Выстрелы в темноте.
Владимир Савельев
Уже немолодой, флегматичный и пожалуй что мирный по виду сержант милиции неторопливо приближался (не просто шел, а именно приближался, как умеют это делать знающие себе цену блюстители правопорядка) к пристани, время от времени поглядывая на утягивающийся вдаль по краю речного плеса катер. Из небольшой деревянной конторки, свежевыкрашенной в пронзительно-коричневый цвет, навстречу представителю власти и законности в округе вышла приветливая женщина с полынным веником в правой руке и куском зашарпанной фанеры в левой.
– По делам службы, конечно? – спросила женщина, чуть усмехаясь» но не вызывающе, а благодушно. – Опять исключительно по делам службы или теперь уже по другим делам особой важности?
– Дела нашей службы есть всегда дела особой важности, – с исчерпывающей полнотой ответил сержант и заложил руки за спину. – Между прочим, вы не обратили внимания на доброго молодца, который должен сейчас находиться на борту вон того катера?
– Того, что к правому берегу подался?
– Ага, того самого.
Лет сто или сто с некоторым гаком тому назад разбогатевшие купцы заложили на правом берегу, в сырой низине, большое торговое село. Земли здесь принадлежали удельному ведомству, и, вручив кому следовало приличную взятку, местные толстосумы приобрели почти за бесценок огромные степные да лесистые участки. На левом же, на песчаном берегу под раскидистыми великанами-тополями возникла и разрослась, шумная слобода, круто не ладившая с деловыми людьми Правобережья и не пускавшая их на свои прямо-таки по-запорожски независимые территории. И все же хозяином всей слободы со временем стал купец первой гильдии Лукьян Чертяков, справно и с размахом державший свои пароходы, свои баржи, свои пристани, своих грузчиков и своих нищих. У часовенок и трактиров, у казенок и обжорок, у контор и рубленых складов, тянувшихся вдоль реки на высоких каменных столбах, воздух был отравлен духом русского бизнеса – запахом гнилых овощей и тухлой рыбы. Осенними днями, изнывая от вынужденного безделья, в открытых подвалах прятались от непогоды плоскостопые силачи-грузчики, а по ночам туда набивался разный – и святой и грешный – бездомный люд. И до самой зимы, спасительно вымораживавшей, наконец, на набережной тот тяжелый и привязчивый дух поспешного торга, до самого ледостава вниз по реке шли и шли плоты корабельного леса, а вверх на баржах, увлекаемых прокопченными буксиришками, – рожь, пшеница, масло, мед, ситец, машины.
– У нас с тем самым завсегда полный порядок, – снова усмехнулась женщина. – Катер отчалил точно по расписанию.
– А что добрый-то молодец? Не опоздал?
– Я не приучена обращать внимание на всех залетных добрых молодцев, – теперь уже не просто усмехнулась, а заулыбалась женщина, переложив и фанерку то же в правую руку, а левой пытаясь заправить под линялую косынку выбившуюся из-под нее прядку светлых волос. – Да к тому же на том нашем катере, товарищ сержант, и пассажиры, и команда – по большей части женщины. Так что окажись среди них молодой кавалер, юбками заслонят его от чужого глаза…
– Спасибочки за ценное наблюдение.
Сержант приложил широкую ладонь к пыльному козырьку своей форменной фуражки и, вздохнув, направился к ожидавшему его у пристани служебному мотоциклу с похожим на юную девушку милиционером аа рулем. Парнишка этот, принятый в отделение совсем недавно и потому везде и со всеми старавшийся сохранять загадочный вид водевильного заговорщика, горячечным шепотом сообщил сержанту, что по дороге сюда он уже осмотрел плавни по обе стороны от села, что наряды автоинспекции прочесывают сейчас все деревни, проселки и лесополосы и что похожий на угнанный накануне с автобазы грузовик недавно протряс в кузове местных любителей охоты в точно установленном направлении.
– Кто дал это точное направление?
– Сторож на току.
– Сколько охотников набилось в кузов?
– Человек пятнадцать. Дед не успел их пересчитать.
– Ну что ж, у них своя охота, а у нас – своя, – глубокомысленно изрек сержант, грузно забираясь в коляску мотоцикла. – Постарайся хоть не всех уток распугать им этой своей чертовой трещоткой.
От пристани они направились к селу на большой скорости, разгоняя по сторонам хозяйских гусей и кур, пересекли его и дальше, за ним, свернув с дороги, покатили прямо по зеленеющему лугу, где запах влажной травы забивал даже бензиновую гарь перегревшегося мотора. Наконец, остановились. Сержант вынул из кобуры пистолет и, щелкнув предохранителем, держал теперь это казавшееся в его лапище не слишком-то грозным оружие наготове, вслушиваясь в пронзительный стрекот камышовки где-то неподалеку.
– Вон она! Видите, там, между двумя ивами!
– Вижу, не кричи. И без того голова раскалывается от твоей стрекоталки.
Сержант с явным облегчением выбрался из коляски, по-прежнему держа пистолет наготове, подошел к полуторке и первым, делом заглянул в ее раздерганный кузов через задний полуоткинутый борт. В кузове, ближе к кабине, лежали несколько старых телогреек, три или четыре сумки из-под противогазов, набитые нехитрой провизией, да еще потертые чехлы от трофейных охотничьих ружей.
– Ты гляди-ка! И тут от него нет покоя! – как-то даже обрадованно воскликнул сухощавый старик, показываясь из-за куста с дорогостоящей двустволкой немецкой марки в руках. – Охоту же в этом году почти не ограничивали! Так чего ж…
– Где шофер?
– Ага! Значит, оштрафовать парня себе на опохмелку надумал, – заключил старик и повесил двустволку на плечо прикладом кверху. – Что ж ты по такой невеликой нужде с тэтэшйиком наголо к людям подбираешься? Совсем уже спятил?
– Сам ты спятил, дорогой соседушка! Машина-то угнанная.
– Вот те раз! А нам про то откуда известно?
– Так хоть шофер куда подевался – вам известно?
– Да кто ж его знает, – подал голос кто-то из охотников, которые, похоже, все до одного вышли из камышей и теперь, обступив милиционеров, сумрачно прислушивались к разговору. – Ищи, сержант, ветра в поле, коль ты не на безмозглую дичь, а на человека охоту ведешь. Может, и повезет тебе немного боле, чем нам сегодня повезло…
Розовощекий пинкертон на мотоцикле запылил впереди, а следом сержант, усевшись за баранку грузовика, повез в нем недовольную таким оборотом дела всю остальную компанию. Вскоре они добрались до места, где на крыльце районного отделения милиции сидел окутанный сизыми клубами махорочного дыма законный водитель злополучной полуторки. Кроме него обоих добычливых следопытов дожидался незнакомый майор из области, недолгая беседа с которым состоялась у них – при участии всех задержанных – в кабинете у начальника при закрытых дверях.
– Значит, так, дорогой товарищ особист, – прямо с порога стал задираться сухощавый старик. – В историю вы нас впутываете серьезную. Да ведь этот похититель народного добра завез нас в камыши, а сам куда-то тут же и подался…
– Жаль, что охота ваша сорвалась, – миролюбиво перебил майор. – Само-то народное добро, надеюсь, в целости и сохранности?
– Так точно! – выступил вперед сержант. – Похищенная полуторка доставлена мною во двор отделения! Лицо, совершившее этот проступок, задержать пока не вышло.
– А запомнил кто-нибудь это лицо?
– Вот говорят, полотенчиком оно было повязано, лицо то есть, – доложил сержант. – Может, зубы донимали… Может, с умыслом… Но задержать его, повторяю, пока не удалось.
– Ну и отлично, что вам это не удалось.
Сержант, незаметно пожав плечами, с удивлением проследил глазами за офицером из области, который, испытывая отчего-то явное удовлетворение, взял у старика ружье, уважительно погладил вороненые стволы и опять вернул знаменитый «зауэр» тоже несколько разочарованному несостоявшимся выяснением отношений бывалому охотнику. Затем майор, то ли сморгнув, то подмигнув кому-то, сел на угол заваленного бумагами письменного стола, снял очки в металлической оправе и ладонями обеих рук одновременно, словно умываясь после долгой дороги, стал неторопливо потирать виски, щеки и гладковыбритый подбородок.
Ползлось и шагалось солдатам
Непросто – к победе самой.
Чтоб после уже, в сорок пятом,
Кто мог возвратился домой.
К итогу родного порога.
Но снова среди тишины
Сердца окликает тревога
Шальным отголоском войны.
Плутает тревога вдоль леса,
Скитается там в полумгле,
Где много завязло железа
В деревьях, в телах и в земле.
Едва катер причалил к берегу, как Чудак по прогибающимся сходням, словно бы проделывал это десятки раз прежде, сбежал на пристань, миновал пирамиды ящиков с деталями каких-то механизмов, обогнул штабеля строевого леса и вскоре очутился на прямой и шумной улице. Обдавая дома и прохожих пылью и запахом бензиновой гари, мимо проносились ревущие, забрызганные грязью самосвалы, в основном груженные тяжким цементным раствором.
– Ого, – оказал Чудак женщине, несшей в каждой руке по авоське, до отказа набитой вяленой воблой. – С такой штукой да под сердечную беседу ящичек-другой пива усидеть ничего не стоит!
– Да что вы! – приветливо улыбнулась женщина. – Пива у нас давно уже днем с огнем не сыскать!
– А отдел кадров у вас можно сыскать?
– Кабы не было речи о пиве, я не враз бы и дотумкала, что вы приезжий. Отдел кадров на соседней улице. В ма-аленьком таком домишке с огро-омной такой вывеской из жести над входом. Желаю вам хорошо устроиться!
– А я вам желаю оказаться первой перед киоском в будущей веренице строителей будущего – за свежим пи во м!
– Угоститесь рыбкой-то.
– На ходу? Без пива? Ни в жисть!
Очередь перед дверью с табличкой «Прием на работу» была по советским масштабам небольшой, но зато и таяла, как назло, медленней многих других очередей в городе. Когда Чудак по-военному вытянулся, наконец, перед столом, за которым сидел человек в гимнастерке без погон и с закатанными чуть ниже локтей рукавами, чувство голода не завтракавшему и не обедавшему парню уже довольно ощутимо давало знать о себе.
– Демобилизованный?
– Так точно! До лучших дней!
– До худших дней, – хмуро поправил парня кадровик. – А лучшие дни для тебя наступят с завтрашнего утра, – человек в гимнастерке внимательно изучил новенький паспорт, хрустящий военный билет и затрепанные шоферские права, выданные на имя Федора Ломунова. – Сядешь, мил человек, для начала на дизельную, а там посмотрим.
– Да я к дизельным и близко еще не подходил!
– Ну и что с того? Не подходил – подойдешь. Хорошему шоферу любой механизм не в диковину. Подумаешь, велика важность на колесах: в середке железки, а вокруг деревяшки. Иной чудак (Чудак вздрогнул) за обыкновенный веник от персональной темноты своей берется с опаской, зато другому удальцу-молодцу и в незнакомой машине каждый болтик сам о себе все расскажет. Или вас там не этому учили?
– В армии-то? Этому, – теперь уже более сухо ответил Чудак и пристально всмотрелся в бледное от недосыпаний лицо человека за столом. – Именно этому самому и, понятно, еще кое-чему.
– Ну, а коли так, мил человек, сгоняешь на завод, где для нас новая партия дизельных приготовлена. Там и с мотором знакомство сведешь, а машину сюда своим ходом доставишь. Действуй. В соседней комнате тебе оформят командировку и дадут место в общежитии.
Как и следовало ожидать, общежитие – предмет гордости не стесненной в средствах автобазы – было самой обыкновенной безликой пятиэтажкой без лифта, обсаженной снаружи чахлыми, видно, никогда не поливавшимися топольками. Дверь с выведенной на ней мелом цифрой «9» в самом конце длинного и полутемного коридора на четвертом этаже оказалась незапертой, и, толкнув ее, Чудак вошел в отведенное ему кадровиками жилье. Вдоль грубо побеленных стен в нем теснились шесть узких коек, столько же тумбочек и один платяной шкаф на всех, а посередине, под низко свисающей лампочкой без абажура, покоился накрытый промасленными газетами обеденный стол – тоже один на всех.
– Да-а, отнюдь не люкс в государствах Бенилюкс!
Не раздеваясь, а лишь расшнуровав и стащив запекшиеся на ногах ботинки, Чудак вытянулся на одной из коек, опустив подбородок себе на грудь и расслабленно откинув вдоль тела ладонями вверх повернутые руки. Вытянулся – и перед закрытыми глазами сразу же поплыли бледное лицо неулыбчивого человека в отделе кадров, помянувшего некстати чудака с веником, мирные пейзажи реки и ее берегов, добрые глаза той женщины с двумя авоськами, в которых, как пластины тусклого серебра, топорщилась дефицитная вяленая вобла. Перед глазами потянулись бесконечная степная дорога, усеянная еще не отстоявшимися после ливня лужами, огромными лужами, частично выплескивавшими себя на обочины из-под колес угнанной Чудаком машины, и многослойная белизна отраженных в мутной воде облаков, и – между теми облаками – словно бы нетронутая синева по-летнему бездонного неба. Несколько раз голая – без протекторов – резина на скатах заставляла полуторку буксовать на одном месте, завывая мотором и в две широкие струи отбрасывая грязь на придорожные травы. И снова затем безлюдная, словно бы кружащаяся за окошками раскаленной кабины степь в неровных и густых трещинах от жары, в глубоких трещинах, чуть оплывших по краям под действием недавно хлеставшей с высот благодатной влаги.
– Привет, новенький!
– Салют, старенький! – Чудак, мгновенно очнувшись, привычно сориентировавшись и уже прикидывая, сколько же длилось его забытье, успел одновременно разглядеть еще и парня в желтой майке, сидевшего на противоположной койке с книгой в руках. – Я не очень громко храпел?
– Совсем не храпел.
– И не ругался?
– Так, самую малость, – охотно подхватил шутливый тон парень в желтой майке. – Когда запинался.
– А чего я запинался?
– Так ты же устройство мотора ГАЗ-51 нараспев тянул добрых полчаса. А когда запинался…
– Силен врать. Даже мне, широко известному в узких кругах Федору Ломунову, видать, не уступишь.
– Где уж нам до вас!
– Тебя как звать-то?
– Васькой. Василий Кирясов аз есмь то есть.
– Про любовь читаешь?
– Про животных. Про братьев наших меньших. Знаешь, люди неспроста спокон веку лечились цветами, листьями, корой, сушеными травами, змеиными ядами, настойками корней, а то и просто соками растений…
– Ого! Капитальные здания! Но при чем тут животные? Или они личный пример нам подавали?
– Ты не смейся, подавали. Знаешь, если змея ужалит собаку, та побежит в лес и найдет траву, спасающую от яда. Овцы, чтобы вывести из нутра кишечных паразитов, нажимают на полынь, а лоси – так те на чемерицу. Медведь и тот не заляжет в берлогу, пока не продезинфицирует себе чем полагается брюхо изнутри.
– А снаружи?
– Не смейся, говорю. Знаешь, и коровам, и лошадям откуда-то ведомо, что горький лопух, белена, конский щавель и дурман в какой-то мере ядовиты.
– Откуда-то ведомо! Скажи, пожалуйста, какая мистика!
– Да, мистика не мистика, а что-то тут есть. Вот и кошки в больших городах, вынужденные неделями не покидать квартир в многоэтажных зданиях, поедают цветы в горшках, страдая от витаминного голода.
– Я скоро сделаю то же самое. Правда, не от витаминного голода, а просто от голода.
– Ну, в нашей общаге по части горшков с цветами, сам понимаешь…
Васька достал из своей тумбочки завернутое в белую тряпицу сало, тройку яиц, пяток бурых помидоров сорта «бычье сердце» и плоскую половину подового каравая. С резким щелчком откинув источенное до шиловидности лезвие карманного ножа,, стал нарезать хлеб, по-крестьянски прижимая его к груди, нарезать ломоть за ломтем, щедро заваливая ими середину стола.
– Основательные у тебя припасы. Отец единственному чаду подкидывает?
– Оттуда, где мой отец, не больно подкинешь.
– Посадили?
– Положили. Под Смоленском еще в сорок первом.
– Значит, мать в одиночку с тобой мыкается?
– Это я с младшим брательником в одиночку мыкаюсь. А мать наша еще в пятидесятом, еще при жизни вождя всех народов свое по лагерям до могилы отмыкала. Оказалась родной сестрой моего дядьки – злейшего врага советских людей… Ни креста над ней, ни камня…
В это время в коридоре послышались тяжелые, но достаточно быстрые шаги, и вскоре вслед за этим в проеме распахнувшейся двери возникла внушительных размеров фигура смуглого, темноволосого и, судя по его виду, разбитного парняги. Окинув комнату быстрым взглядом своих нагловатых глазищ и правильно оценив обстановку, парняга сорвал со своего затылка чудом державшуюся там кепчонку с плетеным ремешком над ко-зыречком и, сделав, по его разумению, светский поклон, обмахнул ею носок огромного сапога.
– Михаил Ордынский сердечно приветствует столь избранное общество!
– Садись к столу, – сказал Васька. – А то доприветствуешься, что голодным останешься.
– Никогда и ни за что, – широко шагнул от порога Михаил. – Лучше мне враз умереть от обжорства, чем постепенно от недоедания! А ты, о великий, с нами тут жить будешь?
– С вами, холостяками, – улыбнулся Ломунов. – Пока не угроблюсь на дизельной.
– Не пробовал еще на такой?
– Не пробовал.
– А жениться пробовал?
– Тоже нет.
– Тогда лучше женись, – озабоченно сдвинул Михаил сросшиеся на переносице брови. – Так-то хоть малая надежда на твое выживание останется.
– Что ж, может, я и послушаюсь твоего совета. А для начала попробую отыскать некую Елену Меркулову…
– Некую? – вскинулся Васька. – Ничего себе – некая Ленка Меркулова! Да ты-то откуда ее знаешь?
– Знаю, ребятки!
– Ее?
– Ну не ее, так ее матушку. Просила она меня давеча передать кое-что сгорающей тут у вас на ударной работе разъединственной своей дщери.
Чудак, балагуря, и щурился, и подмигивал шутовски, а видел перед собой усталую, видел перед собой с трудом разогнувшуюся над огородной грядкой женщину, которая стыдливо прятала под фартуком испачканные землей руки. И разговаривать разговаривала та женщина с проезжим молодым человеком, и глаз не спускала при этом с пшеничного поля, начинавшегося сразу за её низким, за чуть покосившимся кое-где приусадебным плетнем. За ссохшимся плетнем, но, когда солнце опрокидывалось в реку, разгонявшим по своей словно бы все еще живой поверхности пятна тени и света, разгонявшим и посылавшим их вдаль и вдаль, к едва приметной на горизонте лесной гряде. Видать, завороженный этим действом Чудак охотно согласился вдруг выполнить просьбу той женщины, поддался настроению минуты, с удовольствием прослеживая взглядом за кобчиком, который, повиснув на невидимой нитке, вдруг затрепыхал-затрепыхал узкими крыльями да и сорвался камнем в колосья, продолжавшие бесстрастно нести над ним, над канувшим в те колосья, полдневные сгустки серого и золотистого тонов.
Ты сердце готовил для боя,
Настроживал взгляд на врага.
Но делятся грустью с тобою
Река и ее берега.
Но все еще неторопливо
Мелеют былого следы.
Ты слышишь, плакучие ивы
Ветвями коснулись воды?
Ты видишь, к стреле обелиска
И вдовы, и дети пришли?..
Как чайки, летящие низко,
Те гребни на волнах вдали.
Ранним утром Леночку разбудил легкий, но продолжительно-настойчивый стук в окно, и девушка, торопливо накинув пестрый, собственного раскроя и пошива халатик, бесстрашно выбежала в прохладные сенцы. Вы бежала и в досаде на свою неосмотрительность нахмурилась: на крыльце домика для молодых специалистов стоял смуглый и спортивный парень в ладно сидящей на нем солдатской форме без погон и без звездочки на пилотке.
– А меня уверяли, что у вас крепкий сон.
– Остроумно. Кто уверял?
– Тот, кому это доподлинно известно.
– Еще более остроумно. И потому прощайте, милый юноша.
– Наоборот, здравствуйте, – Чудак слегка расправил перед девушкой плечи и по-дореволюционному щелкнул каблуками начищенных сапог. – У меня для вас посылка от вашей матушки!
– Фу ты, Господи! С этого надо было начинать! Может, зайдете в комнату да заодно и признаетесь, как вас зовут?
– Зовут меня Федор Ломунов, – сообщил Чудак, подавая Леночке плетеную кошелку, аккуратно прикрытую полотняной тряпицей. – Войти же к вам в комнату столь ранехонько не решаюсь, потому как при скором выходе из оной буду непременно засечен умеющими делать обвинительные выводы местными кумушками. А следовательно, приглашающая сторона…
– Какой вы рыцарь благородный!
– Ваша честь для меня дороже собственной!
– Подумаешь, дороже, дешевле, – фыркнула Леночка. – Нужно будет еще спросить у мамы, откуда у нее такие странные базарно-рыночные знакомства. Вот ведь даже доставка продуктов на дом.
– Знакомство у нас с ней чисто случайное. Зашел к вам во двор дух перевести перед тем, как изловить попутку до пристани.
– Обратно не собираетесь?
– Хотите тоже что-нибудь передать?
– Могла бы.
– Нет, я в вашем городе увяз капитально. Разве что при случае…
– Тогда заглядывайте при случае.
– Обязательно. Случай правит миром!
В хорошем, в очень хорошем настроении пришел Чудак в гараж, где рокот моторов, работающих на разных оборотах, смешивался с шипением автогенных аппаратов и синий, прогорклый дым широко и низко стелился над просторным и голым – без единого кустика или дерева – двором. Могучего телосложения, но уже не первой молодости завгар безошибочно раздавал шоферам еще не смятые путевки, раздавал, не перечитывая в них фамилий, и водители, высунувшись из кабин, напряженно прислушивались к его напутственным словам и кивали головами.
– Меня к вам направили! – крикнул Чудак почти в самое ухо завгару. – Я Ломунов!
– Чего орешь-то? – спокойно откликнулся тот. – Мне из кадров о тебе звонок уже был. Ломунов… Ломунов… Похоже, твоя фамилия образовалась оттого, что любили в твоем роду деды-прадеды ломиться в открытую дверь.
– Может быть. Русская фамилия.
– А моя фамилия Мантейфель, – испытывая отчего-то явное удовлетворение, сообщил завгар. – Тоже, как видишь, словечко не из простых да еще и не из русских.
– Человек-черт, – пояснил подошедший Михаил Ордынский. – В переводе с немецкого, конечно. Особенно оригинально звучит при официальном обращении. Дорогой товарищ Мантейфель! Глубокоуважаемый гражданин Человек-черт! Промежду прочим, знаменитый некогда в сих краях купец Чертяков не доводится вам родней?
– Иди-ка к своей машине, – сказал завгар Михаилу, с притворной сердитостью сдвигая брови. – С вами тут, с нечистой силой, останешься просто человеком, как же… Хорошо хоть, что пока вообще не заделался натуральным дьяволом!
– Хорошо, что не заделались, – согласился Чудак. – Потому что в вашем роду тоже, предположительно, любили ломиться, причем и в закрытую дверь.
– Поддел старика ответно, – усмехнулся Мантейфель. – На минувшую войну намекаешь? Так я ведь не из Германии, а из репрессированных немцев Поволжья.
– Простите. О сталинских перегибах и мне известно, но после вчерашней дороги я все еще в себя никак не приду.
– Долго раскачиваешься по части дорог, – бросил на прощанье Михаил Ордынский. – Чего-чего, а дорог с сегодняшнего дня у тебя будет под завязку.
– Принимай вон ту игрушку, – Мантейфель указал рукой с зажатыми в ней путевками на сиротливо стоявший у ограды и, судя по виду, основательно потрепанный самосвал. – Любые каменюки она таскает на себе, что твои перышки! Поладишь для начала с этой – по лучишь и дизельную.
– А кадровик посулил незамедлительно.
– Незамедлительно? Дизельную? А частушку он тебе при этом не исполнил: «Мы с приятелем вдвоем работали на дизеле…»?
– «Он козел и я козел, – подхватил уже направившийся было прочь Ордынский. – У нас дизель сп…и!»
Через минуту-другую, в первый лишь раз катя в дребезжащем самосвале по разъезженному и ухабистому проселку, Чудак как ни старался, а все не мог отделаться от ощущения, что он давно уже гоняет здесь машину к карьеру и обратно. Туда и обратно. Туда и обратно. А по вечерам, возвращаясь домой, он, не кто-нибудь, а именно он, Чудак, беспечно вдыхает легкий и неназойливый аромат полевых цветов, стоящих на общежитейском коридорном подоконнике в стеклянной банке из-под консервов. Странное, однако, ощущение…
– Куда тебя несет! В передовики-стахановцы выскочить захотел?
– А ну осади! Осади назад, тебе говорят!
– Ишь ты, прыткий какой нашелся!
– Да он же не прыткий, а новенький, о великие, – перекрыл раздраженные выкрики мощный бас Михаила Ордынского. – Он все еще полагает, что на гражданке царит такой же порядочный беспорядок, как в только что покинутой им «несокрушимой и легендарной»!
Самосвалы у карьера продолжали выстраиваться в длинную очередь, и водители стали выпрыгивать из душных кабин, чтобы пока суд да дело покурить в компании, потолковать друг с другом о том о сем с утра пораньше да поругать, как водится, начальство за слишком медленную погрузку. А Чудак неторопливо, но решительно отошел от шоферской братии по разнотравью в сторонку, лег на чуть влажную от насыпавшихся на нее росинок землю и, склонив к своему лицу несколько стоявших на длинных стеблях ромашек, осторожно понюхал их и затем отпустил снова. И вспомнился тотчас далекий денек, и ощутилась невидимая, но теплая и, верно, широкая ладонь ветра, гладившая высокие хлеба и пригибающая их в полроста, и привиделся как наяву тот колесный трактор с прицепленным к нему неуклюжим и разноголосо громыхающим комбайном «Сталинец». И проступили вновь через время и расстояния голая стерня, да вороха золотистой соломы позади, да блеклый от пыли и потому некрутой выгиб летнего неба, да весело плещущая в темный бункер светлая пшеничная струя.
Бугор. Перелесок. Лощина.
Развилка. Объезд. Поворот.
Вошедшая в скорость машина
Ни в чем тебя не подведет.
Ей ливень и зной не помеха.
Ей лютая стынь не страшна.
Друзья предадут ради смеха,
От скуки изменит жена.
Враги воздадут не по чину.
Но если ты рвешься вперед,
Во всем положись на машину –
Она тебя не подведет.
В аккурат перед войной, совсем еще мальчонкой, определили Федю (его и тогда звали Федей, только фамилия была не Ломунов, а другая, ныне запретная) в колхозные подпаски. И вот, помнится, потемну, когда еще все звездочки до единой цепко держались на черном, на даже с краю не подплавленном зарей небе, раздавался призывный голос нехитрого самодельного рожка. Раздавался мягко, бережно, певуче, раздавался так, что до выхода стада за околицу почти ни разу не прерывался, перемещаясь неторопливо от самого дальнего конца улицы к центру, а затем от центра – к другому краю просыпающегося села.
– Ну и сморило же меня вчера к полуночи, – всполашивалась какая-нибудь хозяйка. – Чуть было не прозевала Федюшкин рожок.
– С чего бы это на молодую вдовушку такая напасть? Гости-то у меня собирались давеча, а не у тебя, – так же весело и со значением откликалась ей соседка. – А может, какой из них опосля и к тебе завернул? За это, кума, ты нонеча и мою Беляночку вместе со своей Красухой обязана тогда проводить.
Пел рожок, пел – и коровы с негромким мычанием брели на нежные звуки его пока еще поодиночке, вышагивали, придерживаясь в темноте невидимых троп, привычно направлялись туда, за околицу, туда, на седой и прохладный от росы, на духовитый от ромашек, чобора и полыни выгон.
– Шнель! Бистго! Ошен бистго!
– Тавай! Тавай! Шнель!
Эти резкие крики во дворе не вернули даже, а прямо-таки переметнули маленького Федора от довоенных воспоминаний к другой действительности, к той жутковатой действительности, в которой его родное село было переполнено по-хозяйски лопочущими на непонятном языке вооруженными, загорелыми и грубоватыми людьми. Семья Федора сидела за чисто выскобленным столом перед чугунком остывшей, несоленой и посиневшей картошки, когда в избу, столкнувшись поначалу в дверях, ввалилось сразу несколько солдат с, похоже, легкими и такими по «виду нестрашными автоматами на груди.
– Бистго! Ошен бистго!
– Тавай! Тавай! Тавай!
В селе и раньше по избам судили-рядили о готовящемся этапе, поговаривали о нем, не особенно в него веря, а теперь вот солдаты грубо выталкивали людей во дворы и зачем-то выбрасывали следом из пустеющих горниц и сеней подушки, одеяла, половики и даже целые пилки с посудой. А по улице уже шли, шли и шли старики, женщины и дети, кто с узелком, кто с корзинкой, а кто и с полотенцем или иконой в руках. Некоторые прижимали к груди кое-как спеленутых и орущих Младенцев, иные, словно бы обезумев, тащили за собой на веревках упирающихся коз, овец и телят,
– Шнель! Шнель!
– Тавай! Тавай! Тавай!
И теперь уже не верилось Феде, что еще какой-нибудь месяц тому назад здесь мирно и непугано звенели не различимые на фоне лишь начинавшей светлеть выси жаворонки. Не верилось, что это здесь неторопливая рань, надвигающаяся из-за дальнего окоема, вчера еще не под каркающие понукания, а в тишине растворяла в себе звезду за звездой – сперва те, что поближе к востоку, потом те, что над самой головой, а там уж и те, что на другом краю неба. А крупная роса смягчала травы и холодила босые ноги подпаска, Старавшегося следом за опускавшими морды и передвигавшимися вполшага коровами ступать так, чтобы не потухало в неглубокой стежке позади переливчатое сверканье. «Сейчас всякая былинка становится слаще, потому как пребывает в самом соку, – в подражание пастуху вслух в той тиши рассуждал Федя, не торопя стадо и привычно прислушиваясь к мягким хрустам и звукам прожевывания. – С утра ни мухи, ни оводы не липнут к скотинке, и даже ее молодняк не бегает пока, задрав хвост коромыслом…»
– Бистго! Бистго!
Остановив людей на лугу, солдаты стали поглядывать вопросительно на молоденького офицера с плетеными, похожими на обрывки пастушьих бичей погонами на узких плечах. А тот не спешил – ладный, подтянутый, гладко выбритый, перехваченный в талии широким ремнем с новенько желтеющей на нем слева кобурой парабеллума. Наконец, офицер, передвигаясь боком и брезгливо тыча перед собой пальцем, отделил от общей массы стариков, старух, баб с грудными младенцами, коз, овец и телят и надменно вскинул подбородок в сторону села: этим, мол, вернуться обратно. Остальных солдаты окружили реденькой, но внимательной цепочкой и погнали по дороге, разбитой-расколоченной еще с весны тысячами колес и, казалось, утыкавшейся далеко впереди в мрачную и крутобокую стрелу силосной башни.
– Господи, куда ж это нас?
– В Германию, соседка, – ответил Федин отец, поправляя черную повязку на правом глазу, потерянном им давным-давно в яростной стычке обманутых властью комбедовцев с выселяемыми в Сибирь обманутыми той же властью кулаками, – Угоняют, сволочи, хуже чем татарва!
– По другой бы гляделке тебе за такие слова шарахнуть, – с неожиданной злостью обронила на ходу сухая как жердь татарка, у которой муж и оба сына с первых дней войны были на фронте. – Нашел с кем равнять… У, шайтан бракованный!
В грязном, пронизанном сквозняками и резко дергающемся на ходу товарном вагоне Федина мать, потеряв сознание, лежала под ногами у освободивших небольшое пространство людей – желтая с лица, как прошлогодняя солома, с мелко подрагивавшими губами и редкими каплями пота на лбу и на щеках. Пока еще оставалось у кого-то, готового поделиться ею, немного тепловатой и затхлой воды, Федя осторожно поил маму из помятой крышечки от зажигалки, найденной тут же, на загаженных досках пола. На второй день пути спасительные капельки воды окончательно иссякли. И дыхание больной теперь то вообще прерывалось ненадолго, то, возвратившись, становилось частым-частым, словно это, подражала она натруженно пыхтевшему где-то в голове состава неутомимому паровозу. Забывшемуся ничком у материнского плеча мальчишке снилось рйзморенное жарой коровье стадо, пестро сгрудившееся в самый солнцепек на обжигающей босые ступни речной гальке. Неподвижно застывший воздух густо отдавал парным молоком, а коровы нервно подергивали кожей, сгоняя с нее оводов, коровы хлестко отмахивались хвостами от назойливых паразитов и слизывали их – огрузневших от крови – со своих беков бледными и шершавыми языками. Потом стадо словно бы сбрасывало с себя тяжелую и тягучую дрему, и умные животные степенно, сквозь желтоватые зубы, не торопясь и впрок цедили, вбирали, втягивали в себя прогретую за долгую половину летнего дня обильную воду.
– Шнель! Шнель!
– Виходи! Ошен виходи!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Похоронили маму невдалеке от какого-то крохотного и по-западному аккуратного полустанка, предали ее земле, кое-как завернув в большой коричневый платок и торопливо опустив в неглубокую, выдолбленную саперной лопаткой могилу. Не запомнил тогда словно бы окаменевший от горя Федя ни названия чужого полустанка, ни лица молчаливого конвоира, сочувственно протянувшего отцу, несмотря на опасливые возражения других солдат, ту свою тщательно наточенную лопатку с короткой ручкой.
– Бистго! Бистго! Бистго!
– Тавай! Тавай! Сыпь-сыпь-сыпь земля сверха!
А что было потом? А потом в просторной и солнечной комнате пересыльного пункта были они, сидевшие за длинным столом в непринужденных позах люди в белоснежных халатах и с очень чистыми руками. После всех дорожных мытарств, после вагонной грязи и перемежавшейся холодом духоты и сами эти люди, и горбившийся за отдельным столиком над списками словно бы чем-то слегка опечаленный переводчик в черном мундире казались Феде необыкновенными существами, опустившимися на землю с заоблачных высот.
– Где вы оставили отсутствующий глаз? – почти без акцента спросил переводчик, когда Федя с отцом, невольно взявшись за руки, приблизились к длинному столу. – Вы оставили свой глаз в сражении?
– Вроде того, – глуховато ответил отец. – Только в довоенном еще сражении.
– Нехорошо дело, – печальный переводчик остро блеснул стекляшками хрупкого пенсне. – Нехорошо ваше дело, потому что ваша жена почему-то быстро преставилась и ребенка следовает отправлять в лагерь для ребенков. Вы все понимаете?
– Понимаю. Все.
– Вы выйдете отсюда вот по-за эту дверь, а ваш ребенок вот по-за эту… Понимаете?
– Понимаю.
Федя слышал, как печальный переводчик словно бы лающими звуками что-то пояснил людям, сидящим за длинным столом, пояснил, приподняв за уголок списки и тыча в них костлявым пальцем, а потом снова остро блеснул в сторону отца стекляшками своего пенсне. Остренько-остренько так блеснул, но тот уже не обращал больше внимания ни на самого переводчика, ни на присутствующих тут врачей, мешкотно ступая пыльными и потрескавшимися сапогами по белому кафельному полу и все оглядываясь и оглядываясь на растерянно остававшегося на месте сына.
Здесь пули свистели давно ли?
Легко, если помнишь, они
Тогда вырывались на волю –
Лишь пальцем слегка шевельни.
Летели над лугом, вдоль леса
И снайперски, и наугад.
Летели – едины по весу
Для женщин, детей и солдат.
Летели – и дремлют могилы,
Где, помнишь, не день и не год
Тогда обрывался бескрыло
Свинца упоенный полет.
Гонять на приличной скорости громоздкий самосвал, доставляя камни на строительство плотины, – эта весьма нехитрая и лишенная разнообразия работа плохо спасала Чудака от мрачных и незвано-непрошено накатывавших на него мыслей. Правда, новые знакомые и по гаражу и по общежитию, как бы учитывая этот постоянный оттенок в настроении новичка, не слишком приставали к нему с разговорами и не набивались в закадычные друзья-приятели, хотя какая-то профессиональная, что ли, близость между ним и другими шоферами ощущалась и по тактично кратким приветствиям по утрам, и по неспешной, но непременной готовности прийти на помощь в нужную минуту.
Особо запомнился один такой случай, когда у старого самосвала, доставшегося Чудаку со всеми своими возрастными капризами в придачу, но при этом без запасного колеса, спустила как-то латаная-перелатаная камера и пришлось прямо среди дороги заклеивать ее. Тогда в течение нескольких минут у обочины как по спецзаказу остановилась еще с десяток машин, водители которых приволокли кто домкрат, кто металлическую щетку, а оказавшейся тут же Михаил Ордынский, театрально рухнув на колени, стал с молитвенным выражением в глазах помогать товарищу отвинчивать схватившиеся намертво гайки. Потом он, ухитряясь сохранять все то же выражение лица, снял со своей машины запасное колесо и, простуженно посапывая носом, подкатил этот щедрый дар к ломуновскому самосвалу. «Держи, о великий! Разбогатеешь – вернешь с процентами!»
И еще был один вечер, который тоже не так-то просто удалось бы забыть Чудаку даже при очень сильном желании. Он тогда не от хорошей жизни дольше обычного провозился со своим стареньким самосвалом в гараже и попал в битком набитый людьми клубный зал уже перед самым началом концерта, даваемого заезжими артистами областной эстрады. Пришлось Чудаку кое-как примоститься на подлокотнике кем-то уже занятого администраторского кресла в заднем ряду, а для сохранения равновесия – все время упираться ладонью вконец затекшей руки в свежепобеленную стену.
– Нельзя ли вам чуточку по-иному приспособиться к обстоятельствам? – послышался вдруг женский голос из того самого кресла. – Наверно, можно все-таки не много выше приподнять локоть?
– А вот давайте поменяемся местами, – в тон соседке ответил почему-то потерявший на этот раз самообладание Чудак. – Давайте махнемся ими без вмешательства благосклонной к вам администрации и минут через пять возобновим сей аргументированный диспут.
– Зачем же вам-то махаться? Вы так эффектно вы
глядите сейчас в позе скачущей амазонки…
Огромный зал, с провинциальной напряженностью безмолвствовавший в полумраке, неожиданно взорвался оглушительными аплодисментами, и тогда Чудак, понимая, что лично для него первые номера концерта, все равно безвозвратно пропали, решительно всмотрелся в свою ехидную собеседницу. Правда, молодой человек тут же и прикусил губу, потому что прищуренные глаза его встретились с вызывающе насмешливыми – и тоже в прищуре! – глазами Леночки Меркуловой.
– А-а, это вы, – теперь уже более сдержанно протянул Чудак, чувствуя, что еще немного – и на них начнут шикать со всех сторон. – Судя по вашему боевому настроению, содержимое посылки оказалось высококалорийным.
– Да уж не чета блюдам шоферской забегаловки. Хотя, судя по вашему задору, вы брали в ней свое не качеством, а количеством.
Лишь краем уха улавливая знакомые слова и мелодию народной песни, повторно исполняемой немного манерничающей певицей, Чудак сосредоточенно думал о Леночке. Можно не сомневаться, эта язвительная девчонка сначала в школе, а потом и в институте преуспевала не только в плавании или, скажем, в художественной гимнастике, но и на занятиях литкружка. Надо полагать, отношения Елены Меркуловой и с прежними однокашниками, и с нынешними коллегами по работе, и со случайными знакомыми вроде Федора Ломунова чаще всего становились со временем ровными и в меру дружественными. Хуже, конечно, то, что такие вот цельные натуры увлекаются подчас психологическими исследованиями на тему: почему да отчего данный молодой-интересный шофер, при всей своей профессиональной развязности, проводит досуг все-таки вне женского общества? Пьет? Так ведь, по слухам, вроде бы и не очень… Тогда – что же?
Результатом подобных размышлений Чудака о Леночке Меркуловой явилось то, что в антракте молодые люди вместе прогуливались по увешанному бумажными плакатами фойе, а во время второго отделения на пресловутом подлокотнике кресла («Нет, нет, не спорьте: справедливость так справедливость!») непринужденно теперь восседала присмиревшая и посерьезневшая девушка. После концерта, уже на улице, Леночка, словно бы очнувшись от воздействия областного искусства и снова становясь самое собой, взяла молодого человека под руку и обезоруживающе просто поинтересовалась:
– Вы, конечно, меня проводите немного?
– Конечно, Леночка. И даже много.
– А почему вы пришли сюда один? Друзья-то ваши сейчас со своими подружками…
– Пришел один, потому что захотелось послушать наши задушевные советские песни и музыку живьем – без механического посредника, – ответил Чудак, удовлетворенно отмечая про себя, что он не ошибся в первоначальных предположениях. – Я имею в виду радиотарелку, с помощью которой таким концертам обычно приходится мне внимать-у нас в общежитии.
– Веселый вы человек.
– Так ведь и вы не очень скучная, поскольку тоже пришли сюда одна-одинешенька. Словом, давайте поладим на том, что уходим мы с концерта все же в паре.
Потом он, посмеиваясь и ловко подражая чужим голосам, представил девушке в лицах, как вместе с деревенскими женщинами, пришедшими слишком рано и даже аппетит потерявшими от волнения перед посадкой на борт утлого суденышка, ожидал на пристани это местное плавсредство. Чудак удачно передал переживания будущих пассажиров, редко отлучающихся из дому, воссоздал проявленную ими тревогу, вылившуюся в конце концов уже на палубе в естественную реакцию здоровых людей: женщины повеселели, развязали солидных размеров узлы и принялись уминать вареные яйца, домашнюю колбасу, ржаные лепешки и прочую снедь с таким самозабвением, что видавший виды катеришка, по мнению ироничного рассказчика, едва не опрокинулся из-за возникшей по причине такого пиршества качки.
– А что же вы сами-то?
– Да что ж я? Смотрел на них, отказавшись от приглашений, и облизывался, как кот на сметану.
– Надо было сорвать печати с моей посылки, – от всей души смеясь, посочувствовала девушка. – Я знаю наших вроде как робких бабенок, они хоть кого способны увлечь личным примером!
– Слаженный коллектив, ничего не скажешь. Что огурцами им хрустеть, что детей рожать…
– Да уж мы такие – дети заводов и пашен!
Неожиданно для самого себя Чудак как-то по-новому увидел вдруг Леночку, увидел как в перспективе прошлого-будущего, так и в данный миг вышагивающей рядом с ним на длинных и стройных ногах, легко передвигающейся по грязной, неосвещенной и вообще недостроенной улице да еще и запрокидывающей при. этом вроде бы счастливое лицо к далеким и печально мигающим звездам. То, что девушка не только умна, но и на редкость хороша собой, Чудак заметил еще тогда, еще при их первой, состоявшейся ранним утром встрече, но то, что Леночка Меркулова может оказаться к тому же такой… такой… ну как это сказать… такой…
– Когда я слушаю лучшие наши народные песни, пусть даже и в не лучшем их исполнении, – говорила между тем она, продолжая по-приятельски держать молодого человека под руку, – когда я проникаюсь, прошу меня извинить за выспренность, сокровенным духом этого незатейливого искусства, я вижу перед собой вовсе не долины ровныя, не ивы плакучия и не реки-реченьки быстрыя. Вот честное слово, мне почему-то представляются в такую пору залитые солнцем горы над неширокими долинами, усеянными аккуратненькими домиками готического стиля. И я различаю, правда, весьма смутно различаю, скорей всего, даже просто угадываю за одной из кружевных занавесок такого домика бледное от скорби и от долгой разлуки с далекой родиной…
– …лицо совсем еще юного, но уже столько испытавшего и ныне скрывающегося под чужим именем русского витязя. Верно я предугадал развитие картины? Бог знает что вам, Леночка, приходит в голову. И уж если продолжить этот сумасшедший ряд, или, как пишут ученые люди, просто ряд ассоциаций, то… Словом, вымышленный вами русский витязь благодаря чуду восседал только что в кресле многогрешного волшебника-администратора, снабдившего доверчивую царь-девицу заколдованной контрамаркой. Так? Ну вот! Уф-ф-ф! А еще говорят, что сказочники да сказительницы чаще встречаются в северных областях и в более преклонном возрасте, чем мы с вами!
Леночка снова рассмеялась, а встревоженный ее прозорливостью Чудак подумал о том, что женская интуиция, обострившаяся за долгие века войн-разлучниц и семейного домостроя, здесь, в России, может оказаться кое для кого гораздо более опасной, чем где бы то ни было. Оказаться опасной в том числе и для него, для молодого, специально подготовленного и вообще сильного человека, ощущающего на своем локте сухую, горячую и чуткую ладонь девушки, доверчиво идущей сегодня рядом. Идущей рядом, но – сегодня…
Хоть нам и досталась в наследство
Одна только ярость в крови,
Девчонки, не знавшие детства,
По-детски тянулись к любви.
Забыв об извечной опаске,
О бабьей недоле подчас,
Девчонки, не знавшие ласки,
Судьбу свою видели в нас.
Опору. Надежную данность,
Какая в особой цене.
О чем ты во мне догадалась?
Что предугадала во мне?
Майским утром, когда в безмятежно синем небе, сколько ни вглядывайся в него с привычной опаской, не проступало ни тучки, ни облачка, ни самолета, мальчишки услыхали резкую и недальнюю канонаду, а вскоре на западной окраине чопорного немецкого городка появились грохочущие (моторы не заглушались и на стоянках) танки союзников. Войска англичан и американцев, продолжая успешное осуществление операции «Оверлорд», в сам городок входили без боя, но все же в определенном возбуждении, а кое-где даже и с пальбой из личного оружия – просто в воздух или по стеклам покинутых домов. По улицам, загроможденным обломками стен, рухнувших в результате недавних воздушных налетов, вслед за танками ловко лавировали открытые «доджи» и «виллисы», в которых сидели в обнимку белые и черные солдаты в форме желтоватого цвета и в добротных ботинках спортивного фасона. На каждом перекрестке городка воинские части оставляли по дюжему полисмену с пистолетом в. белой кобуре и с резиновой дубинкой в державной лапище.
– Ну-у!
– Беру!
– Гаси!
Выполняя утренний приказ, так, словно бы в городке ничего и не происходило, мальчишки играли во дворе интерната в волейбол, но, правду сказать, играли рассеянно и с неохотой, лишь криками (всеми этими «беру!» да «гаси!») пытаясь создать впечатление страсти и азарта, якобы царящих на спортивной площадке. Тогда Федя еще не знал, что об одном и том же можно вспоминать по-разному, ярко расцвечивая деталями все новые и новые стороны события и тем самым попеременно делая их, эти стороны, то как бы главными, то всего лишь второстепенными. В результате таких воспоминаний от года к году в человеке накапливается все-таки несколько далеко не одинаковых, хотя и весьма схожих между собой картин минувшего,
– Гаси!
– Ну-у!
Дети сразу же обратили внимание на то, что с наружной стороны высокого забора с колючей проволокой поверху, окружавшего тот опостылевший им интернат, рев моторов как бы сгустился, после чего тяжелые и мрачные ворота широко распахнулись. Во двор не без лихости вкатились, теснясь, давя цветы на клумбах и ломая хрупкие деревца, десятка полтора мощных, окутанных сизыми клубами бензинового дыма «студебеккеров», и тотчас же между машинами, откидывая задние борта, засуетились незнакомые солдаты.
– Квикли! Квикли!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Слухом, обретшим внезапную всеохватность, Федя улавливал и звонкие восклицания своих сверстников, и растерянное перешептыванье обычно таких надменных воспитателей, и угрожающее побулькиванье воды, закипевшей в радиаторах огромных и горбоносых автомобилей. Откинув пятнисто-маскировочный капот ближайшего «студебеккера» и попирая крыло машины одной ногой, а вторую вытянув так, словно бы собирался сделать «ласточку», рослый солдат-негр сосредоточенно копался в перегретом моторе. Копался так деловито и обыденно, точно за его необъятной спиной и не существовало вовсе ни открытого, наконец, союзниками второго фронта, ни сделавшегося вдруг карликово-жалким интернатовского двора, ни пытавшейся сохранить даже в такой ситуации полувоенную выправку и независимый вид фрау Эммы.
– Квикли! Квикли!
– Тавай! Тавай! Отчен тавай!
Почему-то именно в те минуты, может, в результате работы памяти по принципу «исходя от противного», вспомнилось Феде, как однажды за селом, еще до войны, метнулись перед ним, грузно пересекая межник, серая огромная дудачиха с подросшим за лето, но еще не поставленным на крыло птенцом. И мальчик, не раздумывая и не глядя себе под ноги, весь во власти мгновенно охватившей его охотничьей страсти, бросился, раскинув руки, ловить закричавшего в испуге дудачонка. Быстрей! Быстрей! Напрасно взрослая птица, стремясь отвлечь на себя внимание человека и делая для этого очередной неширокий круг по траве, вновь и вновь оказывалась на пути преследователя в опасной для себя близости к нему: в конце концов Феде удалось схватить и поднять на руки вытягивавшего шею и отчаянно трепыхавшегося птенца. Быстрей! Быстрей! Быстрей! Мать дудачонка, теперь уже совершенно обезумев, с истошными криками металась вокруг, то и дело подскакивая к человеку почти вплотную, но не угрожающе, а как-то, наоборот, просительно вытягивая при этом длинную шею.
– Квикли! Квикли!
– Шнель! Шнель! Шнель!
Странно было слышать Феде, как естественно смешались друг с дружкой поторапливающие воспитанников команды на английском и немецком – недавно еще враждовавших меж собой – языках. Еще удивительнее было видеть ее, тяжелую на руку и ставшую ненавистной за эти три года фрау Эмму, карикатурно пытавшуюся кокетничать с веснушчатым и мрачноватым майором специальной службы союзных войск.
– Квикли Квикли!
– Тавай! Отчен тавай!
Заморские солдаты на лету подхватывали вышвыриваемые прямо из окон серенькие пальтишки, тощие матрасики и легонькие одеяльца, а самих детей крепко брали под мышки и, не церемонясь, отправляли вслед за вещами в просторные кузовы грузовиков. Над суетливой спешкой людей, над бензиново-душным смрадом стоящих вплотную друг к другу автомобилей весеннее солнце поднималось все выше и выше – и соответственно все короче и короче становилась тень, скошенно отбрасываемая на интернатский двор глухим и высоким забором.
Наконец, заглушая ямщицко-извозчичье-кучерскую перебранку водителей, вновь взревели мощные трехосные «студебеккеры» и стали вслед за вертлявым «джипом» майора, едва не наталкиваясь аварийно друг на друга, выруливать за ворота. Затем машины союзников бесшабашно пронеслись по узким улицам городка, прогрохотали по тенистым улочкам пригорода и вскоре вырвались, набирая еще большую скорость, на широкую и прямую автостраду. Мимо замелькали рябяще прямоугольные поля, чистенькие лесочки и аккуратненькие деревеньки, туго забился ветер в ушах у мальчишек, натренированно определивших, что стрелки на спидометрах «джипа» и «студебеккеров» до самого захода солнца не падали ниже семидесяти миль в час.
Вам дождик российский не снится?
С улыбкой на мокрых устах
Он струйками шарит в пшенице,
Шуршит в придорожных кустах.
Стучит по мосту-коромыслу
Ну, кто его в том упрекнет,
Что он, существуя, не мыслит:
Ведь дождик-то этот живет
Живет, всеприродной смекалкой
Являя свое озорство,
И радуга детской скакалкой
По пяткам стегает его.
Осень в горах всегда начинается неожиданно: вчера еще стояли теплые деньки, а вот уже по утрам холодный ветер, резко дохнувший со снежных вершин, заживо срывает и кружит в воздухе – вместе с явно отмершей – тяжелую и лишь чуть поблекшую листву. А в результате: едва только подметут дворники рассветные тротуары и мостовые поздно просыпающегося городка, как, глядишь, снова, что называется, здорово, то есть ботинки редких прохожих даже поглубже давешнего утопают в желто-зеленом ковре, укрывающем каменные исшарканные плиты.
На тихих провинциальных улицах не встретишь здесь ни автобуса, ни троллейбуса и ни трамвая: вот разве что осторожно прошуршит рядом – навстречу тебе или в обгон тебя – легковая машина, дохнет тревожно-щекочущим запахом бензина и отработанных газов и неторопливо скроется за поворотом. В сонном городке нет нужды ни в заводах, ни в фабриках, ни в каких-либо иных учреждениях более ответственных и значительных, чем школы да магазинчики. И все же мало кто из местных все и за всеми подмечающих жителей сумел увидеть лично, как однажды вечером в старинные ворота обнесенного новым забором полуторавекового особняка, раскачиваясь на колдобинах, втянулись крытые свежепро-дырявленным брезентом грузовики и спустя час выкатились обратно.
– Что же мы здесь будем делать?
– Разве ты еще не допетрил этого, Чудак? То же самое, что и у немцев.
– Но ведь нас должны были теперь возвратить домой.
– Домой? Теперь? А где теперь наш дом, Чудак?
– В России.
– Ха, в России! Ждут тебя там, в России, не дождутся! И главное! знаешь кто?
– Кто?
– Особисты да солдаты комендантского взвода с автоматами на изготовку!
– И все-таки нас должны были возвратить домой. Обязаны были…
– Слышали, ребята? Снова наш Чудак чудить начинает!
Жильцы ближайших к особняку домов замечали иногда, как железные, узорчатые, окрашенные в голубой цвет ворота словно бы сами собой бесшумно и ненадолго распахивались перед шикарным запыленным лимузином, прикатывавшим, по-видимому, издалека. В городке принятым стало считать, что это жалует время от времени в родимые пенаты какой-нибудь нелюдимый наследник бывшего хозяина, ранее патриотично проводившего здесь каждый летний сезон, а ныне бесследно сгинувшего незадолго до победного сведения счетов с нацистами.
Словом, так или иначе, но старинный особняк на дремотной окраине городка и в пору по-летнему безоблачного неба, и в дни элегического осеннего листопада, и в редкие часы снежных, хотя и совершенно нелютых метелей жил своей размеренной, своей достаточно напряженной и при всем при том не особо приметной для стороннего наблюдателя жизнью. Уже не первый год изо дня в день там, в этом особняке, подтянутый, благородно седеющий с висков немец без устали ходил и ходил по учебному классу, на разные лады и в бессчетных вариациях вколачивая в головы юных воспитанников одно и то же: жизнь, со всеми ее сегодняшними благами и соблазнами, наконец, будущее со всеми его великими возможностями принадлежат только сильным, только не ведающим ни малейших колебаний натурам. Впрочем, по мнению некоторых (не самых, надо полагать, лучших) философов как древности, так и современности, кое-какие колебания кое в чем кое-когда, разумеется, допустимы, если они в конечном счете не влияют на основные поступки избранной Богом и шефами разведки личности.
– Даже при решении вопросов жизни и смерти?
– Вопросы жизни и смерти должны быть решены нами здесь раз и навсегда, – благожелательно пояснял господин Мантейфель и по-военному одергивал свой темный пиджак модного покроя. – Решены, как положено, наперед. Так сказать, в условиях лабораторных.
Господин Мантейфель, ритмично вышагивая от стены к стене и с удовольствием цитируя наизусть мудрых мыслителей, продолжал объяснять воспитанникам вещи сложные, а иногда и малопонятные, но неизменно доказывающие основополагающую истину из истин: правда и справедливость на стороне силы. Силы! А Чудак подчас словно бы и не слушал всеведущего немца-отставника. Силы! Силы! А Чудак снова и снова видел подчас себя маленьким подпаском, разгоряченным удачей и крепко прижимающим к щуплой груди вконец обессиленного борьбой птенца. Силы! Силы! Силы! А дудачиха-мать продолжает неотступно бежать почти что рядом, и ее исполненные тревогой крики несутся над межником, над полями, над всей, кажется, застывшей от смертельной тоски округой. И Федя все-таки не выдерживает: цепкие мальчишечьи руки будто бы сами по себе разжимаются – и вот уже оказавшийся на воле дудачонок, смешно поднимая голенастые ноги, без меш-котни скрывается вслед за матерью в подсолнухах.
– Это что касается вопросов жизни и смерти, – никогда не замедлял и не ускорял шагов господин Мантейфель. – А отсюда мы перекинем мостик к вопросам совместимости личности и общества, к отношениям яркой индивидуальности и заурядного коллектива. Или на оборот.
За открытыми окнами класса темнели вдали горные луга, перемежающиеся словно бы от веку безлюдными лесами и сонными каменистыми отрогами. Правда, летом, когда округу наполняли неугомонные туристы, когда в свежей зелени утопали и парки, и улицы, и отдельные дома, в городке и окрест него становилось шумно и оживленно. Но это начиная с мая и почти что до октября. А теперь сквозь ветви деревьев, чуть ли не с каждым часом оголяющиеся все заметней, открывался вид на готические крыши, выложенные гончарного производства черепицей, на кирпичные стены, воспаленно проглядывающие сквозь пока еще плотную завесу плюща, на прямые улицы и квадратные площади, сквозняковые углы которых переставали сглаживаться да округляться вчера еще столь щедрой и, как чудилось, вечной листвой.
– Социальная достаточность в своих низовых структурах делает упор на коллективы,. – бесцветным голосом вещал господин Мантейфель. – А чаще всего что такое коллектив? Коллектив – это своего рода целлофановый пакет, на треть заполненный водой и мелкой рыбешкой, пакет, из которого нет выхода, но который зато хорошо просматривается снаружи. Вырваться из такого уравнительного пакета можно лишь в том случае, если удастся одолеть почти невидимую пленку, для чего, разумеется, необходимы предельно отточенные… Ну, подскажи ты, Чудак!
– Предельно отточенные мировоззренческие формулировки, господин доктор!
– Кое-кто выразился бы и так. А еще конкретнее, Циркач?
– Нужны отточенные зубы, господин Мантейфель! – поднялся со своего места воспитанник с волевым и чуточку брезгливым выражением лица. – Острые надежные зубы и ничего более!
– Вот вам, друзья, две достаточно близкие, но отнюдь не одинаковые точки зрения по поводу затронутой нами темы. Мнение воспитанника Чудака и мнение воспитанника Циркача. Возможно, в этих со-взглядах, или, лучше сказать, сомнениях, истоки двух будущих параллельных судеб, двух взаимо дополняющихся программ, но, повторяю, программ, отличных друг от друга, что является результатом свободного формирования характеров в демократических условиях. Да, да, именно в демократических, а не в буквоедчески цензурируемых на Востоке, где поощряют широкое звучание таких, простите, песен: «Сталин – наша слава боевая! Сталин – нашей юности полет! С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет!» Кстати, как вам нравится, помимо самого Сталина, двусмысленность выражения «с песнями борясь»?
Так мелькали неделя за неделей, в более степенном ритме сменялись месяцы, неспешно проходили годы. Доктор философии господин Мантейфель в непринужденных беседах способствовал усовершенствованию духовного мира своих воспитанников, а тела их благодаря постоянным заботам опытных тренеров крепли и становились неутомимо гибкими, что при игре в теннис на кортах горных лугов, что в минуты преодоления головокружительных круч, что на других особого рода занятиях в специальных помещениях, скрытых от постороннего глаза.
Деревни. Овраги. Пригорки.
В прощальной тоске тополя.
И вслед тебе щурится горько
Растрескавшаяся земля.
И зрит – ты зимою и летом
По тропкам, асфальтовым сплошь,
По улицам, залитым светом,
По паркам холеным бредешь.
По нравам бредешь и натурам,
Себя меж другими деля.
А в глубь тебя смотрит с прищуром
Растрескавшаяся земля.
Курилка гаража якобы в противопожарных целях, а на самом деле сдуру была обшита некогда сырым, а ныне почерневшим от времени, сделавшимся абсолютно безликим в своей иссушенности тесом, и поэтому в полной дисгармонии с ним находилась узкая – тоже тесовая – дверь, хаотично обклеенная яркими репродукциями, вырезанными из тонких отечественных и зарубежных журналов. Сидя у самой этой двери на низком табурете о трех деревянных и об одной ржавой железной ножке, Васька Кирясов вещал упоенно:
– А еще она приносит ого-го какую пользу, о которой наивные предки наши и не догадывались. Практичные же американцы недавно подсчитали, что овца…
– С каких это пор ты современных американцев стал оценивать выше, чем отечественных дедов-прадедов? – хмыкнул Михаил Ордынский, устроившийся тут же на стопе старых кабинных сидений с торчащими на ружу пружинами. – В данном плане для тебя безопаснее было бы ограничиться утверждениями более патриотического характера. К тому же известно, что лучшая в мире колхозная скотина, ведущая свой славный род от известных постановлений ЦК по сему…
– Нет, серьезно, ребята, – не унимался Васька. – В Америке на опытных станциях точно установлено, что из добрых шестисот сорных трав лошадь принимает в пищу до восьмидесяти пяти, корова – до шестидесяти, а наша степная овца – что-то около пятисот восьмидесяти!
– Так это же не чья-нибудь там, а наша! И не каких – либо, а сорных! Об чем и речь! Вот бы тебе, о великий, отару таких животин-санитаров гонять по горным отрогам, а не машину по горных дорогам!
– А что? Я еще, может, и уйду в чабаны.
Сухо скрипнув, дверь курилки приоткрылась, и в сизые клубы табачного дыма решительно окунулась хорошо знакомая Чудаку фигура начинающего от малоподвижности слегка полнеть и отяжелевать завгара. Федор с первого раза отметил, что в отличие от своего ученого однофамильца, а быть может, и дальнего – чем черттейфель не шутит? – родственника из горного зарубежного городка, царь и бог шоферской братии одевался просто, но основательно: хромовые сапоги мелкой гармошкой, защитного цвета галифе, вышитая сорочка навыпуск под ремешок и серого полотна фуражка, сшитая по военному образцу. Глядя на плотненького да ладненького завгара Мантейфеля, Федор невольно начинал думать о том, что вот, мол, и не госслужащий вовсе, а полунезависимый предприниматель перед ним собственной персоной. Давеча, мол, вместо старой саманной избы вывел своими руками новую, из небитого кирпича, в четыре комнаты, с кухней и теперь явился к шоферам на поклон – так, дескать, и так, не завезли, известное дело, в местное сельпо краску да и обставиться левой городской мебелью трудовому крестьянину тоже не мешало бы… И еще Чудак, внутренне усмехаясь, констатировал, что как к этому советскому-рассоветскому Мантейфелю, так и к тому, к западному его то ли однофамильцу, то ли седьмой воде на киселе довольно-таки часто прилагается слово «гepp», хотя значения этого слова в Германии и в России отнюдь не однозначны.
– Как летаете, орлы одномоторные? – спросил завгар вместо приветствия и грузно присел к крохотномустолику, за которым водители ухитрялись и журнальчик с картинками полистать, и перекусить перед сменой второпях, и козла забить в часы вынужденных простоев. – Как живете, ширококрылые вы мои?
– А все ими-то и живем, – с охотой ответил за всех Михаил Ордынский. – Все вашими, то есть молитвами живем-пробавляемся.
– Ну тогда еще ничего, – шумно перевел дух Мантейфель, считавшийся в городе лучшим специалистом по автомобильным моторам, а на автобазе – вдобавок еще и лучшим знатоком шоферских душ. – Тогда вроде бы порядок!
«Порядок» – это оброненное завгаром слово преследовало Чудака весь вчерашний день, хотя на все еще недоубранных полях, тянувшихся вдоль дороги, перенасыщенная влагой почва не держала ни тракторов, ни комбайнов, и те увязали в ней буквально по самую ступицу. Даже ко всему привычным людям нелегко было передвигаться вокруг то и дело останавливающейся техники: цепкая, как смола, степная глина неподъемными комьями наворачивалась на разбухшие сапоги. «Порядок! – тем не менее крикнул притормозившему уже под вечер у неровного края поля Чудаку измученный юнец-механизатор. – Порядок, браток! Это я сам принял решение – старой моей гвардии передохнуть малость! Заслужила!» Действительно, вдоль всей лесополосы нахохленно лежали скошенные лафетными жатками ровные, еще влажные от недавнего ливня валки пшеничных колосьев, а рядышком с комбайном на брезентовом плаще, по-походному брошенном на землю, отдыхал потемневший с лица немолодой хлебороб.
– Порядок, – тем же словом вступил в разговор и Васька Кирясов, с мечтательным видом откидываясь к тесовой стене курилки. – А знаете ли вы, хозяева планеты, какой исключительный порядок существует в гениальном хозяйстве земной природы? К примеру сказать, небольшая медуза Индийского океана, называемая «морской осой»…
– Индийского океана? Ты же вроде бы начал речь не о водной, а о земной природе, – перебил Ваську Михаил Ордынский. – Или это обычная рассеянность рядовых незаурядностей, о великий?
– Несмотря на то что эта самая «морская оса» принадлежит к разряду созданий нежных и хрупких, – Васька, выказывая как бы полное пренебрежение к замечанию Ордынского, не счел нужным даже изменить тон своего повествования, – она убивает людей в считанные секунды после того, как к телам несчастных прикоснутся кажущиеся эфемерными, а на самом деле страшные по своему воздействию щупальца. При этом у жертв «морской осы» могут наблюдаться различные симптомы – от сильной головной боли или резкой тошноты до почти мгновенного паралича дыхательных органов с последующей остановкой сердца…
– «У каждого, братцы индивидуальное хобби!» – логично объясняют такое свое поведение прекрасные обитательницы водной стихии, – подражая Васькиным интонациям, подхватил Михаил Ордынский под общий смех. – Между прочим, товарищ Мантейфель, кое-кто из нашего шоферского коллектива, как та «морская оса», вот-вот погубит общее детище…
– Порядок, – успокаивающе махнул своей огромной ручищей завгар. – Намек твой понят. Но, обещаю, без резины ты не останешься, а следовательно, и строительство подсечь под корень не успеешь.
– Разрешите от нечего делать полюбопытствовать, резина эта дефицитная вырисовалась благодаря чему?
– Не чему, а кому, – остренько щурящиеся глаза Мантейфеля остановились на Чудаке, – Благодаря вот вашему новенькому вовремя перехватили мы кое-что у соседей из монтажного управления.
– При чем тут новенький? Я только сгонял для разминки пару раз туда и обратно, – чуть пожал широкими плечами Чудак. – А вот вы-то с ними загодя по телефону часа три договаривались.
– Я вечером переговоры по ухабам вел, а ты свой самосвал – поздней ночью.
– Намекаете на то, что ночь – это цыганская да шоферская пора?
– И то правда, – насмешливо поддакнул Михаил. – Мы по ночам много кой-чего совершаем сверхурочного, полагаясь лишь на свои верные глаза да на скверные тормоза.
Вроде бы совершенно беспечно да весело поглядывал Чудак на душевного завгара и на лихих его ребят, а сам думал и думал о том, чего, может, и не было вовсе никогда на этом свете. А если и было оно, то давным-давно, то задолго еще до того, как осталась мать навсегда на незнакомом полустанке 4юд одиноким холмиком чужой земли. И естественно, до того, как их всем скопом погнали по этапу. И вообще, кажется, за целую вечность до того, как началась война и в село пришли шумноватые немцы. Помнится, уже тогда, уже в этом туманном «до того» ощущал в себе маленький Федя словно бы переданное кровью дедов-прадедов благоговейное чувство к духмяному, подовому, собственной выпечки хлебу. Мальчик с волнением наблюдал, как заквашивалось тесто по заведенным исстари изустным рецептам, как не раз и не два в течение ночи, ойканьем сгоняя чуткий сон, босиком семенила к невысокой кадке женщина, на ходу откидывавшая с груди за спину спутавшиеся волосы. Не остудилось ли тесто? Не перестояло ли? Не скисло ли, Боже упаси? Нет, вроде бы, наконец, в самый раз подошло, родимое, и значит, уже сейчас, потемну, можно, благословясь, и печь растапливать. Можно-то можно, а начинать это следует с трескучей соломы да сухого бурьяна и лишь потом, лишь не малость погодя, а напоследок, переходить уже и на кизяк, чтобы жару поддать побольше. И все так-то вот хлопочет, все сокрушается о чем-то, все суетится босоногая хозяйка, поминутно заглядывая в раскалившуюся печь. «Порядок? – шепотом спрашивает отец из угла. – Ну как оно там у тебя? Порядок, аи нет пока?» А хозяйка проворно ворошит угли кочергой, а хозяйка, не отвечая, разгребает их ровнехонько, затем сметает веничком оставшийся на полу пепел и начинает тесто ставить. Порядок? Какой там порядок – до него еще ой как далеко. Не останется ли хлеб сыроватым? Не подгорит ли, Боже сохрани? Может, чуть отодвинуть заслонку? Или все же погодить малость? О ту далекую пору выпекался хлеб в избе из расчета недели на две, и последние караваи, оставшиеся под конец, – перед новым замесом, – черствели и едва поддавались ножу. По сей день видятся Чудаку сквозь годы их местами худо пропеченные бока, их – на исходе второй недели – кое-где позелененные плесенью трещины и разломы, их поджаристые и сосульчато хрустящие на зубах горбушки.
Сквозь снеги и ливни косые,
Сквозь суетность и забытье
Ты видишь: умельцы России
Вершат назначенье свое.
Работают раннею ранью,
Не спят, если надо, ночей.
Что деньги им или признанье –
Умельцам не до мелочей.
Все сладится, все перемелется,
Все, в общем-то, смысл обретет,
Коль не оскудеют умельцами
Ни хутор, ни край, ни народ.
С утра они, допустим, в составе группы «С» уходили в горы, туда, где на далеких перевалах редко встречаются люди и где заснеженные хребты под солнцем покоятся в такой тишине, какой не бывает не то что в современных городах – в современных деревушках даже глубокой ночью. Привычно вступали в обманчиво приветливые леса, без колебаний продирались сквозь их дремучие чащи, вплавь одолевали неширокие, но ледяные и стремительные речки. И снова – вперед и вперед согласно маршруту на карте, вперед и только вперед, не обходя препятствия, а бросая им вызов и без всякой необходимости карабкаясь на голые скалы, выступающие иногда навстречу из-за неподвижной завесы листьев и хвои. Цель похода – это и сам поход, и соприкосновение в неизвестной до срока точке маршрута с другой группой воспитанников, движущейся скрытно – наперехват группе «С» – пешком или на машинах, Впрочем, могло оказаться, что цель похода заключалась по второму пункту как раз в обратном: избежать соприкосновения со встречной группой. Так или иначе, но фрау Эмма, все та же не теряющая спортивной выправки и словно бы вообще не стареющая фрау Эмма как всегда бодро вышагивает впереди в своей болоньевой куртке и эластичных брюках, лишь время от времени поторапливая воспитанников:
– Поживей, мальчики! Поживей! Вы уже в таком возрасте, что наказывать вас за детскую обессиленность просто неприлично!
Фрау Эмма, щеки которой в таких марш-бросках краснеют, а лоб и виски покрываются мелкими капельками пота, неутомимая фрау Эмма ведет группу без карты, ориентируясь на местности только по компасу, кругло чернеющему на запястье ее правой руки. Это непростая наука, очень, очень непростая наука – работать, как ранее намечалось, дышать, как ранее намечалось, двигаться в походе точно так, как ранее намечалось. И воспитанники («Веселей, мальчики! Веселей!») должны хорошо усвоить эту науку, должны, более того, обязаны уметь обходиться в пути без лишних размышлений и без всяких компрометирующих планов-набросков. Но вот, наконец, на четырнадцатом километре маршрута та самая горная речушка. Вот и рухнувшая поперек нее строевая сосна, образовавшая своим падением естественный мостик через данную водную преграду. Вот и веточки, продуманно заломленные на кустах по обеим сторонам узкой звериной тропы…
– Не вешать нос, мальчики! Веселей!
– Ну цирк, – смачно сплевывает в сторону Циркач, и на лице его появляется гримаса брезгливости. – И так от смеха едва на ногах держимся – куда еще веселей!
– И все-таки, и все-таки еще веселей, мои герои! – У фрау Эммы, судя по всему, сохраняется, несмотря на годы, все тот же отличный слух. – А еще не забывайте, мальчики, о тренаже вашей памяти, потому что назад пойдете без меня и даже без компаса. Двинетесь обратно по-одному, каждый в свое время. Каждый – только в свое…
– Ну я ж говорю, чистый цирк!
– Вот именно, Циркач! Правильно говоришь! И поэтому советую уже сейчас любому из членов группы тщательно фиксировать в уме малейшие приметы данной местности. Так сказать, арены будущего представления. Веселей, мальчики! Не вешать нос!
Фрау Эмма теперь уже не кричит на воспитанников, как делала это когда-то, еще в первом – военных лет – интернате, не посмеивается презрительно и не издевается над начинающими крепнуть и раздаваться в плечах юношами. Нет, сегодняшняя фрау Эмма, словно бы вдруг переродившись на глазах у всех, увлеченно и деловито производит вместе с группой разбор преодоленного пути, производит его, этот непременный разбор, толково и до мельчайших подробностей, мысленно следуя в обратном порядке от ориентира до ориентира. Уж после таких-то объяснений и доуточнений даже самый ограниченный воспитанник сумеет, по второму разу и уже в одиночку следуя тем же маршрутом, найти напоминающий верблюжью голову обломок скалы, затем – неожиданно широкую петлю ручья, а уж затем – и причудливо сросшиеся два дерева – лиственное с хвойным…
– Усвоили урок, мальчики? Если усвоили, то и возвращаться будет веселей.
– Я ж и говорю, – ворчит Циркач. – Куда как весело – обхохочешься тут…
– Вперед, мои герои, вперед!
Чтобы не терять времени даром, фрау Эмма на коротких привалах вручает каждому воспитаннику по фотоснимку, на котором может быть запечатлен укромный уголок леса или отрезок городской улицы, вид на затянутое тиной болото или интерьер со вкусом обставленной гостиной. Фотоснимки полагается разглядывать не больше полутора минут, после чего надлежит («Веселей, мальчики, веселей!») дать точное описание увиденного с непременным перечислением многочисленных подробностей не всегда четкого изображения.
Ранее в закрытых горных лагерях с воспитанниками было уже отработано умение поддерживать связь со встречными группами, с ходу настраивая рацию, ловя чуть пробивающиеся позывные и спешно передавая шифрованные радиограммы. Учились «прилежны вьюноши» также по приличным дорогам и по гиблому бездорожью водить и безжалостно гонять мотоциклы, легковые машины и грузовики всех марок, фирм, модификаций и сроков выпуска.
Распорядок дня в колледже был уплотнен до предела, и поэтому почти сразу же после возвращения из похода (одно другому, мол, не помеха) группа проследовала в просторный спортзал, где занятия проводились в любое время года при распахнутых настежь окнах. Здесь неизменно в шесть часов утра по большей части молча, но не без команд спецтренера проделывали воспитанники обязательный комплекс гимнастических упражнений, здесь же можно было поиграть в баскетбол или волейбол, поупражняться на брусьях, турнике или кольцах, посовершенствоваться до седьмого пота в самбо, боксе, каратэ или дзюдо. А кроме того, на переменах между основными занятиями, проводившимися в закрытых классах, юноши для поддержания тонуса пробегали два-три круга по полуторакилометровой гаревой дорожке, охватывающей снаружи спортзал и крошечный бар при нем с кофейным аппаратом и стойкой для прохладительных напитков.
– Не закисают они тут у вас?
– Никак нет, господин Мантейфель! Такое для них непозволительно!
Пожилой спецтренер, сидевший до этого на сложенном вдвое мате из пористой резины, проворно вскочил на ноги и по-солдатски вытянулся перед доктором философии, пришедшим в зал в дорогом спортивном костюме. Спецтренер все еще дышал и тяжело и сипловато после того, как несколько минут тому назад лично показал воспитанникам особенность выполнения переднего и заднего сальто с места в момент, когда руки заняты удержанием оружия или других неслучайных предметов.
– Чудак, – выкликнул господин Мантейфель, беря предупредительно протянутый спецтренером нож в деревянном чехле. – Попробуй-ка ты, Чудак!
– Я готов.
– Чехол можете снять, – с горделивыми нотками в голосе заметил спецтренер. – С Чудаком это совершенно лишнее.
– Посмотрим.
Господин Мантейфель, не сняв чехла, резко взмахнул ножом – и юноша так же резко метнулся не назад и не в сторону, а навстречу занесенной руке, цепко захватил ее между локтем и запястьем, всей тяжестью своего тела рванул вниз. О, черт! Доктор закусил губу от боли и выронил нож, который Чудак подхватил еще на лету, имитируя нанесение ответного удара обезоруженному противнику.
– Какой-нибудь новый прием? – спросил у спецтренера господин Мантейфель, кривясь и массируя через первосортную шерсть своего костюма правую руку. – Не понимаю, как это нож при таком лобовом прыжке разминулся с данным стриженым затылком. А ну-ка, попробуем еще разок!
На этот раз доктор снял-таки чехол, азартно отшвырнул его в сторону и гибко, настороженно, словно бы крадучись с опущенной к бедру полоской мерцающей стали, двинулся на воспитанника. Чуть приоткрыв рот от внимательности и напряжения и тоже опустив руки вдоль туловища, Чудак отступал шаг за шагом, как будто копируя движения противника в обратном – зеркального отражения – порядке. Два человека друг перед другом перемещались по залу, точно в стилизованном танце, перемещались по-змеиному мягко, упруго, медленно и выжидательно. Наконец доктор сделал обманный рывок корпусом вправо, и справа же от юноши, а не слева, как можно было ожидать, блеснуло словно бы удлиненное молниеносностью лезвие. И снова Чудак отработанно метнулся навстречу ножу, и снова не опоздал, хотя теперь-то уже заломить сильную руку господина Мантейфеля не удалось. Правда, воспитанник не ослабил при этом хватки и своих пальцев, что позволило ножу лишь кончиком лезвил царапнуть по сухому и смуглому плечу юноши…
– Смышленый и смелый солдат, – сказал спецтренер, ладонью смахивая е Чудака кровь, выступающую из неглубокого пореза. – – Да принесите же кто-нибудь аптечку!
– Злости в избытке, а силенок пока еще недостаточно, – уточнил господин Мантейфель. – Общая беда послевоенной молодости.
Все-таки, видимо, довольный результатом повторной схватки, доктор философии тщательно протер нож смоченным в спирте бинтом, после чего точным движением вогнал лезвие в плоский деревянный чехол, поспешно поданный ему кем-то из воспитанников. И только затем господин Мантейфель, демонстрируя разностороннюю профессионализацию, лично обработал йодом края пустякового пореза на плече у Чудака и, налепив на царапину пластырь, дважды ополоснул, предварительно па мыливая их, свои холеные руки под краном.
Что рвущейся в бой забияке,
Что немо таящей клыки
Собаке нужна как собаке
Хозяйская твёрдость руки.
Нужны не прогулки – походы,
Не мясо – суровая кость.
В собаке помимо породы
Особенно ценится злость,
И злость эта полнит собаку.
И в главном собака вольна:
Хозяйскому слову и знаку
Бездумно покорна она.
Странно было видеть не где-нибудь на марше, в спортзале или в классе, а именно здесь, в безлюдном месте, бредущего окраиной огромного поля Циркача, под тяжелыми сапогами которого безжизненно крошилась и сухо шуршала земля. Уже ухватившись было за дверцу кабины, Циркач вдруг словно бы нехотя наклонился, поднял жесткий комок, размял в пальцах и несильно дунул – на ладони не осталось ни пылинки.
– На что они тут надеются?
– А ты не спеши нас хоронить. Хлеб! не везде такие.
– Вас? Никак лично рассчитываешь, Чудак, на богатый урожай? Может, еще и свадьбу свою планируешь к осени?
– Может, и планирую. Тут все делается по плану.
– Тогда зови свидетелем в загс.
– Для суда ты вроде бы больше подходишь. Причем отнюдь не свидетелем.
– Ну и юморочек у тебя, Чудак!
Они ехали по новой дороге, обильно присыпанной гравием, но еще не прикатанной как полагается, отчего в днище самосвала гулко, часто, но аритмично барабанила мелкая галька. Склонив голову немного набок, чтобы лучше прислушиваться к этой назойливой дроби, Чудак хмурился и по временам ожесточенно крутил баранку, словно бы надеясь провести колеса машины мимо наиболее крупных голышей, а когда те – правда, изредка – все же бухали снизу, морщился с неподдельным страданием.
– Почему заявился только теперь?
– А что?
– Раньше надо было.
– Надо! Мне свою голову на плечах уберечь тоже надо! Да и у шефа она, как тебе известно, не на шелковой ленточке держится.
– Говори яснее.
– Ну чистый цирк с тобой! Куда ж еще яснее! Слишком благополучно, Чудак, проходит стадия твоего вживления в чужеродную среду… Ты рули, рули! Не у тещи пока за миской сметаны, а за баранкой сидишь!
– Это твое личное мнение? Или шеф тоже так полагает?
– Насчет сметаны-то?
– С огнем играешь, однокашник! Смотри, ты меня должен знать…
– Здесь останови, коли шуток не понимаешь, – Циркач выпрыгнул на дорогу, сразу же ощутив и лицом, и руками какое-то необычное движение воздуха вокруг. – Природа, Чудак, сегодня с тобой заодно серьезно настроена: кажись, гроза будет. – И тут же зачастил, мелко кланяясь: – Спасибочки, что по старой дружбе подвез за бесплатно. До скорого радостного свиданьица!
Сверху вниз смотрел Чудак из кабины на юродствующего Циркача, слыша, как у ног этого опасного посланца шуршит на дороге песок, перекатывается вдаль издалека, то свиваясь в желтые жгуты, то вскидываясь вверх тугими и недолговечными фонтанчиками. А потом, через минуту-другую, самосвал, послушный лишь чуть подрагивавшим рукам водителя, двинулся мимо Циркача вперед, туда, где, клубясь от края и до края, вздыбливаясь и разрастаясь от земли и до неба, казалось, все поглощала собою линяло-медная туча в черном обрамлении. Некоторое время, перебарывая грозовые запахи, еще доносился в кабину сухой запах земли, и в зеркальце заднего обзора было видно, как ветер, тоже набирая скорость, налетал сбоку и ударял Циркача по лицу, которое тот даже и не пытался отвернуть… Но вот Чудак поднял боковое стекло, поерзал, устраиваясь поудобнее, на скрипучем сиденье и стал смотреть только прямо перед собой.
Конечно, появления связника следовало ожидать не просто со дня на день, а даже с часу на час. Естественно. Но Циркач? Почему именно он? Впрочем, не все ли равно? В конце концов с какой стати на пустынном участке дороги сегодня непременно должен был «проголосовать» кто-нибудь другой, снабженный сложными и довольно обременительными паролями? Чудак напряженно смотрел вперед (Циркач так Циркач!) и все-таки видел, как, резко забирая в сторону от обочины, и властно, и накатисто, и неодолимо гнул к земле ветер вялые, низкорослые колосья пшеницы.
Действительно, Циркач так Циркач. Кто же спорит, пора, давно уже пора приниматься за дело, ради которого на каждого воспитанника было затрачено там, за кордоном, столько средств и усилий и ради которого (дела, черт возьми, дела!), собственно, он, Чудак, и оказался здесь* в этой серой степи, за этой черной баранкой. В конце концов не за шоферским же заработком пожаловал он сюда и не для расширения круга знакомств, хотя при мысли о своих основных функциях как разведчика хотелось Чудаку бросить все и всех, с профессиональным мастерством запутать следы и, оторвавшись от преследования, постучать тихим утром в окошко скромного домика для специалистов. А потом уехать бы вдвоем с «представительницей расширенного круга знакомств» куда-нибудь далеко-далеко и там снова работать заправским шофером, и возвращаться по будням домой за полночь после шести-восьми утомительных ездок в общей колонне, когда твои фары освещают пляшущий кузов передней машины, в то время как собственная кабина – в свою очередь – наполнена светом фар идущего сзади грузовика.
– А я тебя тут жду не дождусь!
– Что-нибудь страшное случилось?
– Пока еще нет, но должно ведь когда-нибудь случиться и такое…
Вадька Кирясов, проследив за тем, как Чудак подкатил к гаражу и поставил самосвал на место, подступил к приятелю и, сунув потрепанную книгу за пояс, стал морщить лоб, чесать затылок, шевелить бровями, изображая с помощью таких и подобных им ухищрений крайнюю степень своей озабоченности. Васька имел право на определенное внимание: уже почти неделя прошла, как был он назначен в напарники к Ломунову и они, подменяя друг друга, круглосуточно возили камень на плотину
– Так что там у тебя все-таки грянуло?
– Видишь ли, Федя, самые обыкновенные животные, эти наши братья меньшие, и те в определенных условиях подвержены грозным людским заболеваниям. Так охотничьей собаке, привыкшей к быту городской квартиры, при первой стремительной пробежке на воле угрожает не что иное, как настоящий инфаркт. А у немецких овчарок, испытывающих при жесткой дрессировке нервные перегрузки, нередко встречается бич века – рак. Или взять, к примеру…
– А недержание речи тоже встречается в животном мире? Или это привилегия лишь человеческих особей?
– У животных речи вообще не наблюдается.
– И на том слава Богу.
– Ты извини, Федя, за вынужденную присказку, но понимаешь… Словом, одна моя знакомая приобрела на сегодняшний концерт в клубе два случайных билета… Ну, куда мне было деваться? Ты не сомневайся, я за тебя потом вдвойне отработаю!
– Да ладно тебе со своим «вдвойне!» Это только в заключении один день идет за два, – сдержанно отмахнулся Чудак, снова забираясь в пропахшую бензином кабину. – И то не всем и не всегда.
– Спасибо, друг! Я сам не знаю почему, но вот верил, что ты согласишься! Ты же такой…
– Передавай привет своей знакомой приобретательнице случайных билетов. Да заодно поведай ей в красках о том, что кабанов ловят, не опасаясь погубить зверя, а когда пытаются связать лося, тот почти всегда погибает. Это, юный натуралист, в дополнение к твоим собачьим присказкам.
Честно говоря, Чудак даже обрадовался непредвиденной просьбе своего напарника и, выехав за ворота гаража, газанул так, что лобовое стекло, в которое хлестал насыщенный песком ветер, потеряло обычную прозрачность, и ослепленный водитель только чудом не опрокидывался вместе с машиной в придорожный кювет. Правда, ожидающийся ливень все еще не начинался, и поэтому благоразумней было включить не «дворники», а фары (что, кстати, Федором и было сделано), но и в их напряженном свете мало что удавалось разглядеть впереди. В конце концов, пришлось сбавить скорость – тем не менее снаружи по-прежнему что-то мелкое, но единое в своем устремленье шуршало раздраженно, что-то царапало о стекло и о металл, просачиваясь в кабину удушливым маревом и ложась на сиденье, на брюки, на полы пиджака серым слоем обескрылевшей пыли.
Привыкнув в скитальческой доле
Вершить кувырки – не шаги,
С чего вдруг, перекати-поле,
Ты ткнулось в мои сапоги?
В душе травяной защемило?
Замкнулся естественный круг?
А может, лишив тебя силы,
Ветра позаглохли вокруг?
И верно ведь: дремой степною
Объяты холмы и жнивье.
С того ли? Но ценится мною
Вот это доверье твое!..
К вечеру мало-помалу все-таки начался дождь. Нет, он не барабанил по крышам, и потоки воды не хлестали из сточных труб в запенившиеся лужи, но через сотню-другую шагов под открытым небом пешеходы чувствовали, как тяжелеет и оттого обвисает на них одежда. Сквозь эту обманчивую, сквозь эту похожую на осеннее ненастье морось по неширокой, но оживленной набережной проносились мимо пристани машины разных марок, цветов, форм и скоростей. Расторопные трофейные малолитражки, союзные «форды» и «студебеккеры», отечественные «эмки», «победы» и даже сверкающий лаком ЗИС-110 покачивались на крупном булыжнике, мелко подскакивая, дергались на диабазовой брусчатке, чтобы дальше, дальше, уже за горбатым мостиком, плавно и ходко рассекать лужи, кипящие под колесами на ровной ленте асфальта.
– Это вы напрасно меня в таких махинациях подозреваете, – возразил женщине милицейский сержант. – Если б все было так, как вы думаете, то и разговоры наши ни к чему.
– А деньги все-таки в город перекачиваете по почте. Каждый месяц по двадцатым числам. Ровно половину своей зарплаты.
– Привычка, – вздохнул сержант. – Сколько лет уже прошло, а привычка по-прежнему действует.
– Хорошенькая привычка. Там у вас дети?
– Племянник. После войны сиротой остался, братнина вдова одна его поднимала. Ну, и я немного помогал…
– А сейчас чего же?
– А сейчас, говорю, привычка действует. Парень там теперь уже самостоятельный, хотя поначалу ему никак не везло. После демобилизации поступил шофером на рыбокомбинат: от гаража до директорской квартиры два километра да от квартиры до производства – еще три. От такой езды и оси ржавеют, и сам водитель тоже навроде того… Словом, переустроился племяш в пожарную команду, так за целое лето, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, только сажа в дымоходе старой пекарни и загорелась разок. Тогда он, горячая голова, в обкомовский гараж оформления добился. А это уже поездки по партийной линии на лесопункты, в песчаные карьеры, к чабанам, к геологам, на засекреченные объекты, в санатории…
– Объектов этих номерных у нас теперь больше, чем санаториев, – вздохнула женщина и ковшиком протянула ладони под дождь. – И о каждом нашей партии родной ведать положено. Вы-то сами давеча тоже не просто так ведь расспросы вели. Или просто так? Помните, о молодом мужчине? На катер который вроде бы сел?
– Помню, помню. Мы все помним. У нас служба такая. Дотошная. Навроде партийной.
– Ага, навроде. Только мешаете друг дружке. А давеча, говорили тут у нас люди, бросить ему угнанную машину пришлось. Такое добро бросить… Вот сейчас бы он вместе с ней на паром – и поминай как звали.