — смущенно сказала она. — Какой пан Станислав, какой пан Квятковский?
Я снисходительно улыбнулся.
— Пани очень боится! Но чтобы вы не тревожились, Стасик просил меня показать пани вот этот портрет. Не угодно ли? — и я протянул ей карточку с надписью.
Взглянув на нее, моя барынька просияла, видимо, успокоилась и стала вдруг любезнее.
— Ах, прошен, прошен, пане ласкавы, сядать!
После этого все пошло как по маслу. Она призналась мне, что сильно соскучилась по Квятковскому, и поставила меня в довольно затруднительное положение, пристав с вопросом, где теперь пан Станислав. Я вышел из затруднения, сославшись на легкомыслие женщин.
— Пан Станислав, любя и доверяя вам всецело, тем не менее просил не называть пока его адреса, так как боится, что вы случайно можете проговориться. А ведь тогда все дело, так благополучно проведенное им и вашим супругом, может рухнуть.
— Напрасно пан Станислав во мне сомневается! Ради него, ради мужа, наконец, ради самой себя я обязана быть осторожной. Впрочем, пусть будет, как он хочет!
В результате Линдер был всячески обласкан, накормлен вкусным обедом, а вечером, покидая гостеприимную хозяйку, он бросил небрежно:
— Быть может, пани желает написать что-либо Стасю, так я охотно готов передать ему вашу цедулку.
Пани обрадовалась случаю и тут же написала Квятковскому нежное послание, заключив его фразой:
«…Как жаль, коханы Стасю, что тебя нет со мной сейчас, когда муж мой в тюрьме!»
Поблагодарив Линдера за хорошо исполненное поручение, я на следующий день вызвал арестованного чиновника.
— Ну что же, вы все продолжаете отрицать ваше участие в деле?
— Разумеется!
— Вы отрицаете и знакомство ваше с Квятковским?
— Никакого Квятковского я не знаю!
— И жена ваша не знает пана Квятковского?
— Разумеется, нет! Кто такой этот Квятковский?
— Любовник вашей жены!
— Ну, знаете ли, этот номер не пройдет! Жена моя святая женщина, и в супружескую верность ее я верю, как в то, что я дышу!
— И напрасно! Я могу вам доказать противное.
— Что за вздор! Ведь если бы и допустить недопустимое, то есть что жена изменяет мне с Квятковским, то как бы вы могли доказать мне это? Ведь не держали же вы свечку над нею и паном Станиславом?
— А откуда вам известно его имя?
Чиновник сильно смутился, но, оправившись, ответил:
— Да вы как-то на одном из допросов так называли Квятковского.
— Я что-то не помню. Во всяком случае, у вас недюжинная память! Но оставим пока это, поговорим серьезно. Я делаю вам определенное предложение: я обещаю вам доказать как дважды два четыре неверность вашей жены, а вы обещайте мне помочь разыскать Квятковского, замаравшего вашу семейную честь. Идет, что ли?
— Нет, не идет! Так как я, не зная Квятковского, не могу вам помочь и разыскать его. Но заявляю, что не пощажу любовника моей жены, буде таковой оказался бы!
— Ладно! Довольно с меня и такого обещания. Вы, конечно, хорошо знаете почерк вашей жены?
— Ну еще бы!
— Так извольте получить и прочесть письмо ее, написанное вчера на имя Станислава Квятковского! — и я протянул ему переданный мне Линдером запечатанный розовый конверт.
Чиновник схватил конверт, вскрыл его, извлек бумагу и жадно накинулся на нее. Я наблюдал за ним. По мере чтения лицо его все багровело и багровело, руки начали трястись, дыхание становилось прерывистым. Наконец, кончив чтение, он яростно скомкал бумагу, метнул бешеный взгляд и, хлопнув кулаком по столу, воскликнул:
— Пся крев! Ну ладно, пане Станиславе, не скоро пожалуешь ты сюда! А если и пожалуешь, то не для свидания с моей женой! Ах ты, мерзавец, подлец ты этакий! Ну, теперь держись! Хоть и сам погибну, но и тебя потоплю! Господин начальник, — обратился он ко мне, — извольте расспрашивать, я теперь все, все скажу, рад вам помочь в поимке этого негодяя Квятковского!
— Хорошо! Где он теперь?
— Должно быть, в Москве, у любовницы Горошка, на Переяславльской улице.
— При нем и похищенное?
— Да, при нем. Он должен будет обменять процентные бумаги на чистые деньги и заняться дележом их среди участников.
— Так, быть может, он уже все обменял и поделил?
— Ну нет! Это не так просто. Квятковский и Горошек крайне осторожны. Для предстоящего обмена должен приехать из Гельсингфорса в Харьков некий делец Хамилейнен, мой личный знакомый, каковой, получив от меня препроводительное письмо, здесь, в Харькове, выедет с ним в Москву, где и сторгует бумаги примерно за полцены их номинальной стоимости.
— Можете ли вы сейчас написать мне это письмо за вашей подписью и на имя Квятковского?
— Горю желанием скорее это сделать!
— И прекрасно! Вот вам конверт и бумага.
Через 10 минут письмо было готово, подписано и адресовано Квятковскому в Москву, на Переяславльскую улицу.
— Вот вам письмо, действуйте! — и чиновник радостно потер руки. — Ну, пан Станислав, держись! Будет и на моей улице праздник!
Чиновник откровенно признал свое участие в деле, выразившееся в предоставлении сарайчика для подкопа и обещании выписать из Гельсингфорса Хамилейнена. Вместе с тем он назвал имена и всех участников «предприятия». Их вместе с ним, Квятковским и Горшком набралось 9 человек.
Тотчас же выслав начальнику Московской сыскной полиции Маршалку (меня заменившему) фотографии пяти воров, опознанных в харьковских гостиницах, я просил его приложить старание к обнаружению пока трех из них, поставив вместе с тем на Переяславльской улице крайне осторожное наблюдение за Квятковским и Горошком.
Призвав к себе Линдера, я рассказал ему о признании чиновника и добавил:
— Отныне, Линдер, вы не Линдер, а Хамилейнен!
— Ридцать копеек, перки-ярки, куакола! — ответил он, скорчив бесстрастную, сонливую чухонскую физиономию.
Я невольно расхохотался.
За откровенное признание и оказанное тем содействие розыску я приказал ослабить до пределов возможного тюремный режим арестованному чиновнику. Ему было разрешено получать пищу из дому, иметь свидания, продолжительные прогулки, собственную постель и т. д. Но вместе с тем я пояснил начальнику харьковской тюрьмы все значение преступления арестованного, преступления, которым заинтересовался сам государь император. А потому, при всех послаблениях, я приказал установить строжайшую изоляцию для арестованного, внимательнейший контроль над его передачами и т. д. Работа в Харькове мне показалась законченной, и я с Линдером выехал в Петроград. Всю дорогу Линдер тренировался в финском акценте и к моменту приезда в столицу достиг положительного совершенства.
По дороге из Харькова я простудился, а потому не мог немедленно выехать в Москву, между тем дело не ждало. По этой причине я командировал туда временно вместо себя Л. А. Курнатовского. Курнатовский — бывший начальник Варшавского сыскного отделения — после эвакуации Варшавы был прикомандирован к департаменту, в мое распоряжение. Я знал его за весьма ловкого и дельного чиновника. Вместе с Курнатовским отправился в Москву и Линдер, чтобы сыграть там роль гельсингфорсского Хамилейнена. Одновременно я послал подробные инструкции и Маршалку, поручив ему ежедневно по телефону держать меня в курсе дела.
Через сутки после отъезда Курнатовского и Линдера Маршалк звонит мне и сообщает, что двое из остальных трех воров, опознанных в харьковских гостиницах, находятся в Москве и за ними установлено уже осторожное наблюдение.
Итак, из девяти участников один сидит в харьковской тюрьме, а четырех, считая Квятковского и Горошка, московская полиция не упускает из виду.
Я предложил Маршалку не форсировать событий до моего приезда, каковой состоится на днях, так как самочувствие мое уже улучшалось.
Перед отъездом Линдеру было мною приказано остановиться отдельно от Курнатовского, и притом непременно в «Боярском дворе». Эта гостиница имела то преимущество, что в каждом номере находился отдельный телефон. Моему «Хамилейнену» было приказано вести широкий образ жизни, каковой подобает миллионеру (это, впрочем, его не огорчило), раздавать щедрые чаевые, обедать с шампанским и т. д.
Дня через два я приехал в Москву. Пора было действовать.
По моему предложению Линдер, закурив трубку, отправился к любовнице Горошка на Переяславльскую улицу, захватив, разумеется, и рекомендательное письмо арестованного харьковского чиновника. Для удобства дальнейшего изложения буду называть этого чиновника Дзевалтовским.
Линдеру было строжайше запрещено не только видеться со мной, но и близко подходить к М. Гнездниковскому переулку, т. е. к зданию сыскной полиции, где я проводил целые дни у Маршалка, руководя делом. По прежнему опыту было известно, насколько осторожны и осмотрительны «варшавские» воры. И не подлежало сомнению, что за Хамилейненом будет устроена ими слежка.
Итак, я с нетерпением стал ожидать телефонных сообщений Линдера о его визите к даме Горошка. Часа через три он звонил и докладывал:
— Явился я на Переяславльскую улицу, позвонил; открывшая мне дверь субретка впилась в меня глазами.
— Барыня дома? — спросил я ее.
— Пожалуйте, дома…
Я передал ей новенькую визитную карточку, на каковой значилось:
«ЮГАН КАРЛОВИЧ ХАМИЛЕЙНЕН», —
а внизу петитом:
«маклер Гельсингфорсской биржи».
Ко мне в гостиную вскоре вышла красивая молодая женщина и, подняв удивленно брови, промолвила:
— Вы желаете меня видеть?
Я, ломая русскую речь на финский лад, сказал:
— Мне дали ваш адрес и сообщили, что у вас я могу повидаться с господином Квятковским.
— Квятковским? А кто это такой?
— Это господин, к которому у меня имеется письмо из Харькова, и нужен он мне по важному делу.
Барынька пожала плечами и ответила:
— Я, право, ничего сказать вам не могу. Впрочем, эту фамилию, кажется, я слышала от моего брата. Будьте любезны оставить ваше письмо. Брат часа через два вернется, а за ответом не откажите зайти завтра часов в 12.
Я несколько подумал, как бы в нерешительности, поколебался, а затем все же передал ей письмо Дзевалтовского. Во время нашего разговора входила горничная помешать печку, и я заметил, что последняя усиленно меня разглядывает.
«Эге! Будет слежка!..» — подумал я.
И действительно: надев пальто и дав горничной синенькую на чай, я вышел на улицу и вскоре же заметил закутанную фигуру, упорно следовавшую по моим пятам. По пути в гостиницу я зашел, как богатый человек, в дорогой ювелирный магазин, пробыл в нем минут пятнадцать, купил довольно объемистую серебряную солонку с эмалью и футляром в руках отправился в «Боярский двор».
— Отлично, Линдер! Жду вашего завтрашнего рапорта.
На следующий день Линдер докладывает:
— Явился я на Переяславльскую ровно в 12. На этот раз меня приняли двое мужчин и, назвавшись Квятковским и Горошком (это действительно были они), заявили, что брат хозяйки, передав им письмо Дзевалтовского, предоставил эту квартиру для деловых переговоров со мной.
— Вы давно прибыли из Гельсингфорса? — спросили они меня.
— Сейчас я из Харькова, где пробыл трое суток, — отвечал я. — Все это время я провел с Дзевалтовским и его супругой, три раза у них обедал. Господин Дзевалтовский предложил мне купить у вас на два с половиной миллиона процентных бумаг и снабдил для этого письмом к вам, господин Квятковский. Кстати, его супруга, узнав, что мне предстоит видеться с вами, два раза настойчиво просила передать пану Станиславу ее искренний и дружеский привет.
Тут я взглянул на Квятковского и лукаво улыбнулся. Он, видимо, обрадовался поклону и окончательно успокоился на мой счет, признав во мне «неподдельного» Хамилейнена. После этого разговор принял чисто деловой характер. Я пожелал видеть товар. Мне ответили, что его сейчас нет, и ограничились лишь образцами, показав их тысяч на сорок. Я долго и внимательно их рассматривал, одобрил и приступил к торгу. За два с половиной миллиона с меня запросили сначала два. Я стал протестовать, уверяя, что организация сбыта мне обойдется дорого. В России продать бумаги невозможно, так как они, конечно, уже давно зарегистрированы всеми банками и кредитными учреждениями как «нелегально» приобретенные. Между тем, ввиду войны, Россия блокирована и переправить их за границу нелегко. Наконец мы в принципе сошлись на 1 200 000 руб. Договорившись до цены, Квятковский и Горошек заявили, что желали бы иметь уверенность и гарантию в моей покупательской способности, прежде чем доставят товар на Переяславльскую. Я вывернул было им бумажник, туго набитый «куклами» (пачки прессованной газетной бумаги, обернутые с наружной и внутренней стороны пятисотрублевками), но они на это лишь снисходительно улыбнулись и сказали:
— Этих денег, конечно, далеко не достаточно!
— Разумеется! — ответил я. — Но не могу же я носить при себе 1 200 000 рублей!..
— Как же вы думаете быть? — спросили они.
Я ответил, что подумаю и постараюсь доставить им назавтра ту или иную гарантию.
— Если ничто меня не задержит, то буду у вас завтра, в это время, — сказал я, покидая их.
Какую же гарантию мог им представить Линдер?
Я долго ломал себе голову и наконец остановился на следующем: я отправился в одно из почтовых отделений, возглавляемое моим знакомым, неким Григорьевым, и находящееся неподалеку от Переяславльской улицы.
— У меня к вам просьба, — сказал я Григорьеву. — Завтра, между 12 и 4 часами дня, явится к вам в отделение некий господин Хамилейнен, может быть, в сопровождении знакомого и подаст телеграмму в Гельсингфорс, в отделение Лионского кредита, с требованием перевода 1 200 000 рублей на текущий его счет в московское отделение Волжско-Камского банка. Будьте добры лично принять эту телеграмму, но, конечно, не отправляйте ее, а передайте потом мне.
Григорьев обещал все выполнить в точности, а я поставил Линдера в курс его дальнейшего поведения. Для большей убедительности Линдер должен был в своей телеграмме указать адрес на Переяславльскую улицу, куда надлежало гельсингфорсскому банку направить ответную телеграмму, извещавшую о состоявшемся переводе.
На следующий день Линдер в точности выполнил всю программу: в присутствии Квятковского дал телеграмму и просил последнего немедленно известить его по телефону в «Боярский двор» о получении ответа из Гельсингфорса.
Направившись снова к Григорьеву, я прочитал телеграмму Линдера, составленную в выражениях, выше мной приведенных, и тут же написал ему ответ:
«Москва. Переяславльская улица, 14. Хамилейнен. Согласно вашему требованию, 1 200 000 (миллион двести тысяч) рублей переводим сегодня Московский Волжско-Камский банк ваш текущий счет № 13602 (тринадцать тысяч шестьсот два). Правление отделения Лионского кредита».
Григорьев любезно отстукал на бумажной ленте текст этой телеграммы, наклеил его на телеграфный бланк, пометил сбоку место отправления (Гельсингфорс), число и час, заклеил телеграмму и передал ее мне. На следующее утро агент Паганкин, переодетый почтальоном, полетел на Переяславльскую улицу, передал телеграмму и получил даже трешку на чай.
Линдер принялся ждать обещанного извещения по телефону.
Однако день кончился, но никто ему не позвонил. Я стал уже волноваться, плохо спал ночь; но вот наутро звонит мне Линдер:
— Меня, господин начальник, известили о телеграмме, переслав ее, и просили быть завтра к двум часам на Переяславльской для окончания дела.
Линдер сообщил мне это каким-то упавшим голосом.
— Что это вы, Линдер, как будто испугались?
— Да не скрою, что жутковато! Ведь вы подумайте, господин начальник: являюсь я туда, по их мнению, с миллионом двумястами тысячами: а что, если этим мошенникам придет мысль меня убить и ограбить?
— Ну, вот тоже!.. Точно вы не знаете, что воры-профессионалы их калибра на «мокрые» дела (убийства) не пойдут! Разве — в случае самообороны.
— Так-то оно так, а все-таки боязно! Почем знать?
— Не падайте духом, Линдер, и помните, что внеочередной чин не дается даром! Вы вот что скажите мне: прихожая на Переяславльской близко расположена от гостиной, где обычно вас принимают?
— Да совсем рядом, они смежны.
— Из окон гостиной можно видеть улицу и подъезд дома?
— Да, крайнее окно выходит к самому подъезду.
— Прекрасно! Через час к вам явится агент, под видом приказчика ювелирного магазина, где вы на днях покупали солонку. Он принесет вам футляр с заказанной якобы вами вещью и непременно пожелает передать вам ее лично. Запомните его наружность. Этот агент будет завтра в 11 часов 30 минут утра стоять справа от подъезда вашей гостиницы, переодетый лихачом; на нем вы поедете в банк и на Переяславльскую. Я сейчас с этим приказчиком пришлю вам написанную диспозицию завтрашнего дня. По телефону о ней говорить и долго, и небезопасно. Кроме того, этим способом исключается возможность ошибок: у вас будет достаточно времени изучить ее в точности. Ну, до свидания, Линдер, желаю вам полного успеха, и не забывайте о предстоящей награде.
Повесив трубку, я принялся писать.
«Ровно в 12 часов выходите из дому и усаживайтесь на поджидающего Вас лихача справа от подъезда. Едете на нем в Волжско-Камский банк, выходите у подъезда, держа под мышкой небольшой, заведомо пустой портфельчик. В банке Вас встречает агент, что явится сегодня к вам в 8 часов вечера под видом знакомого (запомните хорошенько его лицо), и где-либо в уборной банка набьет Ваш портфель двенадцатью пятисотрублевыми «куклами», изображающими 100 тысяч рублей каждая. Пробыв в банке не менее часа, Вы выходите из него, озабоченно озираясь и демонстративно таща набитый портфель под мышкой. Лихач вас доставит на Переяславльскую, где и станет вас ожидать у подъезда. Если, паче чаяния, «товара» на этот раз не окажется на месте, то выругайтесь или держите себя сообразно с обстоятельствами, но, не поднимая тревоги, уезжайте не в духе домой. Если товар на месте, то, убедившись в этом, начните приемку, что должно с проверкой бумаг и купонов занять у Вас примерно около двух часов. Во время приемки, как бы опасаясь, чтобы извозчик не уехал, подойдите к окну, громко постучите в стекло и обернувшемуся на стук лихачу строго погрозите пальцем и мимикой передайте ему приказание дожидаться Вас хоть до вечера. Лихач, как бы озябнув, примется бить себя рука об руку и по плечам, что послужит сигналом для дежурящего напротив Курчатовского. Ровно через полчаса после этого сигнала (по часам) Курнатовский с дюжиной агентов ворвется в квартиру и переарестует всех. Было бы желательно, но не необходимо под каким-либо предлогом пройти Вам в прихожую и незаметно приоткрыть дверь, выходящую на лестницу, что облегчило бы Курнатовскому с людьми моментально ворваться в гостиную. Впрочем, при наличии заготовленных заранее приспособлений дверь в случае чего будет в минуту взломана. Предписываю Вам строжайше придерживаться этой программы, предоставляя Вам лишь право менять по собственному усмотрению только несущественные детали своего поведения, однако не нарушая ни на йоту общего намеченного плана».
Эту своего рода диспозицию я направил тотчас же к Линдеру в «Боярский двор», с агентом.
На следующий день к двум часам Переяславльская улица была запружена агентами: 4 дворника с метлами и ломами скалывали и счищали лед, тут же сновали три извозчика, на углу газетчик выкрикивал названия газет, на другом — нищий просил милостыню, какой-то татарин с узлом за спиной обходил, не торопясь, дворы и заунывно кричал: «Халат, халат!..» Л. А. Курнатовский сидел напротив наблюдаемого дома в пивной лавке и меланхолично потягивал из кружки пиво. Все люди, разумеется, были вооружены браунингами.
Ровно в 2 часа к подъезду подлетел лихач, едва осадив рысака. Из саней вышел Линдер с портфелем под мышкой, пугливо огляделся кругом и наконец вошел в подъезд особняка. «Прошло, пожалуй, около часу, — рассказывал мне потом Курнатовский. — Я не спускал глаз с лихача. Наконец я с облегчением увидел, как наш возница принялся хлопать рукавицами сначала друг о дружку, а затем и крестообразно по плечам, мерно раскачиваясь туловищем взад и вперед. Я взглянул на часы: было без пяти три. Ровно 25 минут четвертого я вышел из лавки, мигнул моим людям, и быстро, в сопровождении десятка подбежавших агентов я ворвался в подъезд. Дверь квартиры оказалась открытой, и мы, пробежав прихожую, ворвались в гостиную. Не успел наш Линдер вскрикнуть с деланным изумлением что-то вроде «Тер-р-риоки!» — как столы были опрокинуты, бумаги рассыпаны, а Квятковский и Горошек оказались поваленными на пол, обезоруженными и в наручниках. В общей потасовке досталось и Линдеру, продолжавшему выкрикивать какие-то чухонские ругательства.
Обыска делать не пришлось, так как все похищенные процентные бумаги оказались налицо».
В большом волнении сидел я в сыскной полиции, ожидая исхода линдеровской покупки. Время тянулось бесконечно долго. Я пытался представить себе происходящее: вот 2 часа — Линдер не звонит, следовательно, «товар» оказался на месте. Вот четыре — возможно, что лихач дал сигнал, и Курнатовский готовится нагрянуть. Может, уже и нагрянул?!
Около пяти часов послышался шум, топот многих шагов, и в кабинет ко мне взошли и Курнатовский с агентами, и арестованные — Квятковский, Горошек, — и Линдер. Курнатовский нес в руках отобранный чемоданчик с бумагами.
— Что, Людовик Антонович, деньги все налицо?
— Да, Аркадий Францевич, все.
— Ну, слава богу!
Горошек и Квятковский все время конфузливо глядели на Линдера, словно извиняясь за невольное вовлечение его в беду. Впрочем, это продолжалось недолго, так как Линдер, оборотясь ко мне, сказал:
— Прикажите, господин начальник, снять с меня эти проклятые наручники! У меня от них затекли руки.
Я, улыбнувшись, приказал освободить Линдера и предложил ему сесть. Увидя это и услыша чистую речь Линдера, поляки опешили и, раскрыв рты, впились в него изумленными глазами.
Выслушав краткий доклад Курнатовского, я предложил Линдеру рассказать о своем последнем визите.
— Приехал я, господин начальник, ровно в 2 часа на Переяславльскую, снял пальто, но в гостиную вошел обмотанный вот этим бело-зеленым вязаным шарфом. Извиняясь за него, я сказал: «Ну и Москва ваша! Едва приехал, а уже простудился, и кашель, и насморк!» — «Москва — не Варшава, и климат здесь не наш!» После этого Горошек и Квятковский усердно стали предлагать мне выпить стакан вина за предстоящую сделку. Они тянули меня к здесь же стоящему столику, на котором виднелись несколько марок шампанского, дорогие фрукты и конфеты. Я решительно отказался, заявив, что прежде всего дело, а потом уже и вспрыски. Они очень не настаивали, и вскоре мы заняли места, я — с одной стороны двух сдвинутых и раскрытых ломберных столов, а Квятковский и Горошек — с другой. «Прежде чем приступить к приемке и расчету, для меня было бы желательно видеть весь товар, а для вас, очевидно, — деньги. Вот почему прошу вас выложить все продающиеся бумаги на стол, что касается денег, то вот они». Я раскрыл свой портфель, быстро высыпал его содержимое и еще быстрее спрятал пачки обратно. Квятковский вышел и принес из соседней комнаты чемоданчик и выложил из него на стол кипы процентных бумаг. Мы вооружились карандашами, бумагой, и началась приемка. Я тянул сколько возможно: осматривал каждую бумагу, подробно записывал наименование, проверял купоны и т. д. К счастью, бумаги были не очень крупного достоинства, все больше в 5 и 10 тысяч, таким образом, число их было велико. Приняв их на 500 тысяч, я откинулся на спинку кресла, раскашлялся и, взглянув на часы, деланно ужаснулся: «Господи! Уже три часа, а проверено меньше четверти! — Затем, словно спохватившись: — Как бы не уехал мой дурак!» — И встав, я поспешно подошел к окну, громко постучал в стекло и выразительно погрозил лихачу пальцем. Затем снова уселся и продолжал приемку, не забывая время от времени кашлять. Минут через 20 я симулировал новый и жестокий приступ кашля, что называется, до слез, и полез в карман за носовым платком. Его якобы не оказалось. «Наверное, он в пальто», — сказал я и, не дав опомниться моим продавцам, быстро встал и, не расставаясь ни на минуту с портфелем, прошел в прихожую. Оглянувшись и не видя за собой никого, я поспешно отщелкнул французский замок на двери и, вынув из кармана платок, вернулся в гостиную, прижимая его к губам и отирая глаза. Мы опять принялись за дело; но не прошло и 10 минут, как из прихожей неожиданно ворвались наши люди, и мы оказались поваленными, обезоруженными и скрученными. Кстати, господин начальник, прикажите вернуть мне мой браунинг!
Поляки, не отрывая глаз от Линдера, слушали его рассказ, после которого Квятковский воскликнул:
— Як бога кохам, ловкой сделано! Что и говорить! Я готов был бы об заклад биться, что пан не русский, а финн! Да наконец, поклон от пани Дзевалтовской, телеграмма, деньги, сегодняшняя поездка за ними в банк! Ведь пан не знал, что люди мои следили за вами?
— Все, все знал, пан Квятковский! — ответил Линдер. — На то мы и опытные сыщики, чтоб все знать! Вы, варшавские гастролеры, работаете тонко, ну а мы вас ловим еще тоньше.
Квятковский поцокал языком и недоуменно покачал головой из стороны в сторону.
— Вы не сердитесь, господа, если при аресте вас несколько помяли, — сказал я, — но вы сами понимаете, что при данных обстоятельствах это было неизбежно.
— Помилуйте, господин начальник, мы нисколько не в претензии. Что же делать? Мы берем, а вы ловите, каждый свое дело делает. Жалко, что сорвалось все так неожиданно. Но мы свое наверстаем, будьте уверены!..
— Скажите, не укажете ли вы мне адреса остальных семи человек, участвовавших с вами?
— Нет, господин начальник, не укажем. Мы пойманы, деньги вами найдены, ну и бог с ними! А выдавать мы никого не будем.
— Это ваше дело, конечно! Но я надеюсь, что и без вашей помощи мы их разыщем.
Я приказал немедленно арестовать и тех двух воров, о которых мне телефонировал Маршалк еще в Петроград и за коими все эти дни был установлен надзор. К вечеру было арестовано еще трое участников, нарвавшихся на засаду, оставленную нами в квартире на Переяславльской. Таким образом, считая с чиновником Дзевалтовским, нами было задержано восемь человек из девяти. Девятый скрылся бесследно и до февральской революции не был обнаружен.
По ликвидации этого громкого дела на работавших в нем посыпались награды: Лапсину (харьковскому помощнику начальника сыскного отделения) дана денежная награда, Линдер получил чин вне очереди, Курнатовский украсился Владимиром 4-й степени.
Так были отмечены наши заслуги царским правительством. Временное правительство отметило их несколько иначе. При нем двери тюрьмы широко раскрылись для выпуска из тюремных недр всякого мазурья и для помещения туда нашего брата. Бедный Курнатовский, встретивший революцию в должности начальника харьковского сыскного отделения, на каковую был назначен через две недели после раскрытия вышеописанной кражи, был посажен в ту же харьковскую тюрьму, где встретился и с Горошком, и с Квятковским, и прочими участниками банковской кражи. К чести последних должен сказать, что ни мести, ни злорадства они к Курнатовскому не проявили и вообще поведением своим в этом отношении резко отличались от наших российских воров. По моему ходатайству перед князем Г. Е. Львовым Курнатовский был освобожден и, промаясь с год в России, эмигрировал наконец в Польшу, где и поныне состоит не то начальником, не то помощником начальника варшавского уголовного розыска. Маршалк и Линдер, тоже протомившись известное время в Совдепии, перебрались в Варшаву, где, насколько мне известно, занимаются ныне коммерцией. Что касается вашего покорного слуги, то осенью 1918 года он чуть ли не в одном пиджаке пробрался к гетману, в Киев. С падением Скоропадского и при нашествии Петлюры я дважды порывался выбраться из Киева, но оба раза меня высаживали петлюровцы из поезда, и таким образом я застрял и пережил в Киеве большевистское нашествие.
В эту мрачную пору я брел как-то по Крещатику. Вдруг слышу голос:
— Никак пан Кошко?
Поднимаю голову и вижу пред собою Квятковского и Горошка. Я так и обмер! Ну, думаю, пропал я: сейчас же выдадут большевикам! Но Квятковский, видя мое смущение, сказал:
— Успокойтесь, пане Кошко, зла против вас не имеем и одинаково с вами ненавидим большевиков.
Затем, взглянув на мое потертое платье, участливо предложил:
— Быть может, вы нуждаетесь в деньгах? Так, пожалуйста, я вам одолжу!..
На мой отрицательный ответ он, улыбнувшись, заметил:
— Вы, быть может, думаете, что деньги ворованные? Нет, мы теперь это бросили и занимаемся честной коммерцией!..
Я, разумеется, отказался и от «честных» денег, но не скрою, что от души был тронут, что, впрочем, и высказал. Из Киева я перебрался в Одессу, оттуда — в Крым, затем — в Константинополь и, наконец, в Париж. Но о периоде моей крымской деятельности в роли заведующего уголовной полицией, равно как и о моем частном бюро уголовного розыска в Константинополе, я, может быть, расскажу вам во втором томе моих служебных воспоминаний.
Начальник охранного отделения
Мой надзиратель Сокольнического участка Швабко мне как-то докладывает:
— Сегодня, господин начальник, я получил в Сокольниках довольно странные сведения. Зашел это я в трактир «Вена» поболтать с хозяином, что я делаю часто, так как трактирщик поговорить любит и нередко снабжает меня сведениями. Как раз сегодня он рассказал мне любопытную историю. К нему в трактир частенько захаживает некий Иван Прохоров Бородин, человек лет пятидесяти, местный богатый владелец кирпичного завода. Иван Прохоров пользуется в Сокольниках большим весом. Знакомством с ним трактирщик дорожит и, видимо, гордится. Так вот, с этим Иваном Прохоровым третьего дня приключилось неприятное и странное происшествие. Сидел он в «Вене» и мирно пил с трактирщиком чай. Вдруг подъезжает автомобиль, из которого вылезает жандармский офицер с двумя нижними чинами и каким-то штатским. Войдя в трактир, они без всяких объяснений арестовывают Бородина и увозят его неизвестно куда. Однако через сутки, т. е. вчера, Бородин в сильно подавленном настроении опять появился в «Вене» и по секрету рассказал трактирщику, что его жандармы отвезли в охранное отделение, обыскали, припугнули высылкой из Москвы, отобрали находившийся при нем пятитысячный билет ренты и выпустили до завтра, под условием доставления в управление еще 5 тысяч рублей; в противном случае арест и высылка в Нарымский край неминуемы. Иван Прохоров очень напуган и собирается завтра внести требуемые 5 000, лишь бы уцелеть. Такой испуг и покорность трактирщик объясняет тем, что прошлое Ивана Прохорова, согласно молве, не совсем чисто. Как уверяют, богатство его пошло от «гуслицких денег».
Выражение «гуслицкие деньги» давно стало нарицательным. Дело в том, что лет 25—30 тому назад нашумело на всю Россию дело шайки фальшивомонетчиков, занимавшихся выделкой фальшивых кредитных билетов в селе Гуслицы Московского уезда.
Я приказал Швабко сейчас же отправиться к Бородину и в самой мягкой форме пригласить его для переговоров к начальнику сыскной полиции.
Как выполнил мое поручение Швабко, мне точно неизвестно, но, надо думать, не очень дипломатично. Сужу я об этом по словам Швабко, который, привезя часа через три Бородина в сыскную полицию, зашел доложить о выполнении поручения.
— Сообщив Бородину о вашем, господин начальник, предложении немедленно явится, я поверг его в ужас. «Господи! — воскликнул он. — Да что же это такое? Вчера начальник охранного отделения, сегодня начальник сыскной полиции! Да ведь этак никаких денег не хватит!..» Но, видимо, спохватившись, он быстро оделся и, не сказав ни слова больше, приехал со мной.
— Позовите, пожалуйста, его!
Ко мне вошел высокий плотный человек, с красивым, умным и симпатичным лицом, с седоватой бородой и висками. На лице его я прочел какую-то окаменелость, отражавшую не то горе, не то старательно скрываемую тревогу.
— Садитесь, пожалуйста! — сказал я возможно приветливее.
— Благодарим покорно! — И он не торопясь сел.
— Расскажите, пожалуйста, что за странная история произошла с вами? Почему отобрали у вас 5 тысяч, да и намереваются отобрать еще столько же?
— Какие 5 тысяч? — спросил Бородин, делая изумленное лицо. — Я даже в толк не возьму, про что это вы изволите говорить! Никаких пяти тысяч у меня не брали, да и вообще я ни на что не жалуюсь и всем премного доволен.
— Да полно, Иван Прохорович, говорить-то зря! Я вызвал вас для вашей же пользы. Ясно, что вы налетели на мошенников, они чем-то запугали вас, — вы и отпираетесь от всего. Если бы вас в «Вене» арестовали настоящие жандармы, то так скоро не выпустили бы, да и денег не потребовали бы. Раскиньте-ка умом хорошенько и расскажите откровенно и подробно, как было дело. Я же добра вам желаю!
Пока я говорил все это, лицо моего собеседника из бледно-желтого постепенно превратилось в багрово-малиновое и пот мелкими каплями выступил у него на лбу. Он стал дышать тяжело и, хрустнув вдруг пальцами, взволнованно и торопливо заговорил:
— Ваша правда, господин начальник! Что я буду в самом деле скрывать? Мне и самому показалось, что тут дело не совсем чисто. Ежели можете — защитите; но Христом-богом молю — не выдавайте, а я все, все по совести расскажу. Вчерашний день меня арестовали в «Вене» какой-то жандармский офицер с двумя солдатами и одним вольным человеком. Посадили в машину и отвезли в Скатертный переулок, как сказали мне, в охранное отделение. Номера дома не помню, но на вид признаю. Поднялись мы на третий этаж. Там меня сейчас же обыскали и отобрали бумажник; в нем была пятитысячная рента да 300 рублей денег. Бумажник с деньгами обвязали шнурками и запечатали печатями. Затем посадили меня в прихожую и говорят: «Подождите здесь! Начальник сейчас занят». Сижу я так полчаса, сижу час. Мимо меня провели какого-то человека в наручниках, потом прошли два жандармских унтер-офицера. Наконец пришел жандарм и повел меня к начальнику. Вхожу: большая комната, посредине письменный стол, заваленный бумагами, а за ним господин в штатском платье. Я остановился. Он даже не взглянул на меня, а продолжал что-то быстро писать. Прошло этак минут 10. В кабинет вошел жандармский офицер, положил на стол огромный портфель и передал какую-то бумагу. Начальник пробежал ее глазами и говорит: «Я сейчас распоряжусь». Затем взял телефонную трубку, назвал какой-то номер. «Это вы, Савельев? — говорит начальник охранного отделения. — Немедленно берите людей и арестуйте Петровского, и, пожалуйста, поживее!» Наконец он поднял голову и обратился ко мне: «Так вот ты какой гусь! Давно мы за тобой следим да в старом твоем разбираемся. Ну, теперь полно! Погулял — и будет! Давно пора под замок». — «Помилуйте, господин начальник, — взмолился я. — Да за что же это? Я живу, слава богу, смирно, по-хорошему, зла никому не делаю. За что же меня под замок?» — «Ну, брось дурака валять да невинность разыгрывать! — крикнул он мне. — А «гуслицкие дела» забыл?» Я так и обмер.
— А что это за «гуслицкие дела»? — спросил я у Бородина самым невинным тоном.
— Да что уж тут таить, господин начальник! Случилось это лет 25 тому назад. Был я тогда еще мальчишкой, и сбили меня с толку фальшивомонетчики, выделывавшие деньги в селе Гуслицах. За это я отбыл наказание и с той поры живу по-честному. Как вспомнили мне про «гуслицкие» деньги, вижу, дело плохо! Начальник приказал принести мой бумажник, сорвал с него печати, вынул билет и деньги и говорит: «Много к твоим рукам прилипло «гуслицких» денег, да черт с тобой! Тут у нас завелось благотворительное дело, и деньги нужны, а их нет. Предлагаю тебе следующее: я под эти 5 тысяч освобождаю тебя до послезавтра с тем, чтобы к 2 часам дня ты доставил сюда еще 5000 рублей. Принесешь — я отпущу тебя на все четыре стороны; не принесешь — пеняй на себя! Ты будешь немедленно арестован и выслан в 24 часа из Москвы в Нарымский край доить тюленей». С этими словами начальник отпустил меня, оставив, однако, у себя ренту и три сотенных билета.
— Вот что, — сказал я Бородину, — идите с моим агентом и укажите в Скатертном переулке дом, куда вас возили, а завтра, в 11 часов утра, приходите опять ко мне.
Бородин указал дом, и мы навели у дворников справку о жильцах 3-го этажа. Они оказались людьми смирными, не внушающими подозрений. Узнали мы и номер телефона квартиры. Но что же было делать дальше? Нагрянуть с неожиданным обыском мне не хотелось, так как мошенников могло случайно и не оказаться дома. Взятая у Бородина рента могла быть тоже унесена, да, наконец, Бородин и не помнил номера своего билета, следовательно, даже при захвате аферистов последние смогут от всего отпереться, тем более что свидетелей не имелось. Поэтому я остановился на ином плане. За домом и особенно за квартирой третьего этажа было установлено наблюдение. Я же стал ждать завтрашнего ко мне визита Бородина.
Через несколько часов по установлении наблюдения прибегает один из агентов и докладывает, что из квартиры 3-го этажа вышел Василий Гилевич, хорошо известный нам по ряду мелких мошенничеств. Василий был родным братом Андрея Гилевича, убийцы студента Прилуцкого, громкое дело которого я уже описал в одном из предыдущих очерков. Очевидно, Бородина шантажировал этот «достойный» представитель не менее «достойной» семейки.
Я пригласил к себе в кабинет стенографа и дворника в качестве будущих свидетелей и усадил их к отводным трубкам моего телефона. Когда явился Бородин, я побеседовал с ним минут 10, стараясь уловить его манеру говорить, его язык, интонации голоса и т. п. После чего заявил ему: сидите смирно и слушайте! Агент-стенограф, сидевший у одной из отводных трубок, приготовил лист бумаги и карандаши; дворник деликатно взял свою отводную трубку двумя «пальчиками». Когда все было готово, я подошел к аппарату.
— Барышня, дайте номер такой-то!
— Готово!
В трубке послышался женский голос:
— Я вас слушаю…
— Нельзя ли попросить к телефону господина начальника?
— Хорошо, сейчас!
Вскоре раздался мужской голос:
— Алло, я вас слушаю!
— Это вы, господин начальник?
— Гм… Кто говорит?
— Это я, Иван Прохоров Бородин, которому вы сегодня приказали явиться.
— Ну что, мошенник, деньги готовы?
— Не серчайте на меня, господин начальник! Ей-богу, к двум часам не достать, обещаны они мне в четыре. Вот я и звоню. Уж вы позвольте мне опоздать на два часа, ранее никак не справиться! Ведь 5 тысяч — капитал, его сразу не соберешь!
— Ах ты, растяпа! Ах ты, сонная тетеря! Ну, черт с тобой! Но помни, что если в четыре не явишься — в 24 часа вылетишь из Москвы. А откуда ты телефон мой узнал? Разве на станции сообщают номер охранного отделения? (И в голосе его послышалась тревога.)
— Никак нет, господин начальник! Я третьего дня, стоя у вашего стола, покуда вы писали, приметил номер вашего телефона, стоящего на столе.
— Ну ладно, проваливай! И помни: в 24 часа!
Затем послышалось глухо: «Ротмистр, установите опять немедленно наблюдение за Бородиным!» После чего трубка была повешена.
— Вы успели все записать? — спросил я своего агента-стенографа.
— Так точно, все.
— А ты все слышал? — спросил я у дворника.
— Известное дело, все! А только, господин начальник, я понимаю, что тут без убивства не обойтиться! — отвечал глубокомысленно дворник.
— Ну и понимай на здоровье! — сказал я смеясь.
Бородин, наблюдавший всю эту сцену, сидел ни жив ни мертв. В нем, видимо, боролись разнородные чувства. С одной стороны, еще прочно сидел страх перед грозным начальником охранного отделения, с другой — он видел, что во мне нет и тени сомнения в наличности мошенничества; вместе с тем ему думалось: а что, если начальник сыскной полиции ошибается? Всю эту сложную гамму переживаний я прочел на его взволнованном красном лице.
К четырем часам я откомандировал моего помощника В. Е. Андреева с четырьмя агентами в Скатертный переулок для ареста всех людей, находящихся в охранном отделении. Я рекомендовал ему пригласить с собой и участкового пристава с нарядом городовых, но В. Е. Андреев нашел, очевидно, это лишним и, понадеясь на собственные силы, отправился один исполнять поручение.
Через час он мне звонит и сообщает:
— Тут, Аркадий Францевич, получается неожиданное затруднение. Дело в том, что мы арестовали трех мужчин, переодетых жандармами, и женщину, находившуюся в квартире; но недоглядели за Гилевичем, который успел проскочить в заднюю комнату, заперся там на ключ и забаррикадировал дверь. Он заявляет, что при малейшей с нашей стороны попытке форсировать его убежище он пристрелит нас как собак из имеющегося якобы при нем револьвера. Что прикажете делать?
Ничего не оставалось, как ехать самому. Зная, что Гилевичи люди довольно «предприимчивые» и не останавливаются ни перед чем, я вытребовал из полицейского депо непробиваемый панцирь, в каковой и облачился. В руки я взял портфель со вложенной в него пластинкой из того же, что и панцирь, состава, и, приехав в Скатертный переулок, я прикрыл голову портфелем и подошел к дверям, за которыми находился Гилевич:
— Эй, вы там, осажденный портартурец, сдавайтесь! Не заставляйте понапрасну выламывать двери!
Гилевич сразу узнал мой голос и злобно отозвался:
— Что, за третьим братом приехали?
— Да уж я и не помню, за которым по счету. Одно знаю, что все хороши!
— Собственно, что вам от меня нужно?
— А вот выйдете, господин начальник охранного отделения, тогда и поговорим.
— Не советую вам, господин Кошко, подходить к двери, а то получите пулю в лоб!
— Полно, Гилевич, дурака валять. Не заставляйте меня прибегать к крайним мерам, вам же хуже будет. Сами знаете, чем пахнет вооруженное сопротивление властям.
Последовала длинная пауза. А затем щелкнул замок, дверь быстро распахнулась (баррикады оказались лишь в воображении Андреева), и на пороге предстал Василий Гилевич.
— Сдаюсь! — было первое его слово. — Ваше счастье, что не было со мной Андрюшиных капель (это был намек на цианистый калий, коим отравился его брат, убийца Прилуцкого), а то не взять бы вам меня живым!
Ему тотчас же надели наручники и повезли в сыскную полицию.
Обыск на квартире решительно ничего не дал.
— Ну-с, Гилевич, а теперь поговорим! — сказал я ему у себя в кабинете. — Прежде всего где те 5000 рублей, что отобраны вами у Бородина?
— Какие пять тысяч?
— Скажите! Не знаете? Быть может, и Бородин вам не знаком и не был у вас третьего дня?
— Бородина я знаю, и третьего дня он действительно у меня был. Я беседовал с ним о заказе на кирпичи, но о пяти тысячах слышу впервые.
— Ну, уж это даже глупо! Вы сами понимаете, что в вашем положении лишь чистосердечное признание может облегчить вам предстоящее наказание, а вы вдруг вместо этого несете какую-то ерунду! У меня же есть живые свидетели против вас.
— Послушайте, господин Кошко, вы, кажется, принимаете меня за болвана и пытаетесь наивно ловить! Повторяю вам, что о деньгах слышу впервые, а кроме того, вообще все разговоры с Бородиным я вел с глазу на глаз, а не перед свидетелями.
— Вы так думаете?
— Не только я так думаю, но и вы думать иначе не можете.
Я нажал кнопку звонка.
— Позовите ко мне свидетелей! — приказал я.
В кабинет вошли стенограф и дворник.
— Будьте любезны, — обратился я к стенографу, — прочтите то, что вы слышали и записали.
Агент прочитал запись моего утреннего разговора по телефону с Гилевичем, воспроизведенного им с абсолютной точностью. Я обратился к обоим свидетелям:
— Готовы ли вы принять присягу в том, что собственными ушами слышали этот разговор?
— Да хоть сейчас, господин начальник!
Гилевич долго сидел с раскрытым ртом и выпученными от изумления глазами. Наконец он произнес:
— Ну-у-у?! Если так, то, конечно, мне ничего не остается, как рассказать правду. Но, ради бога, удовлетворите мое любопытство, откройте мне эту изумительную тайну!
— Хорошо! Но предварительно дайте ваше откровенное показание.
Гилевич во всем признался, рассказав и о своем самозванстве, и о переодевании своих друзей в жандармскую форму. Квартира ему была предоставлена его приятелем техником, уехавшим на 28 дней в отпуск и не подозревавшим ничего дурного. Гилевич заявил мне, что, получи он дополнительные пять тысяч рублей от Бородина, и след его простыл бы, так как на следующий же день он намеревался уехать за границу, где, по его словам, подготовлялось им дело мирового масштаба.
— А ваша тайна? — спросил он меня.
— Вот она! — и я указал ему на телефон и две отводные трубки. Гилевич шлепнул себя по лбу и с горечью в голосе расхохотался. Суд приговорил его к полутора годам арестантских рот с лишением права состояния. К сообщникам его присяжные заседатели отнеслись милостиво: они были оправданы.
notes