Книга: Именем закона. Сборник № 1
Назад: Инна Булгакова «ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…»
Дальше: ИЗ ПРОШЛОГО

Гелий Рябов
ЧЕЛОВЕК С ФОТОГРАФИИ

…вы ничего не знаете. И не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб.
От Иоанна, XI, 50
Сергея Петровича выпустили летом 55-го: «Ваше доброе имя восстановлено, полагаем, обиды держать не станете?» Что он мог ответить этому майору в привычной глазу фуражке с ярко-голубым верхом? Удивительный цвет… В последние лагерные годы все время одолевала какая-то странная ассоциация: бесконечное темно-желтое ржаное поле и васильки, васильки…
Но пришел день — незадолго до свободы, и разделилось царство само в себе: «васильковые» фуражки остались в МВД вместе с безобидными и самонужнейшими «внутренними» делами и проблемами, а госбезопасность вновь обособилась, в который уже раз, и связь времен порвала. Фуражку взяла армейскую, с темно-синим, как у прежней кавалерии, околышем, и высшую награду, традиционную, возникшую еще при Дзержинском — знак почетного чекиста, — тоже изменила: и щит, и ленточку, и меч. Ведь сущность стала иной — как писали газеты, «Органы государственной безопасности освобождены от несвойственных им функций». Раз и навсегда, надо полагать, и если так — все сначала, с нуля, благостно и праведно, и нет больше вопросов, а косых взглядов — и подавно…
Квартиру дали неожиданно быстро, гораздо быстрее, чем он рассчитывал, — в пятиэтажном блочном доме-новостройке на окраине Москвы. Это обетованное место именовалось «Хорошево-Мневники» и, видимо, означало хорошее мнение о чем-то (о себе, наверное?) или нечто мнительное, но, конечно, в положительном смысле. Выделили однокомнатную, на пятом этаже. «Вид-то какой! — восхищался накануне замнач КЭЧ, — лес, озеро, поля необозримые… Завидую, брат, но — выстрадал, чего уж…» Когда в первый раз поднялся по лестнице (с одышкой, сердце начало сдавать еще в сороковом, на лесоповале), подумал безразлично: «Трудно немного… Ну и что? Долго ли ножки бить? Потерплю…» Полы были крыты линолеумом (прогрессивно и чисто, о неприятном статическом электричестве он еще ничего не знал), в кухне — трехконфорочная газовая плита «Заря», и стена над ней выложена бледно-розовым кафелем, раковина аккуратно заключена в крашенную масляной краской коробку. А в комнате (шестнадцать и пять десятых квадратных метра) широкое и высокое, вровень с потолком окно и балкон за ним открывали невиданную перспективу, о которой с таким восторгом говорил замнач КЭЧ. Теперь надо было приобретать мебель и устраиваться как следует, несмотря ни на что. В конце концов он теперь уже не бывший заключенный, а уважаемый ветеран своей бывшей организации. Пенсионер. На удостоверении в серой обложке стояли непривычные литеры и аббревиатуры, но означали они все то же, хотя и оставшееся в далеком теперь уже прошлом…
Вот только потолок огорчал (невозможно было привыкнуть): наваливался на голову; на второй день Сергей Петрович начал непроизвольно поднимать руку и тыкать пальцем (не может быть, чтобы так низко!), испортил побелку и палец перепачкал, а ночью дважды проснулся в холодном поту — показалось, что крышка гроба вот-вот захлопнется…
Недели две ушло на привыкание («район» здесь произносили «рыон»), на беготню по комиссионным — приобрел кое-что в комнату и на кухню, потом начались воспоминания, разные и о разном, более всего о далеком и, как теперь ему казалось, счастливом прошлом… Взглянул на пустые стены, и сразу предстали перед глазами скромные деревянные полки и книги на них ровными стройными рядами… Сколько книг у него было в прежней жизни! Их собирали в семействе чуть ли не с XVIII века, редкие книги, запечатлевшие историю возникновения и становления человеческого духа…
Решив выяснить судьбу библиотеки, Сергей Петрович направился в компетентное подразделение своей бывшей организации, здесь его сразу же принял несколько обвислый, но весьма любезный и предупредительный полковник. Выслушал внимательно, сочувственно покачал головой и заметил, горестно вздохнув, что с подобными просьбами многие теперь обращаются — времена-то как изменились, а вот удовлетворить товарищей не представляется возможным, и дело тут не в обструкции какой-никудь (не дай бог!), но в причинах вполне объективных. Ну в самом деле: кого-то постигла злая участь (так выразился полковник), кому-то повезло чуть больше, но все равно: старинный сервиз или ковер «Хорасан» с мебелью в стиле рококо поступили на склад, а оттуда распределились, естественно… Но ведь и следующего владельца постигла злая участь (такое время было, увы!), и следующего (зачастую) — тоже. Где и что теперь искать? Взглянув на Сергея Петровича долгим печальным взором, полковник приглушил голос: вот, жена ушла к другому (писателишка какой-то, фантаст), забрала все серебряные чайные ложки, принадлежавшие свекрови (то есть матери, пояснил полковник), и что тут поделаешь? Пришлось взыскать деньгами, через нарсуд…
Зачем он это рассказал? Бог весть, от огорчения, должно быть. Но бумаги и документы семейные пообещал вернуть и действительно вернул на другой же день — с приятной улыбкой. А Сергей Петрович, возвратившись домой, положил огромный пакет на кухонный столик и долго смотрел, не решаясь вскрыть: прошлое, по которому столько лет тосковал и мечтал о встрече, вдруг обернулось отчаянием, слезами, едва дотронулся до пачки писем (папа писал из Берна). Вспомнилась открытка с каким-то швейцарским видом, кажется, то был Шильонский замок, раскрашенный от руки акварелью. Она лежала в кабинете на письменном столе под стеклом… Но больше всего жалко было аптечки, которую папа привез из каких-то заоблачных далей (он любил путешествовать): на дверце искусно сделанная сцена — сон Франциска Ассизского. Бог с ним, с прошлым этим, не созрела еще душа и нервы не вылечились, как-нибудь в другой раз…
Собрал разложенные на полу пакеты и пачки и начал перевязывать шпагатом. Когда же повел крест-накрест, пальцы вдруг ткнулись в твердый картон — что-то вроде прямоугольного паспарту, и услужливая память сразу же подсказала: фотография, конечно же не семейная, а та самая, с которой все началось. Только почему она не в деле? Да-да, конечно, ее же жена Мерта подарила, поэтому она и сохранилась в личных вещах. А в деле другая, меньшего размера… С грустной усмешкой развернул бумагу. Действительно, большая старинная фотография, хорошо отпечатанная и вид такой, словно вышла из бачка с проявителем каких-нибудь полтора часа назад. «Тогда в бумаге было много серебра… — сказал он вслух. — Так вот ты где, моя погибель…» В лагере он часто вспоминал эту фотографию, она снилась по ночам — ряды матросов в бескозырках с георгиевскими лентами и золотой надписью, офицеры в первом ряду, грозные орудийные башни — «главный калибр». Но теперь все выглядело непохоже, сидели не так и по-другому стояли, и даже пушки почему-то усохли, их калибр не выглядел таким уж грозным. «Св. Михаилъ», что означало не «Святой», как могло бы показаться непосвященному, а «Святитель». Это ведь совсем разные вещи… И вдруг возникла мысль, показавшаяся поначалу дикой: а что, если повесить? Над кроватью? Чтобы просыпаться и засыпать, а перед глазами лучшее твое дело и высокая награда за него. Впрочем, «высокая награда» остается как бы за кадром, но ведь это только «как бы». Одно от другого не отделить…

 

Как же все было? Помнится, в портовом заводе возник некий чудак-конструктор, на него никто не обращал внимания, все над ним смеялись. Таня познакомила с ним (как его звали? Качин, кажется…) совершенно случайно, в заводском клубе, где она вела литературное объединение «Сейнер». Качин прибился к ней от отчаяния, худой молодой человек в футболке с цветными манжетами и клетчатой кепке с огромным козырьком. Он писал стихи — под Есенина:
Поманила и обманула,
Изломала и стерла в пыль.
Вот гляжу я в черное дуло
И кончаю житейскую быль.

Он был безнадежно влюблен в самую красивую девушку на заводе… Как она билась и кричала тогда, на берегу… Ну да бог с ним. Это случилось позже, а в тот раз Качин сбегал по просьбе Тани домой и принес нечто вроде подзорной трубы, втроем сели в лодку и подгребли к Острым скалам, там глубина была метров сто, опустил окуляр в воду, сказал равнодушно: «Глядите». И вдруг темное, едва различимое дно рванулось навстречу, и мелкая галька на нем будто ударила по глазам. На песке шевелилась камбала, и можно было вполне уверенно сказать, что весит она все два кило или даже больше.
Он был непризнанный гений, этот Качин, и Сергей горячо пообещал ему всевозможное содействие и помощь. Но Качин пожал узкими плечами: «Не надо. Директор сказал, что аттракционов не требуется, а я скорее лопну, чем преподнесу свой оборонный сюрприз этому непатентованному идиоту. Дело в другом. Татьяна Николаевна обещала познакомить с вами, так как вы работаете в определенном месте». — «Хотите, чтобы мы привлекли директора к ответственности за вредительство?» — Сергей бросил на Таню осуждающий взор. Она не должна была рассказывать постороннему, где он служит. Это было оговорено раз и навсегда. Таня поняла: «Я должна была бросить Качина на произвол судьбы?» Эх, Таня, Таня… Всегда одна и та же, во всем, до мелочей… Что ж, с этим, верно, уж ничего не поделаешь. «Вам надобно обратиться к Сцепуре, — жестко сказал Сергей, — это по его части». — «Незачем мне, — буркнул Качин. — За мной следят». И Сергей понял, что инженер не шутит. «Кто?» Качин развел руками: «Это ваше дело узнать. Разве можно, чтобы такой прибор попал в руки врага? Пусть директор и дурак!»
Конечно, это было невозможно. Ведь будущее — за подводными лодками, это Сергей знал твердо, и не только потому, что служил в ОГПУ, но и потому, что очень увлекался техническими журналами. А они все утверждали: подлодки и дирижабли. Третьего не дано.
Но ведь этот прибор сможет обнаруживать и дирижабли — требуется только усовершенствовать его!
Нужно было принимать срочные меры.
Ах, как все непросто…

 

Райцентр у моря, в котором Сергей оказался в 1929 году из-за своего соцпроисхождения и «неразборчивых» знакомств или «связей», был обыкновенным южным городком — пыльным, скучным, одноэтажным. До революции такие именовались заштатными. По улицам бродили стаи собак (при этом они совсем не были бродячими, у каждой имелся хозяин, просто здесь испокон веку бытовало правило: зверь должен не только охранять дом, но искать себе пропитание сам) и продавцы мороженого. В наскоро сколоченных (в незапамятные времена) деревянных будках дремали торговцы домашним вином. У одних оно было перекисшим, то есть «сухим», у других слегка закисшим, то есть «полусухим», — в дело шло все, потому что с апреля и до ноября по грязным тротуарам дефилировали «отдыхающие» в белых панамах и коломянковых штанах или креп-жоржетовых платьях — в зависимости от пола. Сонные милиционеры в плантаторских шлемах поддерживали общественный порядок, который, впрочем, никогда не нарушался (разве что Сеня выгонял из дома Соню — по подозрению в адюльтере с соседом Борей или Иван Сергеевич бил спьяну Маланью Титовну — без всяких подозрений). Вспомнил: сразу же после Нового года вызвал начальник управления, секретарь пропустил мгновенно, это было из ряда вон и предвещало неприятность. Так оно и произошло. Посмотрев тяжело (будто выстрелил темными глазками, стремясь поразить наповал), начальник спросил медленно, с наслаждением, будто свою любимую простоквашу ел (он был горячим поклонником Мечникова и считал вслед великому ученому, что дрожжевой грибок, возникший естественно, без участия человеческих рук и ума, в сочетании с утренней гимнастикой и ежегодным курортным лечением «на водах», продлит драгоценную жизнь если и не навсегда, то надолго — так надолго, что можно сказать и навсегда): «Слушай, что это у тебя за фамилие такое? — И, заглядывая в анкету, прочитал раздельно: — Бо-де? Ты что, не русский, что ли?» — «Русский. Предки в России с конца восемнадцатого века». — «Ты вот пишешь, что твой прадед — барон? Это как?» — «Предки эмигрировали из-за Великой французской революции». — «То есть они были врагами народа, великого и талантливого французского народа?» — «Совершенно верно. Но уже мой отец был всего лишь школьным учителем, позже — членом партии». Начальник прищурился: «Знаешь, Боде, я впервые в жизни вижу перед собой живого барона. Ты, значит, как Врангель? Забавно… А что у тебя с… этой?» — он снова заглянул в «дело». «Если вы имеете в виду Татьяну Николаевну, — ровным голосом сказал Сергей, — то ничего. Два года назад она отказала мне, мы даже не переписываемся». Начальник вздохнул: «Но ведь она дочь действительного статского советника и начальника порта. Ты что же, не мог найти социально равного товарища?» — «Это трудно. Я ведь барон», — брякнул Сергей и тут же горько пожалел о своей несдержанности. Глаза начальника потемнели еще больше и слились с глазницами. Две черные впадины взирали холодно-непримиримо: «Твое фамилие дважды упомянуто в энциклопедии «Брокгауз и Ефрон». Пролетариев и сочувствующих в этот царский список не помещали и потому…» — «Помещали, — перебил Сергей (однова́ живем, — подумал он горько, — чего уж теперь…), — том 85-й, страница 421-я. Плеханов. Ленин признавал его своим учителем». Глазки оживились: «Это мы знаем. Сегодня за Ленина многие прячутся. Только что завещал нам великий Ленин, уходя от нас? То-то… Ты как оказался в органах?» — «В восемнадцатом со мною беседовал товарищ Уралов и препятствий не нашел. Мне кажется, что свою верность партии я доказал делом». — «Это тебе только кажется. В Тутутский райотдел старшим о пером поедешь? Это все, что я могу для тебя сделать. Мы сегодня не можем игнорировать классовый принцип подбора кадров. ЧК — штука особая…»
Но главный сюрприз начальник преподнес напоследок (он был большой мастер этих сюрпризов, «штук», как он их называл): «Мы решили подвергнуть тебя испытанию. На прочность и выдержку. Как ты на это смотришь?» Что можно было ответить на подобный вопрос? Сергей служил не на театре. «Готов!» — ответил он кратко, полагая, что все это обычные «штуки» начальника. Игрун. Все играет, играет… «Понимаешь, Боде, к твоему несчастью, получилось так, что имеет место совпадение: Татьяна Николаевна служит в Тутутах и тебе тоже придется там служить. Что отсюда следует?» У Сергея начало ломить в ушах. «Я уже объяснял: мы разошлись». — «Это — твое дело. А вот наше общее дело в том, чтобы ты — как бы это понятнее выразиться? — не встречался с нею, что ли? Во всяком случае, мы тебе этого не рекомендуем. А там — посмотрим. Может, я первый буду ходатайствовать перед наркомом, чтобы тебя вернули к нам». — «Значит, испытательный срок?» — хмуро усмехнулся Сергей. «Ты, Боде, всегда любишь уточнять, — начальник загадочно улыбнулся. — Это большое подспорье в нашей профессии. Будь здоров».
Сергей вышел из кабинета и остановился перед столом секретаря. Сердце вдруг упало, а потом начало проталкиваться к горлу такими тугими и резкими скачками, что потемнело в глазах. Секретарь вскочил, торопливо наполнил стакан: «Плохо? Вызвать врача?» — «Не надо…» На другой день он уехал к месту службы.
Позже он часто спрашивал себя: зачем? В конце концов, филологическое образование всегда могло прокормить, дать кусок хлеба и даже с маслом… Он сразу вспомнил Ленинград, Университетскую набережную, лекции Веселовского по литературе Возрождения и Таню — она всегда садилась рядом и задавала вопросы громким шепотом. Однажды ему показалось, что он влюблен, вышли на набережную, незаметно добрели до сфинксов у Академии художеств, он все хотел и не решался спросить, как она к нему относится, и вдруг Таня заглянула ему в глаза: «Сережа, а где вы служите на самом деле?» Он пробормотал что-то нечленораздельное — неужели догадалась? А с другой стороны — чего бледнеть? Он служит в ГПУ, органе пролетарской диктатуры, он полностью разделяет все основополагающие позиции своего учреждения — чего стыдиться? Рудиментарные всплески так называемой дворянской совести. Да и совесть ли это?
Но он ничего ей не объяснил — подумал, нельзя, невозможно, ведь выслушает, улыбнется печально или отчужденно и скажет: «Прощайте, Сережа». Но ведь невозможно это, совершенно невозможно!
Проводил ее, она жила на другой стороне Невы, в доме, примыкающем к бывшему Сенату, «бывший графини Лаваль» — так именовался этот немного вычурный, с его точки зрения, особняк, в котором некогда прятался от государя императора Николая Павловича диктатор Трубецкой. Бывший, бывший, почему-то подумал он, — сколько бывших… Постояли у парадного, светлая летняя ночь — бледное подобие угасающего дня — опускалась над затихшим городом, золотые блики ползли, покачивались и сливались друг с другом в благородно мерцающие пятна, и вода была живая, и он снова подумал: «живая вода» — это ведь символ какой-то, это так прекрасно, неужели эта странная девушка, незнакомка эта, вдруг возникшая за хрустальным стеклом, не понимает, не чувствует того, что с ним сейчас происходит…
— Я подумала, — вдруг сказала она, — теперь слишком поздно или очень рано, и это, конечно, все равно, но, может быть, вы хотите чаю? Я бы не отказалась…
— Это удобно?
— Моя комната в начале коридора, а соседи давно спят.
…Через три часа, когда он, осторожно ступая босыми ногами по скрипящему паркету, вышел на пустую еще кухню, чтобы напиться из-под крана, увидел: перекипевший чайник залил керосинку и погасил ее. И слава богу, а то какой бы пожар мог случиться…
А вот с ним этот пожар случился и все набирал и набирал мощь и силу, и однажды он решился и рассказал Тане все: и где служит, и что делает. Она выслушала спокойно и едва заметно качнула головой: «Сотри случайные черты…» — «Ты о чем?» — «Так…»
Но с того вечера их отношения стали прохладнее, а когда он попытался сделать официальное предложение, она грустно улыбнулась: «Ты хоть знаешь, кто мой отец? Кем он был?» И все развалилось, едва начавшись…

 

Зачем он поехал? Смутные, вялые мысли не складывались в формулу. Все крутилось вокруг «категорического императива», долга, чести и прочих старорежимных понятий. Пресловутый «императив» и вообще был придуман Кантом для оправдания бытия божьего и поэтому являлся чем-то бесконечно чуждым и даже враждебным. И тем не менее… «Ладно… — сказал себе Сергей. — Обойдется как-нибудь…»
В городок он приехал весной, вовсю цвели черешни, вишни и яблони, на базаре торговали ранней, парниковой клубникой «царица». У самого бойкого частника это название было перечеркнуто жирным красным крестом и вместо него написано другое: «комсомолка». Клубника была сочной, сладкой и ароматной, и Сергей подумал, что дело не в названии. Подумал и тут же выругал себя за такие несвоевременные мысли. С базара он отправился к месту службы: райотдел помещался в старинном здании — здесь до революции «функционировала» частная гимназия мадам Эпшиц, теперь же вместо сторожа в галунах и бороде медленно прохаживался часовой в фуражке с васильковым верхом. Вошел, молоденький дежурный проверил удостоверение и предписание и объяснил — значительно и с толком: «Кабинет товарища Сцепуры находится на втором этаже, там увидите…» В здании царила тишина, и это означало, что либо контрреволюция в Тутутском районе изрядно поутихла, либо наоборот — все разъехались на задания. На дубовых дверях с многочисленными штапиками и филенками сверкала бронзовая ручка с мордой льва (Боде подумал, что раньше именно за этими дверьми восседала мадам Эпшиц) и чернела стеклянная табличка с золотыми буквами: «Начальник Тутутского районного отдела ОГПУ при СНК СССР тов. Сцепура В. Г.» Постучал, строгий голос пригласил: «Войдите», — дверь поползла легко и непринужденно — наверное, петли смазывали тщательно и каждый день, — и Сергей увидел владельца кабинета. То был человек лет сорока в коверкотовой гимнастерке без петлиц и знаков различия, белый воротничок подпирал крепкую жилистую шею, белесовато-голубоватые глаза смотрели пристально и твердо. Под крупным носом «бульбой» слегка топорщились небольшие, тщательно подбритые усы квадратной формы. «Боде? Я предупрежден сверху. Функции наших органов представляете? Ну и хорошо, это я пошутил по-дружески, по-товарищески, надеюсь, будем товарищами? И прекрасненько! Дело ваше я просмотрел, учились на филологическом? Что надо! Я учусь на рабфаке, нынче без образования — сторожем на кладбище и то не возьмут! Что такое нулевая морфема, представление имеете? Ну и молодцом! А теперь — шутки в сторону и слушайте сюда, я объясню, какое направление и что конкретно мы намерены вам поручить… Да, вот еще что: меня зовут Валерианом Грегориановичем, в условиях службы — «товарищ Сцепура». «Направление» уложилось в три слова, конкретика заняла больше времени, она была совсем не такой простой и безмятежной, как показалось Боде поначалу. По словам Сцепуры, в районе действовали и белогвардейские недобитки, и кулачье, и даже националисты — из числа проживавших в немецких колониях. «Национал-социалистская рабочая партия день ото дня приобретает в Германии силу и популярность», — заметил в связи с этим начальник РО.
Работать с товарищем Сцепурой было непросто. Был он взбалмошен, нетерпим, нахрапист, от раз принятого решения не отступал никогда. С ним никто не спорил (сотрудники давно убедились: себе дороже), и когда Сергей попервости попытался в каком-то пустяке настоять на своем, получил ответ: «Не для того меня сюда поставили руководство и партия, чтобы я сначала принимал решения, а потом думал». «Партия и руководство», — поправил Сергей скорее машинально, нежели принципиально, но Сцепура разразился гневной речью, и Сергей понял: для начальника эта очередность не пустой вопрос. «Как ты не понимаешь? — вещал Сцепура. — Партия — она совсем другим занята, ее дело промышленность и там сельское хозяйство, не забывай и того, что нынче в партии скрытых и явных оппозиционеров пруд пруди, и прочих разных гадов — тоже, и именно нам, Госполитуправлению, доверено товарищем Сталиным всю эту нечисть выводить на чистую воду. Нет, Боде, ты окончил свой университет еще под сплошным влиянием царской профессуры, и потому твоя красная интеллигентность у меня под большим сомнением, скажу тебе прямо. А зачем тебя из центрального аппарата к нам спустили? За неразборчивые связи, так? Кстати, предупреждаю, не вздумай. А теперь скажу тебе мечту: окончу рабфак, буду дальше разрабатывать теорию великого и могучего русского языка, чтобы, к примеру, доказать: одушевленность существительного «мертвец» — проклятое наследие царского режима и опиум для народа. Ведь что утверждается? Почему одушевленное оно? Потому что была вера в загробную жизнь, воскресение мертвых и живую душу».
Сергей молча вышел из кабинета. Сцепура под любое возражение неотвратимо подводил политическую базу, и у Сергея хватило и ума и опыта, чтобы понять: спорить бесполезно. Пушкин осуждал Чацкого за страстные речи перед глупцами. Уроки классики следует помнить. Но жизнь не укладывалась в инструкции. Таня была здесь, рядом, и теория вероятности безжалостно предсказывала встречу. Она и случилась неделю спустя, на улице, Таня шла по противоположной стороне с хозяйственной сумкой, откуда торчали перья зеленого лука и округлый бок огромного огурца; первым побуждением было перебежать через дорогу и взять эту сумку из ее напрягшейся (это было видно!) руки, но Сергей вспомнил разговор с начальником управления и предупреждение Сцепуры и с горечью подумал, что именно из-за Тани его перевели на самую что ни на есть низовую работу, если же сейчас все начать сначала, куда переведут потом? И он не окликнул ее, проклиная себя за трусость, слабость и нежелание ссориться с начальством. «Да и зачем? — успокаивал он себя. — Она меня не ищет, расстались мы холодно, не нужен я ей, нет, не нужен…» Но заползла невесть откуда взявшаяся горькая мыслишка или — кто знает — надежда: а может быть, нужен? И не все потеряно еще?
Он проводил ее до дома — по другой стороне улицы, тайком, она жила на третьем этаже старого, обшарпанного особняка, одного из немногих здесь чемпионов по этажности. Окно опознать было нетрудно: Таня сразу его открыла. «Ничего, — утешал себя Сергей. — Теперь я знаю, где ты живешь, и, если что, найду мгновенно». Этой детской своей наивности он тут же улыбнулся раздраженно-печально: «Никого и ничего ты не найдешь. Ибо ты — оппортунист самой чистой пробы…»
Прошло много дней, случившаяся невзначай встреча сидела в сердце тупым гвоздем — бывало, правда, что подзабывал в суете, но приходил воскресный вечер, оставляя позади выезды на происшествия, спешку, столкновения со Сцепурой и нудные препирательства с машинисткой («Я пишу доклад товарищу Сцепуре для выступления на исполкоме». — «А у меня срочное сообщение в край». — «Поте́рпите»), и входила в его унылую холостяцкую комнату Таня, садилась у стола и молча смотрела своими большими синими глазами. Это было невыносимо, и однажды утром Сергей решил было подать рапорт о переводе или даже об увольнении, но, дойдя до службы, передумал…
В одно из воскресений, направляясь в кооператив за мылом, он обнаружил на афишной тумбе красочное объявление:
«Все к нам! Рабочие поэты читают новые стихи. Хор исполнит кантату «Господа капиталисты, не дергайтесь!», наши талантливые художники порадуют вас красочным обличением мирового империализма!»
Он решил пойти. Зачем? От скуки — так он объяснил себе.
Вечером, надев черный костюм-«тройку» и свой лучший галстук, он направился в клуб портового завода. Первой, кого он встретил на пороге, была Таня… «Пойдем, — она взяла его за руку и повела по черной лестнице вверх, вверх, под самое небо, здесь у нее была малюсенькая каморка с табличкой: «Литобъединение «Сейнер». «Как вы тут размещаетесь? — повел головой Сергей. — Здесь и одному тесно». — «Вековая народная мудрость, — усмехнулась Таня, — в тесноте, да не в тюрьме. Пришел развлечься?» Она совсем не изменилась (а собственно, почему она должна была измениться? Всего полгода прошло), и, словно угадав его мысли, она сказала: «В моем возрасте женщины начинают быстро стареть. Не заметил?» — «Нет. Послушай… Ты ведь могла бы преподавать?» — А почему ты здесь, а не в Москве? Давай пить чай, у меня китайский, отменный…» Она открыла шкаф и начала расставлять посуду. «Ты не… искала меня? (вот уж глупый вопрос…)», — «Нет. А ты?» — «Не я был причиной, ты ведь знаешь…» — «В самом деле? А мне показалось, что ты сделал выбор тогда». Он пожал плечами: «Таня, все не так просто». — «Я знаю. Давай пить чай».
«Вот так… — думал он. — И самое печальное в том, что она права. А если рассказать ей, как не решился перейти на другую сторону улицы, и объяснить, что не сделал этого только потому, что сжился со своей работой, считал ее нужной и полезной, был убежден, что именно здесь, на этом участке борьбы, приносит максимальную пользу и государству и себе самому?.. Конечно, рассказать! Она все поймет, все простит, и тогда…»
— Знаешь… — начал он нерешительно и натужно, но вдруг она перебила:
— Знаю. Ты видел меня и не решился подойти. Сергей, по-моему, любовь как честь, она не терпит лжи. Ты прости, что я вынуждена напомнить об этом…
— О чем? — он почувствовал, как вспыхнули щеки, — незнакомое или, скорее, утерянное давным-давно ощущение, с детства, наверное.
— О любви. Разве мы не говорили об этом?
— Таня… Но разве… только говорили?
— Вот видишь… Но ты предпочел быть честным у себя, там… Это твое право, разве не так?
Она никогда не понимала, никогда. Есть работа, тяжелая, опасная работа, которая делается для блага страны. В этой работе нет компромиссов и недомолвок, в ней все прямо: кто не с нами — тот против нас. Когда речь идет о кадрах — это абсолютно. В ЧК никого и никогда не подозревают. Человека либо принимают, либо нет. И если в воздухе повисло нечто — даже предположительное, недоказуемое, — все равно. Расставание неизбежно. Потому что не о производстве консервов идет речь и даже не о станках. О таком невероятно важном деле идет речь, в коем из-за нюанса может рухнуть нечто очень важное в пролетарском государстве, а этого нельзя допустить. И оттого он, Сергей Боде, не обиделся и не раскис, когда предложили ему из-за «неразборчивой связи» (уже разорванной, бывшей, правда) покинуть центральный аппарат. Но разве возможно объяснить это Тане — дочери действительного статского советника, нежной, сверхинтеллигентной, воспитанной на Карамзине, одах Горация и акмеистах? Вот она как ставит: любовь как честь и не терпит лжи. Ведь понятно, что она имеет в виду: честность перед партией, перед ОГПУ… «Что ж, ты права… И объяснить тебе я не могу ровным счетом ничего. Прости…»
Он снова с головой окунулся в изнурительную, выматывающую работу. Иногда спал всего лишь несколько часов в сутки. И дело тут было не в том, что на Тутуты обрушился шквал контрреволюции и вредительства, — этого не было, но реально возникал в том или другом колхозе или совхозе падеж скота, ломались трактора и сеялки, в Портовом заводе не желал сходить со стапелей после очередного ремонта рыбацкий утлыш, а на афишной тумбе пионер вдруг обнаружил поздравление с тезоименитством старшей дочери Николая Второго Ольги — со всем этим нужно было досконально разбираться, потому что во всем видел Сцепура происки мирового империализма и реакции. Реже действовали недобитые белогвардейцы, здесь реалий было больше (реалий ли?), бывшие охотно группировались, обсуждали срок и вероятность возвращения на престол Романовых и выпускали рукописный журнал. Раскрытие этой группы было одной из самых значительных и успешных операций Сергея. Судебный процесс по этому делу проходил в краевом центре при открытых дверях и огромном стечении публики. Все участники организации получили максимальные сроки лишения свободы. Для одного из них, восьмидесятилетнего статного старца, а в прошлом секретного сотрудника охранки, прокурор попросил высшую меру социальной защиты, но суд, руководствуясь свершившимся фактом победы пролетарской революции на территории бывшей Российской империи и ожидаемого в скором времени свержения власти капитала в других странах, решил сохранить жизнь старому негодяю и приговорил его только к 25 годам заключения.
Работа работой, а мысли посещали Сергея самые что ни на есть недозволенные и даже преступные. Газеты писали о том, что Бухарин выступил с антиленинской теорией мирного врастания кулака в социализм и выдвинул не менее кулацкий лозунг «обогащайтесь!», что несомненно могло привести к реставрации капитализма, тем более что лозунг этот породил в XIX веке контрреволюционер и монархист Франсуа Гизо; начался процесс о вредительстве на электростанциях, и многое, многое другое бешено пульсировало и расползалось по стране, вызывая страстный накал борьбы, неприятие, стремление противостоять, подавлять, громить, расправляться и отрицать, но только не у Сергея. Он просыпался по ночам, и шел на кухню пить чай, и сидел до утра, не в силах уснуть и разобраться: что, разве плохо, если самый дееспособный производитель товарного хлеба «врастет» в социализм и Россия сможет еще тысячу лет кормить своим хлебом не только себя, но и половину человечества, а может быть, и больше? Разве погибнет от этого социализм и трудящиеся лишатся своих завоеваний? Но кулаков (впрочем, какие это были «кулаки»? Миф…) начали выселять, а когда они оказали сопротивление — уничтожать, не ведая при этом, что до тех коллективных идеалов, о которых мечтал Ленин, государству пробиваться еще сто лет, а может быть, и гораздо больше, ибо для коллективного труда нужна и психология коллективная, а вот ее-то как раз и не было, и она в ближайшем будущем возникнуть никак не могла — это Сергей понимал лучше других. Откуда ей взяться? Тысячу лет властвовал не принцип даже, а инстинкт: «мое!», невозможно было за десять — пятнадцать лет переделать общественное сознание настолько, чтобы человек трудился прежде всего для других, а потом уже для себя. Привести эта кавалерийская атака могла только к одному: хаосу, анархии, развалу. И почему нельзя «обогащаться»? Ведь это означало всего-навсего нормальную, человеческую жизнь для всех без исключения членов общества, — всем по кровати, как об этом когда-то сказал Ленин, всем по квартире или по дому, вдоволь продуктов и вдоволь досуга — вот и все. Почему же надобно страстно клеймить, осуждать, протестовать? Похоже, Бухарина ждала судьба тех, чьи косточки вот уже второй год мокли в водах Беломорско-Балтийского канала… А вредительство? Да есть ли оно? Или реальные поломки и сбои на электростанциях объявляются сцепурами «вредительством» только для того, чтобы «награжденья брать и весело пожить»? И можно ли верить, что члены руководства Рыков и Томский — контрреволюционеры? А «Шахтинское дело», «Промпартия»? Неужто вокруг, как твердит Сцепура, сплошь шпионы, недобитые агенты охранки? Где миф и где реальность? Сергею было трудно и плохо…
Однажды вечером он принес из кооператива бутылку «Московской» и, давясь, выпил два стакана залпом. Именно в этот момент и позвонила Таня и пригласила встретиться и поговорить с Качиным еще раз. В нормальном состоянии Сергей наверняка бы не пошел — отговорился бы, оттянул, но сейчас ему море было по колено, все обиды и несправедливости выползли разом, вдруг и слились в тугой, болезненный ком где-то под ложечкой.
Он пришел к Тане домой, она занимала маленькую комнату в коммунальной квартире на третьем этаже (Сергей даже выглянул из окна, чтобы убедиться, что это то самое). Качин уже ждал с авоськой в руках, долго развязывал ее, еще дольше разворачивал газеты, в которые был наглухо закручен прибор, потом протянул короткую трубку с толстыми отсвечивающими синевой линзами. «Вот, я усовершенствовал… — сделал какое-то неуловимое движение, и возник еще один окуляр. — Как видите, теперь это бинокль, — произнес он торжественно. — Глядите!» Сергей навел «бинокль» на противоположную сторону улицы и вскрикнул от удивления. Показалось, что стоит в чужой комнате. В это просто не верилось. И смотреть — по сравнению с прошлым разом — стало гораздо удобнее. Невероятно, но Качин изобрел, открыл, соорудил нечто совершенно невозможное, немыслимое, вполне очевидно противоречащее законам физики (тем, которым обучили Сергея в гимназии еще до революции).
Можно было представить, что получится из этой заготовки, если передать идею в руки военного конструктора! У Сергея захватило дух. Подводно-надводное ви́дение обещало неуязвимость Красному воздушному и морскому флоту, преимущество в надвигающейся схватке с мировым империализмом и огромное душевное спокойствие и удовлетворение ему, Сергею Боде…
…Качин долго сомневался, раздумывал (мол, ничего не выйдет, никто всерьез не отнесется), но в конце концов согласился послать чертежи в Наркомат обороны. Ввиду особой секретности Сергей, после долгих и мучительных раздумий, решил направить чертежи фельдсвязью. Сцепуру он пока в известность не поставил — знал: ничего, кроме скандала, не выйдет. Что касается слежки, в нее он не верил изначально, полагая, что это кто-нибудь из знакомых подшучивает над Качиным. На заводе о приборе знали все, а может быть, кто-то из соперников выбирает момент, чтобы намылить счастливому влюбленному шею (Качин ухаживал за самой красивой девушкой на заводе). Однако проверить надо было, и Сергей решил не откладывать дело в долгий ящик. Утром следующего дня, когда до начала работы оставалось полтора часа, он занял позицию напротив дома Качина.
Это была рыбацкая хибара на берегу моря, неказистая, несклепистая развалюха. Сергей пристроился в тени огромного платана и делал вид, что читает газету, — древнейший прием всех сыщиков мира был уже настолько скомпрометирован кинематографом, что Сергей почти не опасался. Профессионал человека с газетой не заподозрит. Не дураки же в ОГПУ, да еще до такой степени!
Без пяти восемь во дворе появился Качин, он был в трусах. Распевая во весь голос «Мы кузнецы, и дух наш молод!», сбежал к воде и плавал ровно десять минут. Потом выбрался на берег, вытерся махровым полотенцем, умчался в хибару и тут же вышел в неизменной футболке с манжетами и клетчатой кепке. Заметив пылящий неподалеку фаэтон, окликнул извозчика и укатил, напевая: «Вздымайся выше, наш тяжкий молот…» Никакой слежки не было. Сергей сложил газету и сунул ее в карман, и здесь…
Из-за угла дома на сваях — он принадлежал артисту местной эстрады Зурабу Кули-оглы-заде, человеку неизвестной национальности и огромного таланта, — вывернул еще один фаэтон; несмотря на ощутимую уже жару, верх был опущен, в тени промелькнуло мужское лицо с усами, ничего больше Сергей заметить не успел, фаэтон набрал скорость и умчался.
Слежка? Возможно… Но пока не было доказано обратное, Сергей не мог себе позволить спать спокойно. Придя на работу, он вызвал оперуполномоченного Ханжонкова — этот молодой человек вот уже год пытался освоить таинственную японскую борьбу, чем вызвал почтительную зависть сослуживцев и помоперуполномоченного Малина.
Молодые люди вполне кимовского возраста и напора носили галифе в сапоги и толстовки и отличались друг от друга только «модусом вивенди»: Ханжонков был обременен семьей и детьми, а Малина опекала любящая мама солидного уже возраста. Сергей объяснил задачу, рассказал детали, теперь «усатому» — как окрестили фигуранта — деваться было некуда. Когда ребята ушли, Сергей направился к Сцепуре. Тот выслушал молча и лишь в конце обронил как бы между прочим: «Обложку завел?» — «Нет. Проверить надо». — «Чертежи экспертировал?» — «Отосланы». — «Ладно». Сцепура почему-то не сделал замечания за то, что все произошло без его ведома, и Сергей даже пожалел о своих нетоварищеских мыслях в адрес начальника. «Докладывай регулярно, — приказал напоследок Сцепура. — Враг не дремлет». В общем, все пока развивалось нормально.
На следующий день Ханжонков и Малин положили на стол Сергея дневник наблюдения:
«8.00. Качин купался. 8.15. Качин оделся и вышел из дома. 8.15—8.30. Видимо, ожидал фаэтона, но не дождался и пошел на завод пешком. Из-за дома на сваях, принадлежащего Зурабу Кули-оглы-заде — артисту местной эстрады, появился фаэтон с опущенным верхом № 13-Е под управлением Арнаутова Ивана Ельпидифоровича, состоящего на учете конной биржи в качестве частного владельца (номер выдан гормилицией в прошлом году). В фаэтоне находился мужчина на вид лет тридцати пяти, с черными усами, вроде как у товарища Буденного С. М., и панаме пляжного типа. На ногах у фигуранта имелись шлепанцы, издали опознанные как произведенные на Тутутском резинокомбинате (мастерской). Одет: белые брюки холстяные, такая же рубашка в виде пиджака…»
Сергей поднял голову: «Как это — в виде пиджака?». — «Понимаете, — объяснил Ханжонков, — она сначала была как рубаха, а потом, на наших, можно сказать, глазах, превратилась в белый курортный пиджак» — «И черные очки появились», — добавил Малин, плохо скрывая распирающую гордость. Что ж, рубаха-пиджак — это и в самом деле было похоже на профессиональную экипировку, очки же… А что? «Усатый» ведь не догадывался пока, что за ним следят профессионалы, и поэтому мог применять в целях маскировки и изменения внешности и очки. Для ОГПУ эти очки — чепуха, а для сосунка Качина… Вполне сойдет. Что ж, посмотрим. С этим Сергей своих помощников отпустил.
На следующее утро все повторилось в точности, за исключением финала. Он был печальным: Малин предстал перед Сергеем с перекошенной физиономией и заплывшим глазом. В дневнике было записано:
«…Когда Качин скрылся в проходной, фигурант вышел из фаэтона и направился к распивочному ларьку, где с 9.01 до 9.20 употреблял пиво, опорожнив при этом восемь полных кружек с пеной. Полагая возможным и необходимым осмотреть объект вблизи, мы с Ханжонковым подошли к фигуранту вплотную, и Ханжонков велел две кружки с отстоем. После чего продавец отказался отстаивать, ссылаясь на очередь (за нами встали еще двое), и тогда я сказал, что за нарушение правил советской торговли полагается домзак. При этих словах объект, повернувшись ко мне, произнес по-русски: «Сопляк». После чего Ханжонков завернул ему руку за спину и потребовал извиниться. Но объект вывернулся (Ханжонков очень при этом удивился) и нанес мне молниеносный удар, который я парировал, но не смог. После чего объект на наших глазах спокойно допил пиво, сел в фаэтон и уехал, а мы за ним не поимели никакой возможности. Обращаем внимание руководства на крайне слабую физическую подготовку личного состава».
Далее стояли неуверенно сделанные подписи.
— Дело провалено, — подытожил Сергей.
— Нисколько! — уверенно парировал Малин. — Он ведь — что? Он уверен, что нарвался на двух уличных забулдыг, вот и все! Товарищ Боде, фигурант появится завтра точно и в срок!
…Сколь ни странным это было — он и появился. Либо не догадался о наблюдении, либо…
— Либо он откровенно считает нас идиотами, — мрачно заметил Сергей.
— Отнюдь, — покачал головой Малин. — Во всяком случае, я не могу принять ваше замечание в свой лично адрес. Весь вечер я провел в архиве. И вот результат. — И Малин положил перед Сергеем справку и фотографию. Это был краткий обзор о взрыве на рейде в 1916 году броненосца «Святитель Михаил». Поручик из военной контрразведки при главном штабе в Петрограде высказывал предположение, что имела место диверсия немецкой агентуры, и в доказательство ссылался на целый ряд обстоятельств. Наиважнейшим из них было то, что посторонний не смог бы пронести взрывное устройство на корабль. А на фотографии (это была небольшая копия) застыли в парадно-памятном расчете матросы, боцмана и офицеры броненосца. В центре улыбался молодой капитан первого ранга, командир…
— В какой связи этот взрыв с делом? — слегка раздраженно осведомился Сергей, и Малин торжествующе улыбнулся: — Броненосец взорвался на рейде нашего городишка, во время первой мировой войны, здесь была одна из ремонтных баз флота.
Это была яркая мысль. Если агент немцев (или целая резидентура) не были обезврежены в свое время русской контрразведкой (а они не были обезврежены, какие тут могли быть сомнения?) и перешли на службу к новым хозяевам, то кто знает… Возможно, что инженер Качин сделался объектом именно их наблюдения и интереса…
Но Сцепура принял выкладки Сергея в штыки: «Аллюзия… Ты марксо-ленинскую изучал? Ты известен о том (сам того не зная, он употребил оборот восемнадцатого века), что наука учит нас: идея выявляется через пре́дмет (он сделал ударение на первом слоге), а где он? Тебе из Москвы ответили? А может, вся эта качинская ерунда — истинная чушь на постном масле? А ты хочешь, чтобы я тебе под такие про́центы (Какие «про́центы»? — хотел перебить Сергей, но промолчал) разрешил тратить оперсостав и автопарк отдела? Нет уж, дорогой товарищ! В нашей службе главное не талан (он так и произнес), а могучее большевистское терпение, понял?» Здесь Сергей уже не сдержался: «При чем тут большевики?» — «Как? — округлил глаза Сцепура. — А кто, как не большевики, искренне прошли царскую каторгу и ссылку и научились терпеть, как Фома Аквинский?» — «Фома Аквинский?» — «Ну да! Он же столпником царским был, стоял всю жизнь на столпе и кушал акриды с диким медом».
Спорить было бесполезно, Сергей решил временно отступить. Тут, на счастье, подошло время его очередного отпуска, и он выписал себе проездное в Москву — решил совместить приятное с полезным. Малину и Ханжонкову велел быть начеку, но самостоятельных шагов не предпринимать. А Татьяне Николаевне после долгих и мучительных размышлений и сомнений все же позвонить не решился… И сразу ночи стали бессонными, и все время одна мысль: что, если позвать Таню с собой, в Москву? Пропадаем ведь оба без всякой пользы, а какая может получиться поездка… Упоительная! Поселиться в одной гостинице, в одноместных номерах и — целый месяц вместе! Блистательная возникла идея, но он тут же вспомнил, что эти номера в московских гостиницах — проблема, паспортный режим строг, хотя и подкупен, но не ему же в самом деле покупать? А за нравственностью проживающих следят портье, дежурная по этажу, буфетчица и работник рабоче-крестьянской милиции при гостинице. Не получится упоения, выйдет один скандал. И Сергей отказался от своего проекта. Хотя весь день после этого печального решения ходил словно в тумане, и выплывала из этого тумана Таня с чайником в руке, тем самым, что распаялся в ту незабвенную летнюю петербургскую ночь…
Ночью он проснулся от сжигающих сомнений или даже стыда и отправился на кухню пить чай. «Как, — думал он, — я хотел предложить Тане дешевенькое развлечение, я осмелился мечтать об этом, это я-то, последователь Канта и Блаженного Августина, моралист и ригорист… Неужто все в прошлом? Неужто конец идеалам и проза жизни, жалкая и ничтожная проза, вытеснила безжалостно последние остатки порядочности?»
И вдруг он с ужасом подумал, что из истинно порядочного человека ничего и никогда вытеснить невозможно. Просто что-то изменилось в нем, надломилось, а может быть, и исчезло совсем… Но так было жаль несостоявшейся мечты и времени, не отданного безраздельно чувству, смыслу, тому единственному в жизни, что было в конце концов ее сущностью… «Как глупо, — думал он. — И Блаженный Августин тут совсем ни при чем. Я просто-напросто трус…»
Что ж, он по-прежнему любил Таню, этот главный вывод из случившейся вдруг слабости он сделал непреложно, все же остальное… Бог с ним. Об этом никто, кроме него, не знает и не узнает никогда.

 

…А Москва встретила трелями трамвайных звонков, шумом и гамом, рвущимися в небо гирляндами разноцветных шаров. Перед вокзалом маршировала колонна в футболках и кепках, самые мускулистые несли на вытянутых руках соломенное чучело Муссолини в черной рубашке. Старший, с красной повязкой и латунной трубой, хрипел простуженным голосом: «По моей команде роняем дуче вниз головой и дружно выкрикиваем пламенный привет итальянским рабочим! Внимание, раз-два-три!» И колонна напористо скандировала: «До-лой! Да-ешь! При-бьем! Как вошь!» О, как просто опрокидывался и упразднялся фашизм, каким смешным и беспомощным выглядел главный враг… Всего лишь набитая соломой кукла, которую можно без труда повалить и даже сжечь…
В трамвае задремал на мгновение (две бессонные ночи в поезде взяли свое, а не спалось из-за горьких и даже горестных мыслей — вот предстоит встреча с Москвой, молодостью, начальством, а что толку? Слабо он верил в возможный толк…), а когда очнулся, в грязноватое трамвайное окно уже вплывала знакомая площадь с затейливым фонтаном посередине: среди вздымавшихся к небу струй суетились путти (сейчас струй не было, но у Сергея взыграло могучее профессиональное воображение). К этому фонтану он часто приходил в былые годы — подумать, помечтать, просто отдохнуть…
И показалось на мгновение, что окончился заурядный служебный день — без побед и без особых поражений (не вечно же плакать из-за измены резидента на Ближнем Востоке Агабекова?), и трамвай везет домой, на Арбат, в бывший дворянский особняк хороших кровей, а ныне коммунальную квартиру упорядоченного соцбыта. И охватило неясное томление… Попервости Сергей даже не понял, что именно его томит, но, наткнувшись взглядом на огромную зеркальную витрину, в которой плыли кучевые облака, различил за ними нескончаемые круги сыро- и просто копченой колбасы и вдруг ощутил ее резкий пряный запах, неведомо как проникший сквозь толстое стекло, поймал взором благородно-желтоватый сыр, истекавший зрелыми, добротными слезами, а уж от бадеек с разного рода икрой (салфеточной, паюсной, зернистой, красной и всяко еще иной) оторваться не смог совсем. И здесь Сергей понял, что голоден и следует немедленно запастись всей этой роскошной провизией. Он вошел в гастроном…
Тут никого не было, упитанная продавщица колбасного отдела оживленно переговаривалась с воблообразной кассиршей неопределенного возраста. Эта неопределенность заметно усиливалась изрядно повытертой горжеткой из чернобурой лисы, кокетливо переброшенной через плечо и небрежно закрученной вокруг тонкой и длинной шеи. «И жакет забрал? — услышал Сергей. — Тот самый? Заграничный?» — «На спине три разреза, подбит тибетским горностаем, я даже не успела спороть пуговиц», — задыхалась кассирша. «Господи…» — «Марлена Виленовна носила одну в ювелирный, — они позолочены!» — «С ума сойти…»
Сергей кашлянул, потом, пробиваясь сквозь нескончаемый поток, произнес длиннейшую тираду, суть ее сводилась к тому, что все надобно тщательно порезать и упаковать и конечно же не забыть пару свежих французских булок и приправу: горчицу, соль, перец и соус провансаль. «А буженина сочная?» — «Не пробовала». — «Но глаза-то у вас есть? Я вижу, что сочная. Не нужно. Я люблю сухую. Сколько с меня?» — «Двадцать сорок». — «А попить что-нибудь?» Давясь возмущением, продавщица начала перечислять сорта водки и коньяка, но Сергей неумолимо покачал головой: «Ситро». Здесь в магазин ворвалась с воплями и гиканьем стайка пионеров в сакраментальной униформе: белый верх, черный низ, на красных галстуках зажимы с пламенем костра; самый длинный и тощий тоненько выкрикивал: «Тянучки, тянучки, тянучки!», маленький и толстый с никелированным горном в руке уставился на черный костюм Сергея, словно на саван, потом сжал губы: «Что в Германии, знаете?» — «Нет». — Сергей еще не читал утренних газет. «Только что передали по радио: Гитлер и другие руководители НСДАП обещали классовый мир, а сами строят новые концлагеря и загоняют в них всех несогласных с режимом! Угроза фашизма становится реальной!» Он втиснул в мундштук толстые губы и издал совершенно неприличный звук. «Какой ужас… — прошептала продавщица. — Мальчик, а разве Гитлер за социализм?» — «Он поработитель-тиран. А тянучки тянутся? А то в тот раз одна ка-ак прилипла. У меня кариес, мне надо твердые».
Сергей вышел на улицу, у него разболелась голова. Что ж… дети тоже жили активной политической жизнью, они готовились к будущим классовым битвам, это было главным и в их школьном бытии, да и во всей последующей жизни, пожалуй… Откуда только взять потом платонов и невтонов… Кто станет Пушкиным? Да и в прочих безднах познания совершенно явно не намечалось уже ничего, кроме «Будь готов!» — «Всегда готов!». Печально это. Очень печально…
И словно в подтверждение грустных размышлений рядом с магазином остановился грузовик, на котором чернел постамент с черепами, а на нем — огромный гроб красного цвета с белым кругом посередине и жирно нарисованной свастикой. Пионеры выскочили из магазина, окружили грузовик, крики восторга сделались неистовыми, старший пионервожатый с тщательно уложенным зачесом выбрался из кабины и захлопал в ладоши: «Тихо-о! Равняйс-сь! Построилис-сь! Начали-и!» «Марш ле-евой, два-три-и, марш ле-евой, два-три-и, — дружно взвились голоса. — Встань в ряды-ы, това-арищ, к на-ам…» — «Нажимайте-е, нажимайте-е!» — кричал между тем старший шоферу, который взобрался в кузов и манипулировал у гроба. «Не открывается!» — «Вы не умеете-е! — Вожатый прыгнул через борт и навалился на гроб, крышка щелкнула, в гробу сел манекен, разделанный под Гитлера. Косая челка доставала до подбородка. — Ги-итлер рабо-отает, прекраасно-о, дети-и, ко мне-е!» Еще четверо перебрались через борт и попытались поставить крышку на место, но Гитлер продолжал сидеть как ни в чем не бывало. Старший утер пот и безнадежно посмотрел на Сергея: «Что посоветуете?» — он ужасно растягивал окончания. «Это приобретает нежелательную политическую окраску», — значительно проговорил шофер и тоже посмотрел на Сергея. Если бы они знали, кто стоит перед ними…
Между тем Сергей уже входил в будку телефона-автомата и набирал номер своего бывшего начальника…

 

…В кабинете Ивана Ивановича (так звали начальника) Сергей аккуратно распаковал покупки: «Тарелки у тебя есть? Ах, не принято? Ну и прекрасно, разложим в блюде от графина. А чай?» Чаю Иван Иванович приказал незамедлительно — с некоторым, впрочем, недоумением: «Могли бы потом и в ресторан, ей-богу… Ну что за нетерпение, право…» — «Оголодал, — кратко объяснил Сергей и с хрустом впился в булку. — А ты чего ждешь? Икра наисвежайшая, такую Шаляпин обожал во время оно…» — «Ты приехал говорить со мной о Шаляпине? — Иван Иванович нехотя окунул ломоть пышного белого хлеба в икру и еще более неохотно сунул его в рот. — Не трать времени. Оно принадлежит не нам». — «Кому же?» — «Сергей, я совсем не расположен шутить. Ты оторвался от жизни центрального аппарата и многого теперь не поймешь. Оставим это. Излагай».
И Сергей рассказывал часа полтора, он умел быть кратким, если того требовали обстоятельства. «Н-да… — протянул Иван Иванович, тщательно подбирая с пергаментной бумаги крошки сыра. — Удружил, нечего сказать…» — «Чем же?» — «Вчера нарком подписал решение коллегии: Сцепура награжден знаком «Почетный чекист». А это тебе не «Ворошиловский стрелок», если ты разбираешься… Ну что ж… Формально Сцепура прав. У тебя нет фактов, основы нет. Мы привыкли работать по старинке, и ты тоже не избежал всеобщей участи, не спорь… — Иван Иванович мечтательно вздохнул. — Верю: придет время, и мы будем работать иначе. Математическая формула, на кончике которой — вражеский агент».
— Ну, до этого еще надо дожить, — снисходительно улыбнулся Сергей. — А много ли нас доживет? Задай себе честный вопрос и так же честно ответь на него. То-то… Сегодня определяет все та же печенка, Ваня… У кого-то она лучше, у кого-то хуже, но интуиция — в основе нашей работы, да и всегда будет в основе, даже при твоей формуле. Только знаешь, что я тебе скажу? Интуиция эта — не только сумма эмпирического и дискурсивного познания, это еще и категорический императив. Знаешь, что это такое?
— Отчего же, отвечу: мозг класса, дело класса, сила класса, слава класса, — и попробуй оспорь… Чего ты хочешь?
— Уйми Сцепуру.
— Как? Нужны доводы.
Сергей положил на стол фотографию:
— Немцы взорвали этот броненосец на нашем рейде летом 16-го. Погибло триста человек.
Иван Иванович надел очки.
— Наслышан. Произошло случайное замыкание электропроводки в крюйт-камере. Это было в докладе контрразведки царю.
— Ему побоялись сказать правду, его жена — немка, Александру тогда травили все газеты. Ваня, один из этих трехсот — агент. Адскую машину пронес на броненосец он. Я его установлю, а он выведет на разведгруппу или резидентуру, может быть. Позвони Сцепуре, я тебе дело говорю.
Иван Иванович взглянул сквозь очки, потом вынул из ящика стола и перелистал небольшого формата справочник. Набрал номер:
— Николаев? Клемякин здесь… У тебя наш пакет — из Тутут, не вспомнишь? Вспомнил? Ну и что? А-аа… — Прикрыл мембрану: — Он говорит, что экспертиза Наркомата обороны завалена изобретениями советских граждан, все хотят помочь обороне страны… — Вздохнул в трубку: — Не обещаешь раньше сентября? Ладно… — Щелкнул рычаг, свалился в ящик справочник, Иван Иванович отрицательно покачал головой: — Что теперь скажешь?
И Сергей начал все сначала. Его страстная речь сводилась к тому, что Сцепура хочет жить в привычном мирке понятных ему вредительств и контрреволюции, без осложнений катиться по накатанной дорожке раскрытий и наград. Подобное же дело очевидно требует и неординарного мышления и специальной подготовки, чего у Сцепуры нет да и быть не может. Откуда? Зато все это имелось у него, Сергея Боде, и он согласен взять ответственность на себя. А кто сегодня готов ее брать? Таких нет. Сегодня время больших ожиданий: пусть другие рискнут, а я погожу. Не рухнет пролетарская диктатура…
— Но она и в самом деле не рухнет, — усмехнулся Иван Иванович.
— Тогда чем ты рискуешь?
— Ладно, убедил… — Иван Иванович поискал глазами по блюду, но на нем уже ничего не осталось. — Одно условие: действовать личным сыском, в свободное от службы время, Сцепуре не надоедать. Если экспертиза подтвердит ценность прибора — вернемся к разговору… А пока — я ничего не знаю. Понял?
Чего же не понять… Все яснее ясного. И отпуск должен окончиться, едва начавшись. Глупо двадцать девять дней ходить в театры и осматривать музеи, когда враг, вполне очевидно, не дремлет. Где еще (да и когда?) удастся найти столько «свободного от службы времени»? Решил ехать сейчас же…
Но Семеновское кладбище, где были похоронены родители, он посетил. Нежаркое лето исходило обильными дождями, вековые деревья разрослись пышно, свободно, среди травы (местами она доходила до пояса) торчали разрушенные надгробия, чугунный крест над могилой отца и матери возвышался неподалеку от плиты художника Перова (он никогда не нравился Сергею — по-немецки сухо-педантичный, литературный — типичный передвижник, ценность которого заключалась только в обличительной дидактике, живописи же, с точки зрения Сергея, не было ни на гран). Плоха оказалась родительская могила, и сердце уколола горькая и странная мысль, сентенция скорее, вычитанная когда-то у Некрасова: «Могила заросла кругом; не сыщешь… Не вели́ко горе! Живой печется о живом, а мертвый спи глубоким сном…» Прежде казалось, что этот цинизм или столь любезный демократическому XIX веку разумный эгоизм пробивался сквозь элегию, теперь вдруг понял: да оно так и есть, правда сказана, не стоит оспоривать… Когда он придет на эту могилу еще раз? И придет ли? Риторические всё вопросы…
…Через двое суток он уже шагал по тутутскому перрону мимо грязных фонарей и выбитых стекол в парадных дверях вокзала, но это не приводило его в смущение, как когда-то, а, наоборот, умиляло до слез. Вышел на привокзальную площадь, брусчатка была разобрана и возвышалась аккуратными пирамидками, беспорядочно брошенные, топорщились и выгибались ржавые трамвайные рельсы, на вагончике строителей безнадежно краснело полотнище: «На трамвае — в светлое завтра!» Что ж, все это отдавало изрядной глупостью, если не хуже, но ведь стоял за этим и героизм, и самоотверженность, и любовь, наверное… Не чужое ведь все это, думал Сергей. Нет, не чужое. Ведь всего лишь в ста шагах живет Таня, и пусть она даже не догадывается, что он близко, рядом и любит ее по-прежнему, — это все равно имеет самое решающее значение и для них двоих, и для города, и даже для всего государства. Сколь ни странно…
Растворялись в неверном свете фонарей и исчезали в ночи деревья, бульвар был пуст и казался театральной декорацией, из Таниного окна струился мягкий розовый свет. Не помня себя, Сергей поднялся на третий этаж и долго стоял перед дверьми, прислушиваясь к собственному сердцу, оно отзывалось нервными, тяжелыми толчками, за грудиной нарастала тупая боль. «Только этого нам и не хватало… — подумал он равнодушно. — А вообще-то — хорошо бы: выходит Таня, а я уже бессильно прислонился к перилам и сил хватает только на то, чтобы тихо сказать: Та-неч-ка…» Он даже плечами передернул от этой грустной картинки. Любопытно, что бы сказал Фрейд о темных глубинах подсознания чекиста Боде…
Наверное, удивился бы. Слабости и безликости, конечно. Картинка-то — из провинциальной пьески, ай-ай-ай…
А может, и нет?
Всю ночь он ворочался с боку на бок, выпил столовую ложку валерьянки, но так и не уснул. Вернее сказать — то было некое просоночное состояние, и фигуры какие-то мелькали на фоне светлой от уличного фонаря стены, и он декламировал вполголоса давно забытые стихи, которые звучали как иронический комментарий:
Не обещалась она,
Но я думала, вдруг придет.
Так долго я ждал.
О если бы всю ночь не смеркалось
От белого света до белого света!

Утром с больной головой и помертвевшим лицом Сергей явился к Сцепуре. Тот был при полном параде: сверкающие сапоги, синие галифе, гимнастерка с красными петлицами и тремя «шпалами» (Сцепура был капитаном госбезопасности, на левом рукаве — шитый золотой канителью щит с мечом. «Не считаешь, что все это пустая трата времени?» — «Это мое личное время». — «В твоем алфавите «я» выпирает как больной зуб. Мы не принадлежим себе. Нужна только та деятельность, которая продвигает нас в завтра». — «Завтра» отделено от «вчера» вратами мгновения… «Сегодня» проходит сквозь эти врата и становится «вчера». И уже нет «вчера», но еще нет «завтра». — «Что же есть?» — «Только «сегодня». — «Поповщина». — «Вы правы. Эту теорию придумал епископ Гипонский, Августин». — «Гипонский? А где это?» — «В Алжире. На этом месте теперь новый город».
Сцепура покачал головой и тяжело вздохнул. Капитан госбезопасности Боде представлялся ему тяжело больным или не совсем нормальным. «Ты живешь в мире сплошных аллюзий, — изрек Сцепура. — Выбирайся из этого кошмара, лучше будет». Сергей пожал плечами: «Вы уточните семантику и этимологию структуры «аллюзия». Мне представляется, вы имели в виду иллюзию, нет? — Встал: — Какие будут указания?» Сцепура улыбнулся: «Давай подискутируем, и я положу тебя на обе лопатки. Из кого набирались матросы царского флота?» — «Из рабочих и крестьян». — «Ты считаешь, что рабочий или крестьянин пронес немецкую мину на корабль?» — «А почему нет?» — «Потому что это — неклассовая позиция, и она ведет в тупик. — Сцепура открыл ящик письменного стола и с торжествующей улыбкой положил на стол старинную фотографию: группа матросов и офицеров на фоне орудийной башни главного калибра. — Да-да, та самая… Я затребовал список команды, разослал запросы и получил ответы. Среди них все как на подбор — бедняки! Вот уж сошлось, правда? И часть рабочих с Путиловского и Металлического заводов из Петрограда. Да кто тебе поверит, Боде? Такие люди — опора Октября и пятилетки! Ты, очевидно, заблудился». Сергей взял фотографию и долго смотрел: у матросов и офицеров были красивые, одухотворенные лица, невозможно было даже предположить, чтобы кто-нибудь из них поддался немецкой агитации и даже деньгами прельстился, предав своих товарищей, присягу на кресте и Евангелии, совесть, наконец… И тем не менее, увы, это было именно так. «Вы забыли офицеров». — «Нет. Я проверил их всех. Среди них не было ни одного немца — даже с русской фамилией. А русские морские офицеры были, как правило, убежденные монархисты и такого сделать не могли. Возрази, если сможешь…»
Что ж, Сцепура подготовился основательно, настолько основательно, что Сергей брякнул в обиде и раздражении: «Значит, приказ немецкой разведки исполнил святой дух». Сцепура широко улыбнулся: «Я рад, что ты признал свое поражение». — «Я его не признал». — «Ты упрям. Ну хорошо, ты найдешь агента. И что с ним делать? Он совершил преступление до революции и теперь неподсуден». — «Не в этом цель. Я хочу спасти Качина и его изобретение». — «А если это фантастика?» — «Фантазия? Пусть. Все равно. Пепел Клааса стучит в мое сердце». — «Пепел не может стучать, он легкий». — «Но триста погибших матросов снятся мне по ночам».
Сцепура долго молчал, глаза его были широко раскрыты, и он ни разу не мигнул, это заставило Сергея напрячься из последних сил, чтобы тоже не мигнуть, — не мог же он уступить Сцепуре в подобном пустяке. В это время тот снял трубку и вызвал Ханжонкова и Малина, одновременно достав из нижнего ящика стола старинные конторские счеты и положив их на стол — между собой и Сергеем.
Первым вошел высокий, худосочный Малин, за ним — маленький, борцовского склада Ханжонков, оба сели, и здесь началось не столько обсуждение затеи Сергея, сколько филологическое состязание: рабфак Сцепуры давал себя чувствовать на каждом шагу. «Я наитщательнейше исследовал Качина-человека», — начал Малин, но Сцепура перебил: «Человек — не анализ крови. Человек — это звучит гордо. Выбирай слова». — «Я проник в его биографию». — «Не выбираешь. «Проник» — не из нашего лексикона». — «Качин не обладает чувством локтя и коллективизма. Товарищества — тоже». — «Факты?»
Для Сергея все это было тяжелейшим ударом. Он отсутствовал всего лишь неделю, и за эту неделю произошли такие события… И это при том, что он распорядился ни во что Сцепуру не посвящать. Это был удар. И словно бы угадав мысли Сергея, Малин посмотрел на него прозрачными, совершенно ясными глазами и пожал плечами: «Товарищ капитан государственной безопасности, мы все на службе. Наш разговор мы с Ханжонковым, посоветовавшись, немедленно изложили товарищу начальнику. А как же?» — «Никак, — кивнул Сергей. — Вы поступили правильно». А как они могли еще поступить? Наивность неизбывная, с такими взглядами на мир и взаимоотношения людей надобно служить в крайсовпрофе, а может, и эскимо на улицах торговать… Между тем Малин продолжал напористо и уверенно: «Факты в том, что с пионерского еще возраста…» — «Он не был пионером», — подсказал Ханжонков. «Ну да, со школьного, хотел я сказать…» — «Гимназического», — снова подсказал Ханжонков. «Вот! Он дружил с одной одногимназисткой», — Малин посмотрел на Сцепуру, желая убедиться, что правильно образовал слово. Сцепура кивнул, но Ханжонков снова поправил: «Одноклассницей». — «Вот именно! — подхватил Малин. — Тут страшная трагедия, товарищи, совершенно дикий буржуазно-эротический индивидуализм Качина! Дело в том, что с этой одно… как ее там, дружил Леша Светиков, из реального, так вот: гимназист Качин отбил девушку у реалиста Светикова и увел ее!» — «Куда?» — сурово сдвинул брови Сцепура. «Правильный вопрос», — одобрительно кивнул Ханжонков, а Малин закатил глаза под веки так, что остались одни белки, и произнес трагическим шепотом: «В церковь Параскевы Пятницы, венчаться! А? Каково? Хорошо еще, что девушка оказалась комсомолкой и сбежала из-под венца. Я думаю, под воздействием первичной организации, другого объяснения у меня нет!» Сцепура встал и прошелся по кабинету, потом потянул штору, она оборвалась, и в раздражении начальник РО ГПУ оторвал ее совсем и, аккуратно сложив, убрал в ящик стола. Потом вздохнул: «Безбытные мы все, неухоженные… А у тебя, Малин, не факты, а мелочевка какая-то. Ты ведь не по поручению месткома вел проверку». — «Мы не можем пренебрегать нюансами». — «А вот слов, значения которых не понимаешь, никогда не употребляй. Ханжонков, что у тебя?» Быковатый Ханжонков вышел на середину кабинета: «Начну с того, что Качин систематически опаздывает на работу, в общественной жизни участия не принимает — тут собирали в фонд МОПРа по три рубля, так он дал всего пятьдесят копеек и при этом сослался на материальные затруднения! Неискренний он человек, это главное в нем. Что касается прибора — прожектор. Это мнение руководства завода». — «В чем же он прожектор?» — «Прожектер. Это у Некрасова, в стихотворении «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…». — «Стихотворение мы знаем. Продолжай». — «Прибор комиссией завода зарублен. Предлагаю проверку считать оконченной». — «А тот, с пивом?» — «Случайность». — «Теперь главный вопрос: немецкая разведка в городе работает?» Малин и Ханжонков переглянулись. «Товарищ начальник, — начал Малин проникновенно и с придыханием, — под вашим руководством мы раскрыли и обезвредили…» — «Подбиваем бабки, — перебил Сцепура. — Ни изобретений, ни разведки. — Он щелкнул счетами и посмотрел на Сергея, в его глазах мерцало вполне очевидное сожаление, даже не торжество. — Но поскольку товарищ Боде имеет свое особое мнение, предлагаю: в свободное от службы время вы оба оказываете товарищу Боде посильную помощь в этом тухлом мероприятии. И это справедливо: во-первых, никто не упрекнет нас в том, что мы не прислушались к мнению опытного сотрудника. Во-вторых, мы, хотя, ночуем, но все равно работаем — специфика службы, так что потом наверстаете, после мировой революции. Свободны».
Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса — проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? — с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. — Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»
Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, — знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.
Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» — «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» — «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:
Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести,
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.

Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» — «Да. Когда началась революция — снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» — «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»
И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:
«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, — я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»
Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.
Договорились мгновенно: в определенные дни Сергей будет ходить на городской пляж (он же в отпуске, слава богу!), а Розенкранц снимать всех, кто проявит к Сергею хотя бы малейший интерес. Если у моря появится инженер Качин, нужно сделать то же самое.
Расстались дружески, Сергей хотел было предупредить, что разглашать содержание разговора ни в коем случае нельзя, но, заглянув в выцветшие и очень спокойные глаза Розенкракца, передумал. Зачем? Он и так ничего и никому не скажет. На прощание фотограф прочитал стихи:
«Я знаю правду! Все прежние правды — прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем поэты, любовники, полководцы? Уж ветер стелется, уж земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давал уснуть друг другу».
…Но был ли смысл в его походе на пляж и кого он собирался там искать? Вставши утром рано, Сергей вдруг поймал себя на той совершенно несомненной мысли, что вся его затея отдает пещерами Лейхтвейса (была такая глупо-завлекательная книжечка в его гимназической юности), и ироническая фраза Ивана Ивановича о «личном сыске» есть не что иное, как насмешка, ведь этим «личным сыском» занимался исключительно уголовный розыск, и если в ГПУ кто-нибудь хотел посмеяться над незадачливым опером или непродуманной операцией, говорил так: сработано на уровне милиции.
Бедная милиция, как уж ей доставалось… И неумелая она, и бездарная, и сила ее не в головах, а в ногах оперсостава, и вообще — отсталая организация. Только и способна, что вылавливать карманников на трамвайных маршрутах, а уж там, где затесался какой-нибудь квалифицированный скокарь или домушник, там фиаско, увы…
И когда кто-нибудь пачкал себя не слишком тяжелым проступком (за тяжелый полагался трибунал), его отправляли все в ту же милицию, «на исправление», а точнее — навсегда засылали в бездонный отстойник, откуда проштрафившемуся уже не было выхода и где до конца своих дней обречен он был заниматься «личным сыском».
С такими неприятными мыслями Сергей и отправился, предварительно отыскав среди вещей покойного отца пляжный костюм образца 1910 года. Со дня смерти родителей вещи эти аккуратно были сложены в кожаном чемодане французской работы, и было их совсем немного: кроме пляжного костюма четыре старомодных галстука и булавка с маленьким алмазом, жокейские брюки и сапоги (отец увлекался выездкой), толстая пачка писем от мамы, хранившихся с той далекой поры, когда мама была невестой, а папа — женихом. Эти письма, перевязанные алой лентой, Сергей нашел после смерти родителей и попытался просмотреть, но сжало горло и потемнело в глазах… Ночь просидел он над ломкими, выцветшими листочками, читая листок за листком. Только тогда и ощутил он всем сердцем и всею душой, какие были у него родители — с редкостным и страстным мироощущением, религиозной любовью к людям, желанием всегда и безусловно творить добро и жертвовать ему всем. Они и погибли в один день и час — спасали во время шторма тонущих людей: не было в те времена на ялтинском берегу спасательной службы ОСВОД… И он почувствовал свое несовершенство, свой неизбывный эгоизм, прикрытый красивой фразой, неумение да и нежелание помочь ближнему в ущерб себе и наоборот — острое желание протянуть руку напоказ, на аплодисменты; вдруг обнаружилась старательно запрятанная трусость, опять-таки тщательно завернутая в многометровую ленту общепринятых объяснений, и сухость какая-то и странный тон в разговоре с товарищами по работе и просто знакомыми, и удивительная способность произносить правильные слова, складывая их в длинные, вызывающие тоску и боль под ложечкой речи. Обо всем этом размышлял он, неторопливо шествуя к морю.
«Плохой я человек, — сказал он себе, — дрянь и несуразица вылезают, как вата из драного матраца». Он еще подумал, что, видимо, все его недостатки связаны с образом жизни, но тут же с негодованием отбросил эту сомнительную мысль и процитировал себе под нос: «Имей душу, имей сердце, и будешь человек во всякое время». За немногим дело стало, как горько…
И вот пляж; здесь, как и всегда поутру, жарились под раскаленным солнцем сотни людей — ногу некуда было поставить, черный громкоговоритель выкрикивал правила купания, многочисленное семейство, облепившее старого еврея с длиннющими пейсами, напряженно следило за подрумянивающимися сосисками — старик их жарил на костре, рядом кто-то кипятил яйца в алюминиевой кастрюльке, дама неопределенного возраста священнодействовала над своими ногтями — они были длиннее пальцев, стайка пионеров в красных галстуках, надетых прямо на голое тело, азартно гоняла тряпичный мяч.
Назад: Инна Булгакова «ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…»
Дальше: ИЗ ПРОШЛОГО