Братья Вайнеры
«ГОРОД ПРИНЯЛ!..»
(Отрывок из повести)
1
В тесном пенальчике комнаты дежурного судмедэксперта я забралась с ногами на узенькую кушетку, а Стас присел рядом — за письменный стол, на котором закипал электрический чайник. Он совсем рядом — на расстоянии вытянутой руки. Ужасно, безнадежно далеко.
Я смотрела на него: и мне невыносимо хотелось плакать. Никогда еще не чувствовала себя в жизни такой обездоленной — вот здесь, на этой холодной дерматиновой казенной кушетке я с необычайной остротой вдруг поняла, что только он необходим мне для счастья.
Я стала, наверное, старой, потому что не было во мне ни капли ревности, ни интереса к тому — с кем и как он прожил эти годы, мне все это было безразлично: важно было, что он есть, что все годы, которые прошли врозь, — просто миг, ничтожная размолвка вчера вечером, а сегодня мы снова радостно встретились, провели вместе изнурительные сутки, и эти сутки для меня стали каменным мостом между прошлым и будущим, и это будущее без него не могло быть.
Ощущение было особенно сильным оттого, что я бы ни за что не смогла сказать ему этого — и дело тут не в гордости или нежелании сделать первый шаг! Ведь с его точки зрения легче всего объяснить такой порыв тоской одинокой тридцатилетней женщины, с ребенком, неустроенной, когда-то любимой и желающей подштопать прохудившуюся ткань жизни лоскутами старой любви. Всякой зрелой женщине хочется иметь рядом, а точнее — впереди себя — сильного надежного мужчину.
Но мне не нужна была его сила — я дожила до сладкого ощущения способности раздавать долги. Господи, да мне ничего почти не нужно от тебя — я сама хочу дать тебе все! Ах, это никому не объяснишь, это можно почувствовать только сердцем — как радостно в любви давать, а не собирать…
Я смотрела на его серое, осунувшееся за день лицо, тяжелые скулы, резкий нос, суховатый крепкий подбородок, свесившиеся на лоб мягкие волосы, и мое сердце горевало о нем болью не любовницы, а матери. Я не знаю, и знать не хочу — с кем он живет. Но ту женщину, которая сейчас с ним, он не любит. Это я знала наверняка. Я не могла объяснить — откуда во мне эта уверенность, но не сомневалась ни на мгновенье.
В любящих мужчинах есть какая-то размягченность. Может быть, я все придумала, но мне почему-то казалось, что его одержимость в работе возникла потому, что он не выносит из этого здания в свою личную жизнь ни одной крупицы души. Его личная жизнь вне этого громадного дома — не настоящая, бутафорская, она только какими-то внешними чертами напоминает обычную жизнь. Она представлялась мне вроде дизайнерского интерьера в мебельных магазинах — выгородка из двух фанерных стен с фальшивым окном, занавесками, на стене эстамп, расставлена мебель, декорация жилья, но никто в этом жилье не живет, там не любят и не скандалят, не делят вместе мечты и горе. А только стоят равнодушные покупатели. И смотрят. И спрашивают цену…
Ах, какая огромная, непосильная цена! Я готова отдать всю жизнь, только бы выплатить эту цену…
Стас, не молчи, скажи что-нибудь, улыбнись, ты ведь так прекрасно улыбаешься, растопи лед молчания и отчуждения. Надо мной сейчас километровая толща льда, как над материком пятнадцать тысяч лет назад. Я вмерзла в лед, застыла в нем навсегда, как беспечная мушка в капле янтаря…
Он молчал, думая о чем-то своем. Я знаю, таланту — не трудно работать, таланту трудно жить…
— Стас, а Стас! — позвала я его.
— Да? — повернулся он ко мне, и лицо у него было светлое, мягкое, как тогда — когда еще не пала на меня километровая толща льда.
— Ты подшучивал надо мной, говорил, что я — зубрила.
Он кивнул.
— А я запомнила с восьмого не то девятого класса: «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте…» Стас поднялся, дошел до двери, вернулся. Он так смотрел на меня! И хотел что-то сказать, я видела, как дрогнули у него углы губ, но голосом Севергина хрипло крикнул над головой динамик:
— Опергруппа — на выезд! Люсиновская, 16, квартира 79, седьмой этаж, пьяный с ружьем заперся, грозится жену убить…
На — выезд. На — выезд. На — выезд. В гон, в брань, в боль. Чтобы умножить своей живой материей в другом месте, чтобы отнять у своего сердца и присовокупить к другому. А потом — в бутафорский жилой интерьер…
2
И снова — утро. Серенькое, вымоченное в осеннем дожде, выцветшее от ночной стужи и сырости. Но все-таки — утро.
Зло рявкнул сиреной на повороте Задирака — и помчался по Бульварному кольцу, к Пушкинской. Все утомлены: мы уже сутки на ногах, позади двадцать два часа дежурства.
Люди, связанные по работе с длительными нервными и физическими перегрузками, знают, что обычно в это время человек входит в кризисную фазу — физическое утомление гасит нервное возбуждение, снижается реакция и риск совершить непоправимую ошибку резко возрастает.
Поэтому мы особенно не любим утренние — финишные часы суточного дежурства. И я видел, как Севергину не хочется отправлять нас туда, где уже прогремели выстрелы. Но до конца смены еще 130 минут, а мы, как говорит Тихонов, чернорабочие беды.
Гони, Задирака, быстрее, сегодня мое последнее дежурство. В десять часов все пойдут по домам, а мне надо вернуться к себе в кабинет, приготовить дела и документы для передачи. Последний день…
Оживает город. Плывут неспешные стеклянные сундуки троллейбусов, снуют торопливые легковушки, куда-то спозаранку отправлялся — догнал нас и исчез — длинный посольский лимузин с пронзительно-зеленым флажком, не то пакистанским, не то турецким.
В сужении дороги у проезда Скворцова-Степанова с тротуара соскочил, поднял руки, преградил нам путь высокий парень в телогрейке. С визгом, на юзе, затормозил Задирака, высунулся из окна…
— Але, милиция, тут баба на улице рожает, — он показывает на сгорбившуюся, прислонившуюся к стене дома женщину.
— Что ж ты ее в роддом не везешь? — крикнул Задирака.
— Да «скорая помощь» куда-то провалилась, адрес не поняли наверное…
— А вы — муж? — спросил Тихонов.
— Какой муж? Человек просто! Прохожий…
Тихонов мгновенье сомневался, оглянулся на нас, будто искал нашего согласия, просительно сказал Задираке:
— Алик, на Арбате есть роддом. Это ведь почти по пути?
Задирака пожал плечами — вам виднее, вы — начальство…
Мы выскочили с Тихоновым из машины, перебежали тротуар, подхватили ее под руки, почти на весу донесли до машины, быстро, бережно подсадили, а Задирака уже отпускал сцепление, медленно крутились колеса и прыгали мы в дверцы на ходу…
Весь перегон занял минуты три — я запомнил только ее побелевшие от боли и страха глаза, невнятный судорожный говор: «К матери поехала… вдруг схватило… на улице прямо… спасибо вам, родненькие…»
Припухшее лицо с темными размытыми пятнами, спутанные волосы из-под платка, дрожащие руки с посиневшими ногтями. Она руками бережно обхватывала свой огромный живот, будто боялась уронить его, и видно было, что она сейчас не чувствует ничего во всем мире, кроме биения маленькой нарождающейся внутри нее жизни. Она сама себе была безразлична, как безразлична собственная судьба кокону, из которого сейчас должна вылететь в мир бабочка…
Задирака выехал на Калининский проспект, несколько секунд выжидал, пропуская машины, включил сирену и прямо через резервную зону, навстречу движению, рванул наискосок улицы. Тормознул, и Тихонов, не допускающим возражений тоном, скомандовал:
— Рита, остаешься с женщиной…
Уазик уже тронулся, а Тихонов высунулся в окно и крикнул Ушаковой:
— Мы за тобой на обратном пути прие-е-де-ем…
3
— Окна куда выходят? — спросил я у участкового.
Он показал высоко вверх, на возносящуюся под самое небо стену многоэтажного дома.
— Вот эти три…
— Черный ход?
— Нету.
— Кто сообщил в милицию?
— Сосед: слышимость через стенки-то сплошная, а этот прохвост спозаранок воюет с женой, на водку тянет…
— Характеризуется плохо?
— Да уж не подарок — привлекали мы его дважды. Зашибает крепко… Эх, ведь хотели недавно посадить его — за хулиганство, так жена сама же умолила: ребенка не сиротите, нас, мол, хотя бы пожалейте. Вот он сейчас их там жалеет!
— Ребенок в квартире? — спросил Скуратов.
— А где же ему быть? Конечно. Вот на папкины подвиги любуется. Шесть лет парнишке…
Мы вошли в подъезд, вызвали лифт. Халецкий подошел ко мне поближе:
— Нуте-с, что будем делать?
— Не знаю, что-нибудь сейчас придумаем, — неуверенно сказал я.
— Там ребенок, — напомнил мне Халецкий.
— Да, там ребенок…
Ухал, гудел в шахте лифт, глухо грохнул замком на шестом этаже. Здесь стояло несколько полуодетых жильцов. Выше их не пускал постовой милиционер.
— Ну-ка, граждане, всем немедленно уйти отсюда! — скомандовал я и приказал милиционеру: — Мгновенно очистите лестничный марш…
Сержант стал выдавливать с лестницы зевак, а Скуратов спросил участкового:
— Из чего стреляет?
— Охотничье, по-моему — шестнадцатый калибр. Он уже дважды врезал в дверь медвежьим жаканом…
Жестом я велел всем оставаться на месте, и мы с участковым бесшумно поднялись еще на один этаж, стали под прикрытием стены по обе стороны двери. Было слышно, как в квартире течет из крана вода, чей-то ругнивый злой голос матерился и звучал женский негромкий плач.
Я постучал рукояткой пистолета в пробитую пулями филенку, а участковый закричал:
— Эй, Матюхин! Перестань с ума сходить! Открой дверь, брось ружье!..
— Я те открою, потрох сучий! Я те брошу!.. — раздался хриплый рык из квартиры и одновременно грохнул резкий гром выстрела, пронзительно полоснул женский крик и вылетел из двери кусок дерева — пуля ударилась в противоположную стену.
Я махнул участковому рукой, и мы снова спустились на полуэтаж, где нас дожидались остальные.
— Мне кажется, его вязать пора. Он, черт, опасный, — сказал я.
Юра Одинцов продолжил:
— Если дверь высадить, можно Юнгара пустить…
— Пока мы ее высадим, этот прекрасный Матюхин успеет двух из нас положить, — сказал с усмешкой Скуратов. — А я еще так хотел поучиться в адъюнктуре…
— Будет тебе кривляться, — сказал я ему вяло. Он был бледен, все лицо у него подсохло — нет, я не думаю, что он трусил, чего-чего, а этого никто за ним никогда не замечал. Просто нервишки играют. А может быть, ему теперь есть чего терять. Больше, чем нам. Не знаю. Мы с ним разошлись.
Я спросил участкового:
— Балкон лестничной клетки рядом с балконом Матюхина?
— Рядом, да не совсем — на пол этажа выше.
— Это ничего, — я посмотрел вниз — расстояние между балконами метра три.
— Может, вызвать пожарных с лестницей? — предложил Задирака.
А из квартиры Матюхина снова рванулись женский крик, стук падающих предметов и тонкий пронзительный заячий крик:
— Папа… папа… папочка… не надо… папочка… не надо…
— Нет времени! — крикнул я. — Поднимайтесь и сильно стучите в дверь. Одинцов, пусть Юнгар погромче гавкает — больше шуму дайте…
И побежал наверх…
4
— Меня зовут Клава, — сказала она мне прежде, чем закрылась за ней дверь приемного отделения. Ее увезли на каталке, раздираемую огромной болью рождения самого трудного, самого непонятного и прекрасного творения природы — нового человека. Эта неслыханная боль сейчас, через несколько мгновений, превратится в великую радость — появится крохотный кричащий комочек, маленький человечек. И боль эта возвышенна, громадна и прекрасна — ибо она есть жизнь. А жизнь — ничего уж тут не придумаешь! — есть боль. Боль и радость. И живы мы, пока способны ощущать это несокрушимое и обязательное двуединство…
Нянечка, обходя меня, протирала шваброй кафельный пол. Остановилась:
— Сродственницей тебе приходится?
— Да, — сказала я.
— Ты не сиди тут, это дело долгое. Часа через три позвони в справочную — сообщат, коли кто родится…
Я вышла на улицу, и в этот миг прорвалось сквозь тучи солнце, небо стало теплым, необычного зеленого цвета.
Я вглядывалась в лица идущих мимо людей и чувствовала себя почему-то счастливой. Бессмысленно улыбалась, ни о чем не заботилась, просто вспоминала:
…И пришел сквозь леса дремучие, безлюдные, полные зверей и опасностей, на берега полноводной реки шестой сын Иафета, и звали его Мосох, с женой своей верной по имени Ква, и здесь поставили они жилище свое. И нарекли они реку у порога своего по именам своим. И родились у них сын по имени Я и дочь по имени Вуза, и стали они звать самый большой приток реки, давшей им жизнь и пропитание, именами детей своих — Яуза. А от детей их повелось племя людей прекрасных, сильных и радостных…
Стас, дорогой, назови меня именем Ква…
Долго стояла я на тротуаре, поглядывая, не появился ли наш желто-голубой автобусик. И вдруг в сердце кольнуло обломком километровой льдины, нестерпимым холодом — обожгло предчувствие беды.
Показалась «Волга» с зеленым огоньком, я махнула рукой и крикнула шоферу:
— Люсиновская, дом 16… Только побыстрее…
5
Я бегом поднялся по лестнице, вышел на балкон, посмотрел вниз. Ой, как далеко внизу город. Машины, как спичечные коробки, кукольные люди. Все, больше вниз смотреть нельзя. Перелез через перила и смотрел все время на стену дома, серую, толстую, перистую — такую прочную, надежную… Теперь надо устойчивее пристроиться. Ноги, не дрожите, предатели! Пружиньте сильнее, вернее…
Встал на закраине балкона и взгляд на соседний балкон переводил медленно, скользя глазами по стене. Надо точно примериться, ошибки быть не должно — внизу асфальтовая пропасть, мгновенная боль и — минус время. Нет, я должен прыгнуть точно, и я прыгну точно!
Прикрыл на несколько секунд глаза — главное, не смотреть вниз. Несколько раз глубоко вздохнул. Бейся, сердце, ровнее, дыхание тише! Теперь переложу пистолет в правую руку. Левая рука, не подведи — разожмись мгновенно, надо только перешагнуть через пустоту…
Снизу загрохотал, забился стук в дверь, взлетели разом крики: «Матюхин, открой дверь!», яростный лай Юнгара, треск выстрела.
Еще раз глубоко вздохнул. И прыгнул.
Приземлился сразу на четвереньки, разбил колени, но боли не ощутил — как под наркозом. Осторожно поднял голову и заглянул в окно. Спиной ко мне стоял верзила в разорванной синей майке, в руках ружье.
Рядом со мной валялся фанерный ящик из-под болгарских помидоров. Я взял его в руки, примерил перед лицом, как хоккейную маску, — может, от стекол защитит…
Приподнялся над подоконником, чтобы в прыжке выбить стекло.
Но тут Матюхин обернулся, увидел меня и выстрелил…
6
Я стоял за каменным простенком рядом с изрешеченной пулями дверью, думал, как там Тихонов балансирует над бездной, на узеньком краешке балкона, и прислушивался не к тому, что происходит в квартире, — я слушал тяжелые удары страха в сердце.
Можно что угодно изобразить, можно многое сказать, но себя-то не обманешь! В сердце был страх. В эти гулкие минуты пустоты и душевной потерянности пришла мысль, что если Тихонова сейчас застрелят, а мне надо будет завтра, собственно — уже сегодня, собрать бумажки и уйти в новую жизнь, где нет стрельбы, пьяных бандитов, ужаса ожидания пули — тогда получится, что я заплатил за все это жизнью своего бывшего друга.
Мне надо будет проклясть себя. У меня спринтерское дыхание, я наверняка не храбрец. Но я же честный человек?
Я зря занялся этим делом — оно не по мне. Только сейчас отступать нельзя.
За все долги в жизни надо платить. Я много лет выдавал себя за другого. Я не следователь, не капитан милиции.
Я — курортный водолаз. На курортах фотографы предлагают желающим сфотографироваться; декорация дна морского, по которому ходит водолаз. Надо только зайти за холст и засунуть лицо в дырку в водолазном шлеме. Я водолаз. Из окошка скафандра смотрит сейчас на мир лицо перепуганного насмерть человека. Посмотрите все на фотографию насмерть перепуганного водолаза.
Участковый подмигнул мне и стал ногой — по низку двери с силой колотить. И все снова заорали — Ма-а-ат-ю-юх-и-и-и… от-кр-ы-ы-в-а-а-а-й!.. Зашелся басовитым лаем Юнгар. И снова грохнул выстрел, и полетели щепки…
И когда страх подкатил к горлу, как рвота, все вдруг стихло на секунду. В глубине квартиры глухо, эхом бахнул еще выстрел, я понял, что он стреляет в Тихонова, и больше ни о чем не думая, я отбежал к противоположной стене, рванулся сверх всех сил и ударил плечом в дверь, плечом, рукой, грудью — и вместе с рухнувшими досками ввалился в квартиру.
7
Я видел короткий язычок пламени, брызнувший с конца ствола в синем клубе дыма и одновременно со звоном и лязгом раскололись перед моим лицом оба стекла оконной рамы. И, еще не веря, понял — жив! Он промахнулся!
Прыжком метнулся в комнату, ему навстречу, и не мыслью, а чувством, звериным инстинктом понял, что мне не добежать: он забьет в ружье патрон, поднимет ствол и успеет выстрелить в упор.
В этой бессознательной ясности расчета я схватил по дороге стул и на бегу метнул его вперед. А Матюхин успел пригнуться. Вот это мой конец.
Но внезапно со страшным треском вывалилась дверь, и вместе с ее обломками в комнату влетел Скуратов.
Матюхин рванулся на шум, не глядя, на вскидку, выстрелил.
Я свалил его одним ударом. Сопя, ползали с ним по полу Задирака и Одинцов, вязали его своими ремнями, где-то рядом плакал ребенок.
А я стоял на полу, на коленях перед Толей Скуратовым, который мимо меня смотрел в окно. Изо рта у него стекала струйка крови, тоненькая, как нитка.
— Ножницы! — крикнул я. — Дайте ножницы!..
Я хотел разрезать на нем китель — все правое плечо, верхняя часть груди были залиты кровью.
Он что-то шепнул, я наклонился к нему ближе, но он говорил непонятно:
— Я… не… водолаз… я не курортный…
— Пусти, пожалуйста, — услышал я. Поднял голову и увидел Риту.
8
Нет страха. И нет смерти. Только боль. Это легче, чем страх. Страх хуже, больнее боли. Нет страха…
Какое удивительное зеленое небо, огромное, во все окно.
Зеленое, как футбольное поле.
Как турецкий флаг.
Как листок.
Как еловая иголка.
Прямо в зрачок.
Боль — зеленого цвета.