Книга: Поединок. Выпуск 9
Назад: ЛЕОНИД СЛОВИН НА ВОСЬМОМ ПУТИ
Дальше: В. ПШЕНИЧНИКОВ ЧЕРНЫЙ БРИЛЛИАНТ

ЕВГЕНИЙ МАРЫСАЕВ
МАРШРУТ № 14

I

Павел сверился по карте аэрофотосъемки. Дальше маршрут лежал через хребет.
Подняв голенища бахил, они, балансируя руками, перешли по скользким замшелым камням быструю и обмелевшую в это время года реку. Распаренные ступни мгновенно захолодели сквозь толстый слой резины — река питалась ледниками, разбросанными в каменных цирках высоко в горах.
Маршрутный рабочий геолога, Лева, низкорослый и очень широкоплечий, похожий на пень малый, остановился у подножия хребта и, как всегда перед подъемом, обреченно выругался. По равнинным маршрутам Лева, грузно ступая и не сгибаясь под тяжестью рюкзака с образцами, без видимого напряжения, словно трактор, мог пройти несколько часов кряду, подъемы же давались ему с трудом: как он выражался, «дыхалка заклинивала».
А Павел любил карабкаться на горы. Видеть, как внизу все шире раздавалась долина, буйно заросшая лиственницами и березами, как все у́же становилась река в белых бурунах, доставляло ему несказанное наслаждение. В его движениях, быстрой ориентировке на трудной тропе, профессиональной привычке опираться при подъеме на три точки — две руки и нога или две ноги и рука — чувствовался хорошо тренированный спортсмен-альпинист. Об этом говорила и вся его ладная росло-сухощавая фигура в геологическом диагоналевом костюме и болотных сапогах, стиснутая в поясе широким офицерским ремнем; с правого боку — кожаный планшет, пистолет в кобуре, слева пристегнуты геологический компас и кинжал в чехле. В руке он держал геологический молоток с длинной ручкой.
Через каждые двадцать — тридцать метров Павел останавливался и начинал постукивать молотком, откалывая образцы пород. За это время Лева успевал нагнать геолога. С него лило в три ручья, а дышал он шумно, как паровоз. Маленькие медвежьи глазки были красны от напряжения, густая и широкая, как лопата, борода, не растущая лишь на внушительном, картошкой, носу, лоснилась от пота.
— Что, Лев, тяжко? — усмехнувшись, спросил Павел и передал рабочему образцы пород.
— В гробу я видел… — сипло ответил тот, но так и не досказал, что именно он видел в гробу.
«Тяжелый человек! — в который раз подумал Павел. — Впрочем, черт с ним. Мне-то какое дело?»
Ежегодно работая с поисково-съемочной партией на Крайнем Севере, Павел вдосталь насмотрелся на разных людей. Это в городе человека не раскусишь сразу; полевые условия Севера, подобно рентгеновскому аппарату, просвечивают его мгновенно, насквозь. Как правило, рабочими в партию прилетали люди двух категорий: или безусые мальчики, отчаянные романтики — их Павел любил и отчего-то даже завидовал им, — или мрачные, озлобленные субъекты, ищущие временного укрытия в экспедициях от алкоголизма, семейных неурядиц, а порою и от кар Уголовного кодекса. Лева, разумеется, относился ко второй категории.
На вид ему за сорок, на самом деле чуть больше тридцати. Что-то страшноватое, матерое виделось в кряжистой фигуре, бычьей шее Левы, в его толстых, как тумбы, очень коротких ногах, несоизмеримых с длинным туловищем. Порою в маршруте Павлу становилось не по себе: а не трахнет ли его сзади Лева по голове, не столкнет ли в пропасть? Такому беспокойству были определенные причины: нрав у малого, под стать внешности, — зверский. Однажды, например, в центральном лагере сезонник, шутник-балагур, начал подтрунивать над Левой. Ни слова не говоря, тот тяжело подошел к шутнику и так ударил его ребром ладони по шее, что бедняга взвыл. Турчин, начальник партии, влепил Леве «строгача» за рукоприкладство, заставил извиниться перед шутником, на том дело и кончилось. Павел понимал: злых от природы людей не существует, что-то сделало Леву таким. Об этом «что-то» ему иногда хотелось спросить сезонника, но всякий раз скучно думалось: «Зачем? Какое мне дело до переживаний этого мохнатого неумытого типа?»
…На вершине хребта кое-где островками лежал снег, в голых скалах филином ухал, разбойничал ледяной ветер, но здесь не донимал, как в долине, бич Севера — мошка.
Лева записал в радиометрическом журнале показания радиометра — прибора, висевшего у него на груди (он показывает интенсивность радиации), наклеил на образцы пород кусочки пластыря с условным буквенным обозначением, сложил их в свой вместительный рюкзак и, укрывшись от ветра в небольшом гроте, закурил самокрутку. Павел, подняв капюшон геологической гимнастерки, записал общую характеристику пород, срисовал заинтересовавший его коренник, что мощной грудью выпирал из недр, с тем, чтобы исследовать его в следующем маршруте. Затем сунул объемистую записную книжку геолога в планшет и хотел уже было окликнуть Леву, чтобы идти дальше. Но передумал. Засмотрелся. Разве можно все это не любить?.. Верно, этой неиссякающей с годами любовью к лесам, озерам, рекам, горам он обязан был выбору своей профессии. Замер, околдованный, когда в далеком детстве родители вывезли его из душной Москвы за город, в лес. Таким зачарованным пестрой, разноцветной землею и остался на долгие годы. «Все в мире относительно, кроме вот этого. Это вечно, свято…» — глядя вниз, в долину, несколько возвышенно думал Павел, хотя его немало покоробило бы, если бы кто-то вдруг взял да сказал эти его мысли вслух — возвышенных слов он терпеть не мог.
Долина купалась в тугом дымно-лиловом мареве, рожденном распаренными жарою топкими мхами, нагретой водою и холодным ветром с гор. Река блестела, как чешуя гигантской рыбины. Спокойные воды озер горели мягче, нежнее. С порывами ветра дымно-лиловое марево приходило в движение, и казалось, что по зеленой тайге с белыми прожилками берез пробегала рябь. В горах каждый звук отчетлив, как на воде. Вот панически закричала сойка, очевидно, ее настиг ястреб-стервятник; вот всплеснулась крупная щука в одном из бесчисленных озер; вот затрещали сучья, и на каменистую косу реки, к водопою, неторопливо, хозяином, вышел медведь. С хребта он казался Павлу размером с мышку. На высоте воздух был родниковой чистоты, и отсюда хорошо различались дальние цепи гор, зубчатые хребты, одинокие скалы. От игры света с воздухом и горы, и хребты, и скалы светились таким неправдоподобным, колдовским свечением, что казалось — напиши художник все это, не поверят люди, недоуменно пожмут плечами: бред, мол, плод безудержной фантазии. Вон там оранжевая гора, яркая, как апельсин, а там нежно-сиреневая; за ними, словно невесомая, повисшая в воздухе, цвета камня амазонита. Шальное солнце, как бы наверстывая упущенное за долгую зимнюю спячку, и день и ночь буйствовало в небе уже третий месяц кряду. Небо заневестилось — в алых, голубых, зеленых лентах…
— Пошли, что ль? Холодина собачья, и жрать охота.
Павел оглянулся. Перед ним стоял Лева в своей почерневшей, не стиранной с начала сезона брезентовой штормовке; из-за плеча торчал ствол «тулки». Глаза геолога невольно остановились на руках Левы. Пальцы, как обычно, были сжаты в кулаки; он всегда так ходил, будто ежеминутно ожидал внезапного нападения. Каждый кулак был размером с голову младенца, а цвет кожи на них ничем не отличался от цвета бахил. Лева не умывался даже по утрам. Недаром рабочие за глаза прозвали его Серой Шейкой и отказывались жить с ним в одной палатке. Лева разбил себе маршрутку (одноместная палатка) на отшибе центрального лагеря. На люди он появлялся только тогда, когда звонила рында, подвешенная на суку лиственницы возле палатки-столовой.
«Повезло мне в этот сезон с рабочим, повезло», — тоскливо подумал Павел, все еще не отрываясь от чудовищных кулаков Левы, упруго поднялся и предложил:
— Давай рюкзак понесу.
Лева промолчал, будто не слышал этих слов. Главная обязанность маршрутного рабочего — таскать тяжелый рюкзак с образцами.
Что-что, а ее Лева выполнял исправно.
Они начали спускаться с хребта. Павел прыгал с камня на камень с проворством горного барана; Лева ступал по-медвежьи грузно и неуклюже.
Голые камни вершин остались позади. Базарно закричали кедровки, птицы, похожие на маленьких ворон. Они вошли в обширную рощу стланика-кедрача. Неприхотливое деревце это, стелющееся по земле, первым ласкает глаз идущего с голой вершины геолога.
Возле родника, бьющего из недр говорливым ручейком, Павел и Лева, не сговариваясь, остановились. Лучшего места для привала не найти. Обычно, пока Лева готовил обед (это тоже обязанность рабочего), Павел неподалеку обследовал коренники. Сейчас же он решил привести в порядок записи в книжке геолога и остался на привале.
Между тем Лева развел костерок, наполнил водою тонкую жестяную банку из-под яичного порошка, служившую чайником, и подвесил ее на проволоке над костром. Затем извлек из рюкзака пробный мешочек с продуктами. Павел посмотрел на него как раз в тот момент, когда он разрывал холодную вареную утку, убитую вчера на маршруте.
— Послушай, Лев, — строго сказал Павел, глядя на черные руки сезонника. — Сначала не мешало бы руки вымыть.
Лева разломил наполовину буханку серого хлеба, потом стал заваривать чай.
— Тебе говорят. Оглох?
— Шел бы ты… — лениво ответил Лева.
«Скотина, скотина!..»
— Я есть не буду! — запальчиво, как-то по-мальчишески крикнул Павел.
— Дело хозяйское. Не жри.
Сам Лева с аппетитом закусил, и они, спустившись в долину, пошли обратным маршрутом к центральному лагерю.
Несмотря на десятый час вечера, солнце стояло высоко в небе. Белые ночи уже не удивляли, а раздражали; хотелось зорь, темноты.
Дорогу то и дело преграждали то беспорядочные нагромождения камней, то завалы бурелома, то «дышащая» топь. Донимала мошка. Из-под ног взлетали глухари, утки, панически хлопая крыльями. Павел забыл об охоте, хотя по неписанному закону каждый для общего котла должен принести из маршрута какую-нибудь дичь.
«Люби человечество после таких вот…» — тоскливо думал Павел, прислушиваясь к тяжелым шагам Левы, который шел позади.
В экспедиции к Павлу Князеву относились доброжелательно. Считали его работящим малым и хорошим товарищем — качества, отнюдь не лишние в полевых условиях Севера. Геологини находили Павла красивым; в сочетании с черной, аккуратно подстриженной бородкой и черными, крупно вьющимися кольцами волос на голове особенно хороши были по-девичьи продолговатые синие глаза. И еще геологини говорили, что нельзя современному парню быть таким стеснительным. Действительно, врожденная стеснительность, граничащая со стыдливостью, очень мешала ему. Вечерами у костра все веселятся, поют песни, подтрунивают друг над другом. Павел же садился всегда в тени, упорно молчал и отчего-то смущался. Взять гитару и спеть песню, как другие, он не мог, хотя умел играть и обладал неплохим голосом и слухом. Его тянуло к товарищам, песням, веселью. Но вот наступал странный момент, когда обилие народа начинало раздражать, шутки друзей казались неостроумными; он знал, что́ именно в следующую минуту должен сказать тот или иной его товарищ, и ему вдруг становилось невыразимо скучно. Незаметно Павел уходил; лежа на нарах в своей палатке, покручивая транзистор, думал, анализировал. Отчего всем весело, а ему скучно? Эта проклятая стеснительность? А вдруг то, что все и сам он принимают за стеснительность, есть на самом деле что-то другое? Например, нелюдимость? Это все чаще приходило ему в голову. Но тогда почему он, Павел Князев, в общем-то мало чем отличный от своих товарищей, нелюдим? «Взрослею, верно, — так думал геолог. — Двадцать шесть стукнуло. Юность ушла, ушла». Разве можно, рассуждал Павел, сравнить его, теперешнего, с тем наивным мальчиком, который когда-то впервые прилетел на свою первую студенческую практику? Детская мечта совершать великие открытия разлетелась в пух и прах: время кустарей-одиночек, оказывается, давно кануло в Лету. Вместо золотых самородков и кимберлитовых трубок — бесчисленные хозяйственные заботы и план, план, план… Завтра маршрут номер девять — одиннадцать километров строго на северо-запад. Послезавтра маршрут номер десять — двенадцать километров на северо-восток. Общая геологическая съемка земли. Образец на геохимию. Образец для шлифа. На спектрозолотометрический анализ. И бесконечные отчеты, отчеты… Павел понимал, что действовать на авось, вести поисковые работы без общей геологической съемки земли, отчетов, геофизики, аэрофотосъемки так же нелепо в наше время, как пахать землю деревянной сохою, ведь поиск в геологии — кропотливая, подчас скучная работа людей многих специальностей. Но расстаться с юношеской мечтою самому найти богатые месторождения золота, алмазов было трудно. А расстаться пришлось.
И с начальством не повезло. Да, Турчин, начальник партии, — знающий, опытный геолог, кандидат наук, его ценят в министерстве. Но он как бы подавляет подчиненных своими знаниями, опытом. «Делай так, как я сказал», — его любимая фраза. Всегда уверенный в своей правоте, он не умеет и не желает выслушивать других; Павел чувствовал себя простым исполнителем, не больше. Недаром толковые геологи, например, Саша Белов, Юра Преображенский, ушли от Турчина в другие партии.
…Позади громыхнул выстрел. Павел оглянулся. Стрелял Лева. Громадная северная сова сложила в полете крылья и пушистым комом снега рухнула на землю.
— Мерзавец… — прошептал Павел, раздраженный бессмысленным убийством.
Лева склонился над добычей, ударом кинжала отрубил большую голову и сунул ее в карман рюкзака; туловище осталось лежать на земле. Ни слова не говоря, он пошел дальше.
Вскоре на излучине реки показался центральный лагерь — десятка два добела выгоревших жилых палаток, круглая, в форме шатра, палатка-столовая и палатка-камералка, где геологи иногда работали после маршрутов. Не прощаясь с Павлом, даже не взглянув на него, Лева свернул к своей маршрутке, разбитой на отшибе.
…Утром, спускаясь к реке с мохнатым полотенцем через плечо, Павел посмотрел на Левину палатку и невольно вздрогнул: большеглазая голова совы была насажена на передний кол маршрутки.
«К черту! — твердо решил геолог. — Попрошу Турчина дать мне нового рабочего».

II

Павел жил в одной палатке со Станиславом Никольским; несколько лет назад они вместе закончили геологический факультет МГУ, и их распределили в одну экспедицию.
Станислав был довольно рослым узкоплечим парнем, с красивой гривой светлых волос, русобородый; на хрящеватом носу — «интеллигентные» очки в тонкой золоченой оправе, за стеклами поблескивали темные глаза. Девушки говорили о нем так: парень он видный, но только больно уж «выпендривается», считали его гордецом. Действительно, на людях Станислав держался независимо, с большим достоинством, но, зная Станислава лучше других, Павел вовсе не считал его гордецом, а причислял к натурам необщительным, склонным к уединению. Впрочем, несмотря на то, что Павел познакомился со Станиславом еще на первом курсе, он до сих пор никак не мог определить точного и ясного отношения к нему. Что-то ускользающее от обычного аршина, которым Павел привык мерить людей, было во взгляде темных глаз, в его характере. В партии считали их друзьями и ошибались; дружба предполагает полную или почти полную откровенность, заботу, даже некоторую нежность во взаимоотношениях. Этого не было. Они были простыми знакомыми.
Вечерами, после маршрутов, когда свет белой ночи мешал уснуть, они, лежа на нарах, вели длинные разговоры. Говорили о разном. Рассуждения Станислава часто не нравились Павлу, но, как человек от природы очень мягкий, он не возражал с пеной у рта, а неопределенно тянул: «Не знаю… Все может быть…» Говорил в основном Станислав.
Вот и сегодня, вернувшись из маршрута, они лежали на нарах и разговаривали. Павел слушал приятеля очень внимательно: подобные беседы он считал неплохой тренировкой для ума.
— …За последние шестьдесят — семьдесят лет наука и техника сделали головокружительный бросок вперед, подобно волшебному джину, который тысячелетия был закупорен в бутылке и вдруг вырвался наружу, — говорил Станислав, пощипывая свою шотландскую бородку и закидывая ногу за ногу. — Электронно-вычислительные машины за несколько минут справляются с работой, равной месячному труду штата экономистов и плановиков. Граммы вещества способны двигать огромный ледокол. Обжит космос, американцы даже на Луне сапогами натоптали. Да… А человек в своем нравственном развитии за тысячелетия цивилизации ушел очень недалеко от своего волосатого прародителя. Для примера возьми хотя бы своего Леву. Чем не неандерталец? Порою мне кажется, что развитие науки и техники обратно пропорционально нравственности, прогресс превращает человека в самого страшного из зверей — цивилизованного зверя. Когда-то убивали каменными топорами и стрелами; теперь их заменили атомные бомбы и напалм. Один маньяк правит государством и методично уничтожает свою и другие нации. Еще один отдает приказ в мгновенье ока стереть с лица земли город с многотысячным населением. И все молчат, а если раздаются разумные голоса, то они тонут в этом страшном молчания.
— Да… возможно, — соглашался Павел, хотя мрачные выводы приятеля вызывали в нем протест.
Незаметно Станислав переменил тему разговора:
— Кто-то сказал: «Я люблю человечество в целом, но терпеть не могу каждого человека в отдельности». Умная, хотя и беспросветно-мрачная ирония. С возрастом, опытом, знаешь, что часто приходит в голову? Все деяния человека, добрые, злые ли, направлены к одному: извлечь выгоду для себя. На остальных ему плевать с высокой колокольни. Недавно был свидетелем любопытной сцены. Турчин уговаривает рабочего не увольняться, тот каким-то образом вынюхал, что в Магаданской экспедиции рабочим на полсотни больше платят. Турчин бьет на сознательность, долг. Сезонник осведомляется о зарплате Турчина. Оказывается: в три раза больше рабочего. Затем следует диалог: «Машину, дачу имеешь?» «Ну, имею». «А у меня нет ни того, ни другого. А поэтому, начальник, кончай треп разводить». И наш Турчин замолчал.
— Обожди, обожди… — перебил Павел. — Возьми меня. Да честное же слово, я не ищу никакой выгоды для себя. Я просто люблю свою профессию, и мне вполне хватит крыши над головой, койки и трехразового питания.
— Представь, я тоже люблю свою профессию, — усмехнулся в ответ Станислав. — Одно другого не исключает. Но держу пари! Где-то внутри тебя сидит этакий жадный и завистливый человечек, который день и ночь твердит тебе одно и то же: я хочу быть старшим геологом! Я хочу быть начальником партии! Я хочу быть начальником экспедиции! Я хочу иметь большую зарплату, чтобы купить все, что можно купить!
— Нет, нет…
— Да, милый, да. Се ля ви. Разница лишь в том, что один пробивает себе дорогу локтями и кулаками, другой действует завуалированнее, тоньше.
После таких слов приятеля Павлу хотелось нагрубить ему, назвать Станислава своим именем — махровым циником в образе интеллигента, но что-то удерживало его от этого. Что именно? Простое нежелание портить приятельские отношения или нечто другое, посерьезнее? Над таким вопросом Павел не задумывался.
— За все грехи наши тяжкие, — продолжал между тем Станислав, — какая-то неведомая сила наказала людей самой страшной из кар — одиночеством. Чудовищно одинокими были такие исполины, как Толстой, Чехов. Неодиноки в этом мире лишь идиоты. Мы бежим от одиночества, собираясь в компании, встречаясь с женщинами, но все это помогает, подобно морфию, только на время. Возможно, есть счастливцы, избежавшие нести сей тяжкий крест, например, влюбленные, но ведь настоящая любовь — величайшая редкость…
«Да, да, в этом он прав, он неглуп, очень неглуп», — мысленно соглашался Павел, потому что одиноким чувствовал себя с юности. Лишь однажды, на время, когда он встретил Лилю, это давящее чувство улеглось. Но потом она ушла, и все началось сначала. Павлу казалось, что одиночество с годами пройдет, как проходит недуг, должна выработаться привычка, наконец, к одиночеству, но шли годы, оно не проходило, а привыкнуть к этому давящему чувству было невозможно.
— Кстати, о женщинах… — начал было Станислав.
Павел рывком поднялся с нар.
— Извини. Пройдусь немного, голова что-то разболелась, — соврал он. О женщинах Станислав говорил нехорошо, с липкой пошлинкой. Этого Павел не выносил.
Было около полуночи. Солнце наполовину скрылось за зубчатым хребтом. Оно как бы присело отдохнуть, чтобы через считанные минуты начать свое извечное движение. Все в долине было винно-красным, как бы раскаленным: гранит скал, стволы лиственниц и берез, река, лениво передвигавшиеся клубы туманов на берегах. Над ущельем медленно проплыли два лебедя. Белые птицы сейчас казались розовыми.
Несмотря на поздний час, геологи и рабочие не расходились по палаткам. Они сидели вокруг костра, у реки; оттуда доносились смех, звучные аккорды гитары.
«Нет, они не чувствуют себя одинокими, они веселы и не притворяются, что им весело, — подумал Павел, и его неудержимо потянуло к товарищам, прочь от палатки, где находился Станислав. — Но что мне, мне мешает быть таким, как они?..»

III

Утром Павел сидел у Турчина. Он пришел просить начальника дать ему взамен Левы другого рабочего.
В палатке-камералке, где принимал Турчин, кроме Павла находились Люба, только этой весною окончившая МГРИ (Московский геологоразведочный институт), хрупкая большеглазая девушка, неуклюжая, плоскогрудая, похожая на подростка, и юный техник Коля Толкунов, только прилетевший в партию на свою первую в жизни работу. Турчин проводил с Колей инструктаж по технике безопасности.
Павел присел на грубо сколоченной лавке рядом с ожидавшей своей очереди Любой, шепнул ей:
— Что, вызывал?
— Нагоняй, наверное, будет… — тихо ответила Люба; губы ее подрагивали.
Павел знал, что тоненькой этой девушке, никогда не занимавшейся спортом, очень трудно даются маршруты, особенно через горы и хребты. Вечерами он видел Любу заплаканной и от души жалел ее. Такое случается с новичками. В нелегкую работу геолога они втягиваются, как правило, постепенно, лишь в конце сезона.
Рыжебородый (в полевых условиях Крайнего Севера считалось дурным тоном ходить бритым), рыжеволосый Турчин, весь заляпанный четкими и крупными веснушками, смахивал на Соловья-рабойника: плечи штангиста, массивный подбородок, шальной взгляд светло-карих глаз; на лбу — неизменная повязка самурая, чтобы пот не застилал глаза. Он сидел за огромным, врытым в землю лиственничным столом, заваленным картами аэрофотосъемки, образцами пород, деловой перепиской, и говорил Коле Толкунову зычным басом:
— В горах осыпей остерегайся. Покатишься вниз — костей не соберешь. Реку переходи с величайшей осторожностью. Заблудиться в тайге — в два счета. Отлучаться из лагеря без моего разрешения категорически запрещаю, иначе выгоню к чертовой матери. Вот и все… Да! Не вздумай из дробовика медведя бить. Разорвет в клочья. Стрелять только из карабина и только в случае нападения.
— А если я ему из дробовика с близкого расстояния влеплю? — храбро сказал Коля.
— Тебе русский язык понятен? За-пре-ща-ю! Все. Распишись и приступай к работе. Хватит трали-вали разводить.
Коля Толкунов вышел из камералки; Турчин, упершись веснушчатыми руками в стол, тяжело посмотрел на Любу.
— Что ж мне с вами делать прикажете, голубушка? — пробасил он. — Хреново работаете. Маршруты вам не под силу, ни один в срок не сделали. Рублем я вас уже наказывал. Чем думали, когда в МГРИ поступали?
— Я бы попросила вас не грубить, — пятнисто покраснев, перебила Люба.
— Попросила! — махнул рукою Турчин. — Начитались разных идиотских книжек, где труд геолога отождествляется с увлекательным туризмом, вот и возомнили себя геологом. Что, не так? Так, голубушка, так. Иначе б заблаговременно и серьезно занялись спортом, крепкие мышцы геологу нужны не менее светлой головы.
«Как ему не стыдно так разговаривать с женщиной! — все кипело внутри Павла. — И этот человек — кандидат наук, известный в геологии специалист!..»
Люба сидела, низко опустив голову. Турчин тяжело и протяжно вздохнул и посмотрел на Павла, как бы ища у него сочувствия.
— Будь моя воля, — прихлопнув ладонью по столу, сказал он, — ни за что бы баб в геологоразведочные вузы не принимал!
— Вы хам! Хам! — вдруг крикнула Люба и вскочила с лавки. — С вами невозможно работать! Недаром от вас бегут геологи, недаром!
Прокричав это, она выбежала из камералки.
Турчин с минуту барабанил пальцами по столу, раздумывая. Потом сказал Павлу:
— Везет мне на истеричек! Но ничего не поделать: угроза термоядерной катастрофы, стресс и прочие наимоднейшие понятия. Нервы у людей напряжены до предела.
— Как у вас с Любой… некрасиво получилось, очень некрасиво, — промямлил Павел.
— Хватит об этом, — коротко отрезал Турчин, перебирая на столе бумаги. — С чем пожаловал, Князев?
— Видите ли, у меня личное дело… может, даже не совсем личное, — начал Павел, отчего-то сконфузившись. — Мой маршрутный рабочий, Лев Кондаков, — ужасно тяжелый человек.
— В каком смысле? Отказывается таскать рюкзак с образцами, плохо ходит? — поморщившись, перебил Турчин.
— Как раз в этом отношении он идеален… Я имею в виду его моральное состояние. Он чем-то угнетен, подавлен и срывает свое зло на всех и вся. Нельзя ли попросить другого рабочего? И для дела, думаю, будет…
— С Кондаковым нельзя работать, потому что он зол, со мною — потому что я хам! — оборвал Турчин. — Послушай, Князев, у нас не детский сад, и мы не в бирюльки играем. С меня требуют план, и только план, и при этом не учитывают особенностей характера моих подчиненных. Давай-ка не будем заниматься склоками. Будем работать. Дать нового рабочего не могу — нету. Заменить — тоже: по какому это праву я должен подсовывать нехорошего Кондакова другому, а тебе вручать хорошего? Все. Точка. Иди, ты должен уже быть в маршруте.
Павел поднялся и вышел из камералки. «Свинья! Разговаривает как с мальчишкой! И я его на «вы», а он будто не замечает и «тыкает». Действительно — хам!»
В Павле говорило оскорбленное самолюбие.
Станислава в палатке не было: он уже ушел в маршрут. Павел пристегнул к ремню геологический компас, кобуру с ТТ, планшет, извлек из железной банки с водою геологический молоток (в воде его держали, чтобы не рассохлась ручка).
Лева покуривал возле своей маршрутки; заметив геолога, не спеша поднялся, надел рюкзак, перекинул через плечо казенную одностволку.
В это время загудел вертолет. Зеленый МИ-4 прилетал с базы экспедиции, из большого северного поселка, раза два-три в месяц — завозил в партию продукты, геологическое снаряжение, почту, снимал отряды с дальних точек работ.
— Покури еще, — сказал Павел Леве. — Узнаю, может, письма есть.
Павел ждал письма от Лили. Она ни разу не написала ему за этот сезон, но он все равно ждал.
Лева молча сел возле своей маршрутки. Почта его не интересовала. Ему вообще никто не писал.
Вертолет вынырнул из-за сопки и начал кругообразное снижение. Он с грохотом опустился на каменистом пятачке, обозначенном с четырех углов флажками из марли.
Когда перестал вращаться винт, Павел первым подбежал к отворившейся дверце и принял из рук бортмеханика пухлую пачку писем. Дрожащими руками он перебрал письма. Ему, как всегда, писала только мать. Павел побрел было к палатке Левы, чтобы идти с рабочим в маршрут, когда внимание его привлекла следующая сцена. От камералки шли двое: Люба, за ней — Турчин. Начальник партии удерживал девушку за рукав, та, вся в слезах, вырывалась, на ходу поправляя рюкзак за плечом, и кричала:
— Уходите от меня все! Не держите меня вы, мужик!
— Учтите: домой полетите за свой счет, геолог обязан отработать до конца сезона, — предупредил Турчин.
— Ну и пусть!
— По собственному желанию хотите уволиться? Не получится, голубушка. Сегодня же даю РД (радиограмму) на базу: увольняю вас как несоответствующую должности.
— Пусть, пусть!
— Истеричка! Рожайте детей и возитесь с кастрюлями, а не лезьте в поле!
Залезая в багажное отделение вертолета, Люба споткнулась и упала. Бортмеханик поспешно помог ей подняться.
«Я б таких на пушечный выстрел не подпускал на руководящие должности. Работа с людьми предполагает прежде всего человечность. Ну, дал бы ей маршруты полегче, к концу сезона, глядишь, и втянулась бы. Как он этого не понимает!»
Но ввязываться Павлу не хотелось. Да и поздно было: вертолет с Любой взлетел.

IV

…Они сидели в плавучем ресторане на Москве-реке и пили сухое вино с легкой закуской.
В парке в этот теплый майский вечер было полно народу. Играла музыка; с аттракциона, со всех сторон освещенного прожекторами, — три вагончика, катящиеся по наклонным спиралеобразным рельсам с хорошей скоростью, — то и дело слышался женский визг.
Лиля была задумчива, грустна. В последние несколько месяцев она очень переменилась. Разве узнать в теперешней Лиле прежнюю хохотушку! Причину перемены Павел понимал так: она, как и всякая девушка, думала о замужестве, своей семье, а он «тянул резину». «Баста!» — решил он сегодня. Он думает о ней, он любит ее. Так в чем же дело? Товарищи его давно женаты, имеют детей и, кажется, счастливы. Что же мешает и ему быть счастливым? Решительно ничего!
Он медлил, потому что волновался. Три простых и старых, как мир, слова казались ему стертыми, даже оскорбительными. «Надо сказать что-то пооригинальнее», — думал он, глядя на дрожащее отражение тысячи огней в Москве-реке.
Но ему не пришлось сказать того, что он хотел сказать. Первой заговорила Лиля:
— Я долго думала, Павел, отчего я разлюбила тебя? Вначале полагала простейшее: полюбила — разлюбила. Но потом поняла другое… Ты равнодушен, чудовищно равнодушен. Тебя не трогает, не удивляет ничто, решительно ничто! А потерять способность удивляться — все равно что потерять душу, самое себя. В музеях тебе невыразимо скучно, и ты зеваешь: «Зачем мне надо знать, какого покроя пальто носил Маяковский и в каком кресле любил сидеть Чехов?» Балет, это чудо, ты презираешь: «Все эти Джульетты и Одетты были уместны в прошлом веке»… А помнишь, на наших глазах насмерть разбился мотоциклист? Я разрыдалась, а ты сказал с ужасающим спокойствием: «Успокойся, Лиля, в огромном городе с таким движением несчастные случаи — в порядке вещей». Посмотри вокруг, как блестят у молодежи глаза, как хорошо они смеются. Твои же глаза не отражают ни радости, ни грусти, они всегда спокойны и тусклы. Ты ни разу не хохотал от души… Не пойму я одного: почему ты такой? Что тебя сделало таким?
Потом, когда Лиля, извинившись за что-то, ушла, Павел до полуночи сидел на палубе и мучительно раздумывал над тем, что она говорила ему здесь. Лиля права, права: потерян острый вкус к жизни; просыпаясь по утрам, он уже не улыбался, как в юности, просто оттого, что за окном светит солнце и поют птицы. Отчего, отчего? Быть может, потому что решительно все вследствие природных способностей давалось ему легко, без особой борьбы? Школа, которую он шутя окончил с серебряной медалью, диплом вуза с отличием? Или потому, что его мать и отец были обеспеченными людьми, и он не имел ни малейшего представления о нужде, не умел ценить и радоваться куску хлеба?
Этого Павел не знал.

V

Маршрут лежал через тундровую долину. Кочковатая марь дышала — дрожала и колыхалась, как студень.
Павел оглянулся на Леву. Тот тащил тяжелый рюкзак с образцами и матерился, когда выше колен проваливался в вонючую тундровую кашу.
— Лев, кто ж по мари ходит след в след? Провалишься в два счета, — предупредил Павел.
Лева ничего не ответил, но прислушался к замечанию геолога.
До сухого места, где начиналась сопка, Павлу оставалось несколько хороших прыжков, когда позади раздался чавкающий утробный звук и вскрик. Павел вздрогнул и быстро обернулся. Лева угодил в тундровое окно и по грудь скрылся в коричневой жиже. Руки, как клещи, обхватили кочку, но она дышала и готова была вот-вот уйти вместе с человеком в трясину. Лева хрипел, задрав вверх спутанную бороду, маленькие медвежьи глазки как бы разом увеличились в размере и, казалось, вылезли из орбит.
Прыжок, другой — и Павел возле плененного тундрой человека. Лег в развороченную, отвратительно пахнущую гнилью трясину, намертво вцепился пальцами в штормовку рабочего.
— Рюкзак, рюкзак скинь к чертовой матери!.. — прокричал Павел.
— Кххыы… кххыы… — хрипел в ответ Лева.
Павел освободил плечи пленника от лямок рюкзака. Затем просунул ему руки под мышки и начал рывками выдергивать Леву из страшной ловушки. Прошло бесконечно много времени, но горловина тундрового окна так плотно сдавила человека, что все усилия оказались напрасными. Павел измучился вконец; под ним образовалась яма, готовая поглотить и его.
Только теперь он заметил рядом растущую одинокую молодую березу.
— Обожди, Лева! Попробую нагнуть березу… — сиплым, сорванным от напряжения голосом сказал он. — Продержись немного один…
Как когда-то в далеком детстве, озоруя, он забрался почти на самую верхушку дерева, ухватился за ствол и повис на нем — береза изогнулась дугой и плавно опустила его на землю. Еще несколько минут ушло на то, чтобы подвести ствол к Леве. Тот ухватился за него. Павел подполз сзади и опять просунул ему под мышки руки — и пленник, весь в липкой, как мазут, грязи медленно вылез наружу.
Некоторое время они лежали, обессиленные, на мху, распластав руки. Затем поднялись и, пошатываясь, выбрались на сухое.
— Двигаем к реке, отмыться не мешает, — предложил Павел.
У реки они разделись догола, по пояс залезли в ледяную воду и долго смывали с тела тундровую грязь. Потом развели костер и грелись крепчайшим чаем. Есть не хотелось, хотя было время обеда.
Одежда возле жаркого пламени высохла за четверть часа. Лева первым натянул штормовку и начал было закидывать за плечи рюкзак, чтобы идти маршрутом.
— Да ты отдохни, отдохни, — разрешил Павел. — Такое пережить…
Лева сел у костра, высыпал из кисета на плоский камень мокрую махорку и долго водил над нею дымящейся головешкой — сушил. Наконец свернул «козью ножку» и закурил.
Они долго молчали. «Ему не мешало бы поблагодарить меня, — усмехнувшись, подумал Павел. — Я ему все-таки одолжение сделал — жизнь спас». Но Лева сосредоточенно пыхтел самокруткой и не думал благодарить своего спасителя.
Было жарко, даже быстрая река не давала прохлады. Воздух лениво «колыхался сизым душным маревом. Донимала мошка, лезла в уши, ноздри, рот, за воротник; Павел вытащил из кармана геологической гимнастерки тюбик с мазью «Дэта» и вымазался ею.
Чрезвычайное происшествие могло бы сблизить Павла и Леву. Об этом подумал Павел. Установить более или менее сносные отношения с маршрутным рабочим он хотел с единственной целью: чтобы не раздражаться на выходки Левы, не отравлять себе жизнь вынужденным присутствием этого тяжелого человека. «Даже у мифических злодеев, — думал Павел, поглядывая на заросшее лицо Левы, — в глубине души, под семью замками, должно таиться хорошее, человеческое. Надо лишь подыскать ключик, и человеческое проявится».
— Я однажды видел, как олень в трясине тонул, — сказал Павел. — Как он кричал, какое страдание выражали его глаза!
Лева посмотрел куда-то мимо головы геолога.
— Да уж не приведи господи такую смерть, — помедлив, ответил он. — Ни врагу, ни зверю…
«Кажется, я делаю первые успехи!» — обрадовался Павел и спросил:
— А ты откуда родом? Сколько вместе работаем, а друг о друге ничего не знаем.
— Лаврентьевские мы, с Рязанщины.
«Господи! Говорит так, будто помещика Лаврентьева крепостной».
— Это что ж, село, деревня?
— Село. Не слыхал?
— Да не приходилось.
Дальше — больше.
— А кем же в своем селе работал?
— Трактористом.
— На Север-то что́ подался?
Лева нахмурился и отвернулся. Павел пожалел, что спросил о причине отъезда на Север: он был почти уверен в том, что Лева совершил в родном селе преступление или поступок, граничащий с преступлением, и нашел в экспедиции временное укрытие.
— Да ясное дело, почему работяги на Север едут! Заработать, не секрет, — вышел из неприятного положения Павел. — Гроши всем нужны.
«Пожалуй, на сегодня хватит. Лед тронулся!» Он уже поднялся, чтобы идти, когда Лева неожиданно заговорил, косноязычно, как бы выдавливая из себя слова:
— Деньга, конешно, нужна всякому… да не в ёй дело! Эхма, душу теребить-тревожить, как острый нож! А накипело, накипело, хоть головой в омут… Жил я, Паша (он впервые назвал Павла по имени, до сих пор вообще его никак не называл), не хуже других, в хате — телевизор, шкаф немецкий, с Рязани привезенный, сервант тоже заграничный. Баба — загляденье, глаз не отвести, не знаю уж, как за меня, бегемота такого, пошла. Аж в углах от красы ее сияет… А сейчас, по мне, лучше б она рябая да кособокая была, потому как все беды у нас, мужиков, от бабьей красы: тянет к ней, что к меду в улье, сунулся — а на тебя орава пчел.
Павел снова сел на камни. «Наконец-то прорвало, родимого… Невероятно: у этого типа — красавица-жена! Любопытно, любопытно! Эпилог обещает быть трагическим».
— …Дочку и пацана имел, — продолжал между тем Лева. — Пацана Ванькой назвал, меньшая — Анюта. Ванька, чертенок, бедовый — страсть! Кто яблоки в соседском огороде воровал? Ванька. Кто подрался? Ванька, а кто ж еще. Словом, отец вылитый, мордой тоже на меня похож, губастый да носастый. А ближе, поди ж ты, Анюта мне была, так в душу и лезла. В мамашу пошла: что цветочек аленький. На пашне, бывало, вымотаюсь, сычом гляжу, а припомню, как она глазенки от удовольствия закрывает, когда конфету сосет, так сердцем враз и оттаю… Ага. Жили с бабой, как все: лаялись, мирились. Выпивал, как водится, с мужиками, не так, чтобы на бровях ползти, и не часто. Пьяницей не был. Случалось, с бабой-то сцепимся, потому строптивая она очень. Ну, вдарю ей разок, чтоб приструнить, на то и муж; правда, рука у меня, что гиря. Заревет скотиной голодной, я ж казниться начинаю, потому как любил ее до беспамятства… Ага. Прошлый год приезжает на село новый учитель, моих лет мужик, но холостой еще. В совхозе нашем он в школе рабочей молодежи не знаю уж чему учить там начал. Как-то в хату к нам стучится. «Авдотья Кирилловна, — говорит (это бабу мою так звать), — прослышал я, что у вас восемь классов образования. Отчего ж дальше не учитесь? Годы ваши еще молодые. Супругу вашему, конешно, трудно начинать все сначала, всего четыре класса, но вам…» А сам, учитель-то, старается на нее не глядеть, а если зыркнет, то сразу этак виновато глаза опускает. Баба ж моя, сука, аж зашлась вся, ровно в кровати. Но о том я слишком поздно задумался. Не знал, что они еще раньше друг дружке глянулись, а то б и ей, и ему враз ноги пообломал. Ага. Баба в сельпо бежит, портфелишко себе покупает, тетради, ручки, что надобно, словом, для ученья. И опосля коровника в школу спешит, как на праздник, а перед тем у зеркала кудряшки свои накручивает. Я-то, дубина, только посмеиваюсь: «Уж не в институт ли, мать, на старости лет поступать собралась?» А она мне бедово так: «А что! Не всю жизнь в навозе ковыряться». Ученье, мол, свет, а неученье тьма. Потянуло ее, значит, к чистой жизни. Как-то мне замечание делает, мол, после смены надо душ принимать. Работа у меня, известное дело, не в белом халате: то на тракторе, то под трактором. А мыться я, грешным делом, сызмальства не люблю, харю с утра ополоснул, и все. Так она спать отдельно начала! По мужской надобности чуть не силой брал ее. Что-то, думаю, происходит нехорошее с моей Авдотьей Кирилловной… Между тем, замечаю, начали кумушки на селе шушукаться, на меня то с усмешкой, то с жалостью поглядывать. В неведении до конца оставался. К лучшему, может, оно? Иначе б кого-нибудь из них порешил и сейчас в земле лежал бы, а не разговаривал с тобой…
«Как? — разочарованно подумал Павел. — Она ему наставила рога, и все обошлось миром? Какая банальщина! Я-то думал…»
— …Прихожу, значит, со смены и рот разеваю: шкафы открыты, тряпки разбросаны, половину посуды из серванта будто корова языком слизала, — продолжал Лева. — Мать-перемать, думаю, ограбили! «Авдотья!» — кричу. Никто не откликается. И только теперь записочку на столе вижу. Так и так, пишет Авдотья, уходит, мол, она с детьми к учителю, потому как промеж них возникла великая любовь. Тут на меня, как на шибко пьяного, вроде как темнота погребная нашла. Как с топором по улице бежал, как очутился возле хаты учителя — ничего не помню. А на крыльце учительском стоит Рыжов, наш участковый, в полном милицейском облачении, при оружии. «Добрые люди, — говорит, — посоветовали мне за тобой нынче присмотреть, Кондаков. И не зря советовали. Брось топор, иди с миром». «Рыжов, — это я отвечаю, — не стой на пути, а то и тебя вместе с ними!» Он пистолетик тогда свой прямехонько в лоб мне наводит. А в это время сзади дружиннички набрасываются, долго ль, коротко ли, руки за спину заламывают и в участок ведут. Рыжов делу бы ход мог дать, за решетку засадить, потому как я сопротивление властям оказал, да пожалел меня. Посадил в кутузку, что при участке, пить-есть приносил, все беседовал. Возьми, мол, себя в руки, переживи. Три дни не выпускал. Потом выпустил, но глаз с меня не сводил, тенью ходил. Тогда уж и запил я! Хлещу ее, родимую, а облегченья нет и нет. Все из хаты пропил, за одежку свою принялся. Скоро и одежку пропил. Встаю как-то в дрожи похмельной, а опохмелиться-то и нечем. Этого и ждал наш Рыжов. Заходит. «Вот что, — говорит, — надумал, Кондаков: а не уехать тебе из села, хотя бы на время? Я б, — говорит, — на твоем месте уехал, тем паче, что учитель официально зарегистрировал с Авдотьей Кирилловной брак, усыновил Ваньку и удочерил Анюту». «Так она же, — кричу, — не разведена со мной!» «Суд развел, — отвечает, — когда ты в запое был». И просит: «Уезжай, прошу тебя, иначе я тебя как антиобщественного элемента и злостного тунеядца суду предам». Ушел он. Дожил, думаю, Лев Кондаков. Из передового тракториста района, у которого грамотами все стены обклеены, в антиобщественного элемента и тунеядца превратился. Вспомнил Авдотью, детей… Гляжу, крюк в потолке торчит. В сенях срываю веревку бельевую, петля, табурет и прочее. А веревка возьми да оборвись: тяжел я очень. Сижу, значит, на полу, шею потираю, а сам думаю: пожить-то хочется, подохнуть-то всегда успеется. Ну, а потом на Север подался…
Лева замолчал и начал сворачивать новую самокрутку.
Павлу стало скучно. Чужая жизнь, чужие переживания его никогда не трогали и не интересовали. Его интересовало только собственное «я», и ничто больше. Потом он вдруг вспомнил Лилю. «А может, я пережил горьких минут не менее, чем он, — подумал Павел, с неприязнью глядя на Леву, — однако горе мое не дало мне права срывать свое зло на других и набрасываться на людей, как цепная собака». Было мгновенье, когда Павел хотел высказать эти мысли Леве, но потом скучно подумалось: а зачем? Какое ему дело до него?
А Лева мысленно как бы перенесся в родное Лаврентьевское. Ему хотелось поговорить:
— Помню, с Анютой раз пошел по грибы. На ней сарафанчик красный, ну, что ягодка. Задумался о чем-то, глядь — нет рядом дочки. Забегал, перепугался — страсть! Она же…
— Пора идти, — зевнув, перебил его на полуслове Павел и поднялся.
Лева как бы осекся, с нескрываемой ненавистью посмотрел на геолога.
— Проверь радиометр, работает ли? — спросил Павел.
Лева глядел на свои бахилы и не отвечал.
— Лев, слышишь? В радиометр вода небось попала, проверь, работает ли? — громче повторил он.
Лева, ни слова не говоря, поднялся и зашагал маршрутом, ступая по-медвежьи косолапо.
«Да, экземплярец! Второго такого не сыскать, — подумал Павел. — Только что душу изливал, а сейчас вдруг… С чего бы это он? И вправду сказано: чужая душа — потемки…»
И на следующий день, и через два, и через три дня Лева оставался таким же мрачным, невыносимо тяжелым человеком, каким был и раньше. Даже хуже: прежде, бывало, двумя-тремя словами за маршрут перекинется с Павлом, а теперь словно оглох и онемел. Изредка геолог ловил на себе его взгляд, от которого становилось страшно. Точно так же он смотрел и на других людей. «Какая-то… патология зла, — невольно поеживаясь, думал Павел. — Боже, а до конца сезона еще несколько месяцев! Может, опять поговорить с Турчиным?..»

VI

Через несколько дней, как всегда в половине девятого утра, Павел подошел к Левиной палатке. Обычно Лева в это время покуривал, сидя на самодельной лавке, и поджидал геолога, чтобы идти в маршрут. Сейчас на лавке его не было, и Павел окликнул:
— Лева!
Никто не ответил, но из палатки доносились неясные шорохи. Павел поравнялся с маршруткой и откинул полог.
Лева лежал на животе и, морща лицо, бил себя по пояснице кулаками.
— Что, брат, прихватило?
Лева промычал в ответ невнятное.
Зима на Крайнем Севере, несмотря на лютую стужу, влияет на человеческий организм очень благотворно, а вот лето гнилое; особенно дает знать о себе радикулит, даже у людей богатырского здоровья начинают трещать суставы.
— Щас подымусь… — хрипло выдавил, наконец, из себя Лева.
— Да куда ж ты, милый, в таком состоянии в маршрут! — замахал руками Павел. — Полежи денек, может, отойдешь. Я к Турчину сбегаю, спрошу замену тебе.
— Да сказал же! Встаю щас, — сердито повторил Лева.
Но геолог все-таки пошел просить замену. Турчин был в камералке. Выслушав Павла, он подозрительно спросил:
— Может, он сачкануть надумал? Третьего дня Морван, рабочий Ланкова, тоже «захворал». А как все в маршрут ушли, он ружьишко за плечо да в тайгу белок бить подался.
— Нет, нет, Кондаков в этом отношении чрезвычайно честен, — убежденно сказал Павел.
— А ну, пойдем-ка глянем на твоего Кондакова.
«Сейчас наломает дров и совсем испортит мои отношения с Левой!» — испуганно подумал Павел, а вслух предложил:
— Не надо, не ходите. Я лучше один в маршрут пойду и рюкзак с образцами понесу.
— Одному в маршрут запрещено ходить инструкцией, — сухо ответил Турчин. — Что случись с тобой — я первым под суд пойду.
— Тогда я прошу вас… поделикатнее, что ли, с Кондаковым… У него очень тяжелый характер.
— Что он, институтка, чтобы поделикатнее? — усмехнулся начальник партии. — На сопли у меня нет времени.
В правильности своих решений и убеждений Турчин никогда не сомневался.
Лева, согнувшись, уже прохаживался возле своей палатки — разминался. Турчин и Павел поравнялись с ним.
— И сильно прихватило, Кондаков? — спросил начальник партии.
— Да есть малость, — ответил Лева.
— Ну, малость не в счет. Разойдешься в маршруте. А то Павел тревогу забил.
— Я его об этом не просил.
— Ну-ну… Эх, люди-людишки! — вздохнул Турчин. — Никому-то работать неохота, думают, денежки просто так достаются. Я тут Павлу пример приводил: Морван третьего дня, видишь ли, тоже «захворал». А как все в маршрут — он ружьишко за плечо…
— Шел бы ты от меня со своими примерами к такой-то матери, — сплюнув сквозь зубы, оборвал Турчина Лева.
— Ну, пошли, Лев, коли можешь идти, — поспешно сказал Павел.
— Обожди, Князев, обожди, — начальник партии вплотную подошел к Леве. — Слушай, Кондаков, кто тебе дал право так со мной разговаривать? Ты норов свой поубавь, последний раз предупреждаю. И Павел на тебя жалуется, другого рабочего просит.
«Тупица! Вот тупица!» — с отчаянием подумал Павел и даже застонал от досады.
А Лева ответил Турчину очень странно:
— Что ты взъелся? Не ровня я, мол, тебе? Врешь, милый, врешь. В жизни все равны, и цари, и трубочисты, потому как всем в одной земле гнить…
* * *
Вечером Павел рассказал Станиславу о поступке Турчина.
— Не понимаю, ты меня удивить этим хочешь? — спросил приятеля Станислав.
— Просто до меня не доходит, как интеллигентный человек с высшим образованием может быть лишен элементарного чувства такта? — горячо сказал Павел.
— Стоп! Прежде всего позволь узнать, на каком основании ты причисляешь Турчина к интеллигентам? Только потому, что он имеет высшее образование и после посещения туалета моет руки? Жалкий аргумент, как говорят французы. Такие люди, как наш дражайший начальник, останутся неандертальцами и духовными паралитиками с дюжиной вузовских дипломов в кармане. Это как горб, и лечение здесь бесполезно; их исцелит одна могила. Впрочем, Турчин был бы уместен в роли командира в штрафном батальоне.
— Иронизировать ты умеешь неплохо, — заметил Павел.
— Позволь, какая же это ирония?
— А отчего бы не пойти к Турчину, — опять горячо сказал Павел, — и не сказать ему всего того, что мы думаем о нем? Ведь очевидно, что замечать подлость и не противостоять ей есть не меньшая подлость.
Станислав то ли зевнул, то ли вздохнул.
— Извини, но ты напоминаешь младенца, познающего бытие, с извечным вопросом: а почему? — сказал он. — Ты сейчас изрек не дилемму, а аксиому. Наш мир был бы идеален, если бы люди неукоснительно следовали ей.
— И все же — почему? — повторил Павел.
— Ты предлагаешь мне пойти к Турчину? Избавь, пожалуйста, избавь. Во-первых, земная проза: я не желаю портить отношения с начальством. Во-вторых, аксиома не требует доказательств, а изрекать аксиомы ужасно скучно. В-третьих, Турчин попросту не поймет, что от него хотят… Впрочем, у меня прекрасная идея, Павел! Уж коли ты затеял весь этот разговор, отчего бы тебе не пойти к Турчину? Так прямо и скажи: «Вы, товарищ Турчин, кретин, а поэтому…»
— Перестань, Станислав, я не шучу.
— Я тоже не шучу.
Павел замолчал и включил транзистор, желая показать, что он не хочет более продолжать этот разговор.
И чего он раскипятился? Да плевать ему на Турчина, Леву. Они живут своей жизнью, он — своей.
Павлу стало невыразимо тоскливо. Почему-то сейчас вспомнилось вдруг, что у него никогда не было настоящих друзей, которых бы он любил, которые любили бы его. Вернее, были знакомые ребята, хорошие парни, они смогли бы со временем стать друзьями Павла. Но не становились ими. В глубине души он чувствовал: не хотели. Отчего? Этого Павел не знал.
Потом, в который раз за сегодняшний день, перед глазами появилась Лиля. Ему стало тяжело, очень тяжело…

VII

Был обычный день и обычный, не тяжелый и не легкий, маршрут, помеченный в радиометрическом журнале, что лежал в полевой сумке Левы, номером четырнадцать.
Плавилось неутомимое солнце белой ночи. Над долиной низко висела густая сиреневая дымка, рожденная распаренной жарою кочковатой марью, и казалось, что тайга плавала в сиреневой воде. На мелководной реке, несущейся бешеным потоком по каменистому руслу, дымки не было; лиственницы и березы по берегам вырисовывались с предельной четкостью. Коричневые, в глубоких морщинах стены ущелья прорезали ложбины, по которым звенели ручьи. Истоки ручьев находились у ледников, в царстве вечной зимы. Ледники лежали на головокружительной высоте твердыми голубыми панцирями.
Павел и Лева шли трудной бараньей тропою, то поднимаясь на скалы, то спускаясь к топкой мари. Попутно велась обычная работа: геолог откалывал образцы, измерял геологическим компасом азимут земли, писал в записной книжке общую характеристику пород, рабочий наклеивал на образцы кусочки пластыря с условным буквенным обозначением, записывал в радиометрическом журнале показания радиометра. Один раз Лева допустил ошибку, записав метраж не в той графе журнала, и Павел сделал ему замечание. Геолог ожидал, что сезонник нагрубит в ответ: так Лева всегда реагировал на замечания. Но нынче, против обыкновения, он сказал непривычным для него извиняющимся тоном: «Да, Паша, сейчас поправлю». Павел даже удивился и внимательно посмотрел на него. Поразили глаза Левы, совсем незлобные — во взгляде стыла беспросветная тоска. «Что-то не то с ним сегодня», — подумал Павел.
Они поднялись на сопку, делившую долину надвое. Противоположная сторона сопки обрывалась вертикальной стеною. Далеко внизу прыгала по камням, пенилась река, и лиственницы, растущие по берегам, казались кустарником. Спуск в долину находился левее, где сопка была пологой, но Павел заметил под обрывом, на выступе, заинтересовавший его коренник и сказал Леве:
— Я тут молоточком постучу. Ты пока отдохни.
Лева, ступив на кромку обрыва, посмотрел вниз и спросил:
— Сорвешься — костей небось не соберешь?
— Разумеется. Все равно что упасть на асфальт с крыши двадцатиэтажного дома.
— Страшная смерть…
— Не думаю. Установлено, что человек умирает от разрыва сердца во время падения, еще не достигнув земли.
Лева недолго помолчал. Потом сказал:
— Нет. Все равно страшная смерть. Уж лучше… — он хлопнул по прикладу одностволки, — приставить к башке эту вот штуковину.
— Ну и мысли у тебя, Лев! — усмехнулся Павел.
Он осторожно спустился на гранитный карниз и застучал молотком. В неширокой трещине Павел заметил дымчатый нарост с характерной формой виноградной грозди. Это был горный хрусталь, довольно редкая находка для Крайнего Севера. Пришлось повозиться с полчаса, чтобы аккуратно сколоть образец.
Когда тяжелый дымчатый осколок лежал на ладони, Павел поднялся и хотел было окликнуть рабочего, чтобы передать ему образец. Но не мог произнести ни слова. Слова будто застряли в глотке.
Лева стоял над пропастью, на самой кромке, где ниже на карнизе находился геолог, и, покачиваясь из стороны в сторону, округлившимися, безумными глазами глядел в пропасть. Казалось, еще секунда — и он загремит вниз. Состояние, в котором находился сейчас Лева, случается с людьми часто; название этого недуга — боязнь высоты. Она парализует все движения, и пропасть тянет к себе магнитом. Так кролик бывает загипнотизирован немигающими глазами удава. Павел не сомневался, что именно этот недуг поразил Леву.
— Назад! Шагни назад!.. — прокричал он.
Когда геолог быстро поднялся по гранитным выступам на вершину сопки, Лева сидел на камне и сворачивал самокрутку. Он безучастно посмотрел на своего начальника.
— Фу ты, черт, напугал меня!.. — облегченно вздохнул Павел. — Голова закружилась?
— Что я, барышня какая? — закурив, спокойно ответил Лева. — Голова у меня крепкая, сроду не кружилась.
— Ничего не понимаю… Мне показалось…
— Крестись, коли кажется, — перебил Лева, и взгляд его разом принял обычное, хмурое выражение.
Он поднялся, закинул за плечо одностволку и зашагал маршрутом.
…Настало время обеда. Привал сделали в долине, на берегу реки, под огромной разлапистой лиственницей.
Лева вел себя как-то странно. Зачем-то натаскал для костра мокрых кореньев, зная, что они не будут гореть. Содержимое пакета с «Домашним супом» высыпал в походный котелок и повесил его над пламенем, а воды налить забыл. Все сгорело.
Над головою раздались мягкие нечастые удары крыльев. Вытянув длинные шеи, низко-низко пролетели два гуся. Павел быстро поднялся, следя за полетом птиц. Они опустились на той стороне реки, за перелеском, где блестело небольшое озеро.
— Лев, я сбегаю, может, повезет! Хотя гуси чрезвычайно осторожны… — охваченный охотничьим азартом, возбужденно сказал Павел, расстегнул кобуру и вытащил пистолет. — Пожалуй, и твое ружьишко прихвачу. С близкого расстояния дробовым сподручнее бить.
Геолог хотел поднять с земли одностволку. Лева положил на приклад темную ладонь и коротко сказал:
— Ружья не дам.
— Да почему, чудак?.. — опешил Павел.
— Не дам, говорю, и все тут.
Их взгляды встретились. На мгновенье в голове Павла пронеслась жуткая догадка. Но только на мгновенье. «Дьявол, с этим типом я, кажется, сам начинаю с ума сходить! Что в башку пришло…»
— Тяжелый ты человек, Лев, очень тяжелый, — вздохнул геолог.
— С волками жить — по-волчьи выть, — был равнодушный ответ.
— Да разве мы похожи на волков? Что ты чепуху несешь!
— А кто ж вы еще?
— А!.. — махнул рукою Павел, поднял голенища бахил и начал переходить по мшистым камням реку.
Вскоре он вышел на противоположный берег, стараясь не трещать сучьями, углубился в тайгу.
За деревьями показался просвет, пронзительно засинело озеро. В центре озера плавали два гуся, тяжелые, отъевшиеся к близкой осени. Павел пополз по-пластунски, боясь быть обнаруженным пугливыми птицами. Когда расстояние между дичью и ним сократилось до сотни метров, он понял, что не промахнется, пуля поразит цель. «То-то обрадуется наша повариха», — самодовольно подумал он, вытягивая из-за ствола лиственницы руку с пистолетом. Стрелял Павел превосходно. Мушка легла под белую грудь гуся, который был крупнее своего собрата.
Раздался выстрел.
Но стрелял не Павел. Он с недоумением оглядел маленький аккуратный ТТ и только теперь понял, что выстрелил кто-то, кто был позади.
Так часто случалось в маршруте: то Павел, то Лева, не предупреждая друг друга, били по дичи. Но сейчас Павел неосознанно, шестым чувством вдруг понял, что дичь здесь ни при чем, что случилось страшное, непоправимое…
Он бежал к стоянке, забыв о гусях, взлетевших с паническими хлопками крыльев, забыв обо всем на свете. Левая нога пружинисто зацепилась за корневище лиственницы, и он упал, с размаху ударившись лбом обо что-то твердое. Боли не было, вернее, он почувствовал ее гораздо позже. Переправляясь через реку, поскользнулся на камнях и упал вторично, с головою исчезнув в ледяной воде. То, что вода была ледяная, он почувствовал также не сразу.
На стоянке дымился небольшой костерок.
Последний раз Павел видел Леву сидящим на корточках возле костерка и поэтому не сразу заметил его. Лева лежал рядом, на спине. Около него валялась одностволка. Павел подошел ближе и застонал, закрыв глаза: выстрел вдребезги разнес черепную коробку человека.

VIII

Тело Льва Кондакова перенесли в лагерь и положили в маршрутке. Потом по рации связались с районным городом и сообщили о ЧП.
Несколько дней Павел находился в странном, так не вяжущемся со случившимся, состоянии апатии. Людей он не замечал, взаимоотношения с товарищами его не интересовали; в маршруты с новым рабочим он ходил механически, как робот; природа его не трогала — зрение с бездушностью фотоаппарата лишь отмечало деревья, скалы, реки, ручьи… Зачем? Пришло письмо от Лили, которого он ждал с таким нетерпением. Павел равнодушно, как заранее известное и скучное деловое послание, вскрыл конверт и пробежал глазами письмо. Женщин сам дьявол не поймет! Лиля писала, что любит только его, Павла, таким, каким он есть, что поняла это внезапно, и клялась в любви до гроба. Как был бы счастлив Павел, если эта весть пришла бы несколько дней назад! Сейчас же в голову полезли нехорошие, скверные мыслишки: она нарвалась на подлеца, обожглась, а годы уходят, и в старых девах оставаться не хочется…
В лагере отметили разительную перемену, происшедшую с Павлом. Не было прежней мягкой безвольной улыбки, которая почему-то очень нравилась девушкам. Улыбаться он перестал. Всегда вежливый, предупредительный, сейчас Павел оскорбительно не замечал вопросов, обращенных к нему, и даже мог нагрубить. Ему прощали все, предполагая, что подобное состояние человека естественно, оно вызвано смертью того, с которым Павел ежедневно делил тяготы маршрута, которого знал лучше других.
В лагере строили догадки: случаен ли был выстрел или Лева покончил с собой? Сомневались в окончательном выводе и товарищи из районной прокуратуры, прилетевшие в лагерь расследовать причину смерти Льва Кондакова. Один из них долго изучал старенькую одностволку. Со спусковым крючком обнаружилась неполадка, ослабла пружина: при взведенном курке достаточно было слегка дотронуться до него пальцем, и выстрел неизбежен. Предположили, что Кондаков, заметив дичь, взвел курок, но по каким-то причинам не выстрелил. Курок он забыл снять с боевого взвода (такое частенько случается с охотниками). На привале Кондаков решил проверить, не залилась ли в ствол тундровая грязь, так как выстрел может разорвать сталь. (Он имел обыкновение носить одностволку дулом вниз.) Лева взял ружье за ложе и заглянул в дуло. Палец случайно коснулся спускового крючка…
Павел продолжал пребывать в состоянии полнейшего равнодушия ко всему на свете, потому что понимал: Леве ничто не может помочь. Ему казались ненужными, нелепыми осмотр места смерти Кондакова, тщательное изучение ружья, беседы следователей с геологами и рабочими. Почему? Потому что он ЗНАЛ причину смерти Левы.
Следователи, разумеется, беседовали и с Павлом.
— Скажите, в каких отношениях вы находились с погибшим?
— Вы хотите спросить, убивал я его или нет? Не убивал. Я не способен убить человека, даже если этот человек будет убивать меня.
— Пожалуйста, отвечайте на поставленный вопрос: в каких отношениях вы находились с погибшим?
— Особых симпатий к нему не питал. Как, впрочем, не испытывал и ненависти.
— А как относился к вам Кондаков?
— Думаю, так же.
— Вы полагаете, что Кондаков покончил с собой?
— Да.
— Причина?
— Он как-то тонул в трясине, но мне удалось спасти его. Расчувствовался он, что ли… не знаю. В двух словах поведал свою жизнь: был женат, жену очень любил, имел сына и дочку, их тоже любил, особенно девочку. Жена с детьми ушла к сельскому учителю.
— И все? Маловато. Если бы каждый уходил из жизни по этой причине, добрая треть человечества исчезла бы с лица земли.
— Я говорю о настоящей, редкой любви, а не о простом сожительстве, пошлой привычке, которую принимают за любовь… Кстати, Кондаков пытался повеситься в первые дни, когда его покинула жена.
— Вот это очень и очень важно. Он сам вам рассказывал? Пожалуйста, вспомните все подробности разговора.
— К чему все это? Левы нет и никогда его не будет, понимаете?..
Следователи улетели. Павел так и не понял, какая из двух версий показалась им более аргументированной.
В далекое рязанское село Лаврентьевское полетела телеграмма, сообщавшая о смерти маршрутного рабочего Льва Кондакова. В телеграмме еще просили ответить: переправлять ли тело в Лаврентьевское или похоронить погибшего здесь, на Крайнем Севере? Ответ пришел от бывшей жены Льва Кондакова и походил на приговор: «Похоронить на месте». Очевидно, близких родственников у него не было.
Недалеко от лагеря мощным взрывом аммонита в гранитной породе вырыли могилу, из жердей лиственницы сколотили гроб. Стоя над могилой, женщины поплакали, мужчины хмуро покурили. Могилу засыпали, в изголовье перенесли валун пудов на десять и написали на нем белой масляной краской:
«Лев Кондаков. Трагически погиб в маршруте».
* * *
Павел пожелтел с лица, осунулся. Это отметили в партии. Приходя из маршрута, он не вел длинных разговоров со Станиславом, сокровенные беседы с глазу на глаз, которые он так любил раньше, сейчас раздражали его, казались пустой тратой времени. Несколько раз Павла видели неподвижно сидящим возле могилы Кондакова.
Как-то вечером в палатку вошла медсестра с чемоданчиком в руке. Она измерила Павлу температуру, давление, прослушала со стетоскопом. Температура оказалась нормальной с точностью до десятой доли градуса. Давление — идеальное. В легких не было хрипов.
— Он абсолютно здоров, не понимаю, чем вызвано ваше беспокойство? — пожав плечами, сказала потом медсестра геологам и рабочим, по просьбе которых она осматривала Павла.
И медсестра была права: физически Павел был совершенно здоровым человеком. Но ежеминутно, и днем и ночью, с поразительной ясностью, мельчайшими подробностями, как наяву, в памяти Павла всплывала сцена: Лева сидит на берегу реки, изливает душу — косноязычно, размахивая руками, говорит о том, что мертвой тяжестью лежало на сердце многие месяцы. Особенно не давали покоя его глаза, ищущие человеческого сострадания, обыкновенного человеческого сострадания, и ничего больше. Маленькие, невыразительные, некрасивые, они преследовали Павла повсюду, сводили с ума. В маршруте он откалывал образец — с осколка камня глядели эти глаза; разговаривал с кем-либо, и глаза собеседника непременно напоминали ему глаза Левы.
«Если бы, если бы, — мучительно думал Павел, — я тогда просто выслушал его, даже не пытался бы успокоить, лишь посочувствовал вниманием, может, и не было бы такого исхода? Он бы сейчас ходил, дышал, видел солнце?»
— Да при чем здесь я?! — бормотал он. — Разве я убивал Леву? Я, который, как все говорят, мухи не тронет?
«Нет, какой же ты убийца, — саркастически усмехался в ответ кто-то внутри Павла. — Ты хуже. Человек, чело-век находился у последней черты, над обрывом, и ждал, что ты протянешь ему руку помощи. Но ты протянул руку для того, чтобы толкнуть его в пропасть».
— Но я не знал… — пытался противоречить себе Павел.
«Не лги мне, Павел, мне невозможно лгать, — опять усмехаясь, перебивал беспощадный «кто-то». — Дело в том, что ты все ЗНАЛ и убил сознательно не пулей, а ленью душевной, полным равнодушием к страданиям человека».
Если бы… Если бы… Эти бесконечные «если бы» мучили и преследовали Павла даже во сне.
Если бы… Если бы… Особенно часто вспоминалась Люба, которую уволил Турчин, ее тонкие бледные руки, неоформившееся, угловатое тело подростка. Очевидно: Турчин не имел никакого права так обращаться с Любой, поступил с нею, как махровый невежа. И если бы Павел в решающий момент не помалкивал подленько, а высказал то, что думает о нем он и другие, может, все обернулось бы иначе, и Люба не испытала потрясения, которое, безусловно, не прошло для нее бесследно?
— Если бы… Если бы… — сидя возле Левиной могилы, шептал Павел, обхватив голову руками.
Его тянуло сюда, к этой могиле, с непреодолимой силою, как преступника тянет на место совершенного им преступления. Глаза Левы стояли перед глазами Павла, временами он даже слышал его глуховатый неласковый голос. «Лев Кондаков. Трагически погиб в маршруте», — читал и перечитывал геолог грубо написанные масляной краской слова на валуне-обелиске и шептал, качая головою:
— Нет, надпись должна быть другой, другой…
Назад: ЛЕОНИД СЛОВИН НА ВОСЬМОМ ПУТИ
Дальше: В. ПШЕНИЧНИКОВ ЧЕРНЫЙ БРИЛЛИАНТ