Книга: Поединок. Выпуск 9
Назад: АЛЕКСАНДР САБОВ ВАСИЛЕК, РОМАШКА, МАК
Дальше: СЕРГЕЙ КОЛБАСЬЕВ БОЛЬШОЙ КОРАБЛЬ

АНТОЛОГИЯ «ПОЕДИНКА»

АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ВОЛЖСКОМ ПАРОХОДЕ
(Авантюрная повесть)

1

Теплая ночь на Волге. От пристани наверх уходят в темноту деревянные лестницы. Там на полугоре — одинокий фонарь, облепленный ночными бабочками, нежилые амбары, заколоченные лавки частников, часовня с вывеской Церабкоопа, подозрительная темнота грязных переулков. Тихо — ни шагов, ни стука колес в этот час. Пахнет рекой, селедочным рассолом и заборами, где останавливаются.
На реке тишина. Постукивает динамо на пароходе. Освещен только капитанский мостик и широкий проход на нижнюю палубу. На воде — красные огоньки бакенов. Редкие, скупые звезды перед восходом луны. На той стороне реки — зарево строящихся заводов.
Простукала моторная лодка, ленивая волна мягко плеснула о смоляной борт конторки, у мостков заскрипели лодки. В освещенном пролете парохода появился капитан в поношенной куртке — унылое лицо, серые усы, руки за спиной… Прошел в контору, хлопнул дверью.
И вот вдали по городским улицам вниз покатились железом о булыжник колеса пролетки. Некому прислушаться, а то стоило бы: лошадь, извозчик и седок сошли с ума… Кому, не жалея шеи, взбредет на ум так нестись по пустынному съезду?
Из-за селедочных бочек вышли два грузчика: в припухших глазах — равнодушие, волосы нечесаны, лица — отделенные от напрасной суеты, биографии — сложные и маловероятны. Лапти, широкие, до щиколоток, портки из сатина, воловьи мускулы на голом животе. Слушают, как в тишине гремят колеса.
— Этот с поезда, — говорит один.
— Пьяный.
— Шею хочет сломать.
— Пьяному-то не все одно?
Шум сумасшедшей пролетки затихает на песке набережной, и снова уже близко колеса грохотнули и остановились.
— Доехал.
— Пойдем, что ли…
Ленивой походкой грузчики пошли наверх. Навстречу им, вниз по лестницам замелькали круглые икры в пестрых чулках, покатился крепкий человечек в несоветской шляпе. Скороговоркой:
— Два чемодана — первый класс…
И, мать его знает как, не споткнувшись, долетел до свежевыкрашенной пристани и — прямо в дверь конторы. Касса еще не открыта. В дальнем помещении — яркий свет лампочки. У стола неприветливо сидит капитан и пароходный агент — с бледными скулами, подстриженными бачками. Человечек ему — с напором, торопливо:
— Вы пароходный агент?
Тот, как будто лишенный рефлексов, помолчав, поднял бесчувственные глаза.
— Что нужно?
— Мне прокомпостировать билет.
— С половины второго.
— Но (задравшись на конторские часы)… Без трех минут половина… Что за формализм!
— Как вы сказали? — угрожающе переспросил агент.
— Я говорю — мне дорога минута… Чрезвычайно… (На бритом лице — горошины пота, лягушечий рот осклабился, блеснув золотом:) В конце концов можете мне оказать любезность…
Агент, глядевший на него со всем преимуществом власти этих трех минут, — когда человек может бесноваться и даже треснуть и все-таки подождет, будь хоть сам нарком, — агент при слове «любезность» начал откидываться на стуле, словно предложили ему неимоверную гнусность.
— Любезность? — протянул он зловеще, как из могилы.
Человечек втянул шею.
— А что я сказал? Ну да, любезность, как принято между людьми…
— Принято между людьми… (Казалось, рука пароходного агента ползет к телефонной трубке.)
Человечек сошел с рельс. Но не надолго. Снова взорвался страстным нетерпением:
— Мне нужно две одноместных каюты… Я рисковал сломать шею на ваших проклятых мостовых… (Повернулся к раскрытому окошечку, — где яснее шум колес.) …Сейчас сюда нагрянут с поезда… Вы можете ответить, когда я спрашиваю? Язык у вас отвалится? Есть свободные каюты? Есть? Нет? (Вдруг — петушиным голосом.)… Бюрократизм!
Часы бьют половину второго. Агент, с кривой усмешкой нехотя сдавшегося человека, закуривает и мертвым голосом:
— Что вам нужно, гражданин?
От неожиданности человечек выпучился, попятился. Снова подскочил:
— Две одноместные каюты первого класса рядом…
— Ваши билеты…
Началось внимательное рассматривание билетов. Человечек переступал заграничными башмаками. Шум пролеток приближался.
— Свободных кают нет, — жестом, в котором не было никакой надежды, агент вернул билеты. Пододвинул пачку телеграмм, лизнул плоский палец, начал их перелистывать, не замечая, что у человечка шея потянулась, вытянулась, зрачки забегали по текстам депеш.
— Билет могу прокомпостировать, — сказал агент, — но поедете в рубке первого класса до Саратова…
Морща лоб, как пойнтер, он читал вполголоса:
«Безусловно забронировать две одноместных первого класса для иностранцев мистера Скайльса и мистера Смайльса».
Мгновенно пухлая рука человечка пронеслась мимо носа пароходного агента и упала на телеграмму:
— А это что же, черт вас возьми! (Схватил депешу.) «Безусловно забронировать…» Телеграмма наркоминдела! На каком же основании у вас нет кают? Головотяпство! Вредительство! (Агент мигнул, в глазах его появилось что-то человеческое.) Я буду жаловаться. Где телеграф? Мистер Скайльс и мистер Смайльс, — это же плановая поездка… Палки суете в колеса?
Под напором страшных слов агент торопливо мигал. Рефлексы его пришли в крайний беспорядок. Он ничего не спросил, ни фамилии человечка, ни того — почему именно он берет каюты Скайльса и Смайльса, — словом, в полнейшей путанице мыслей протянул ему два ключа:
— Извиняюсь, мистер… Товарищ… Две каюты первой категории… Значит — это ваша телеграмма? Вам бы надо сразу сказать, что…
Человечек побежал от стола. В дверях, прищурясь:
— На пароходе, надеюсь, — икра, стерлядь и тому подобное?
— Кухня на ять… Вот — капитан… Можете переговорить…
Но тот уже исчез за дверью. Агент сел, провел плоскими пальцами по увлажненному лбу:
— И с первого же слова — вредительством сует в морду…
Капитан, сидевший уныло и равнодушно, вдруг усмехнулся желтым боковым зубом под запущенными усами:
— А мое мнение, что он взял тебя на пушку.
Агент затрясся, позеленел:
— Меня — на пушку? Что вы хотите этим выразить?
— А то, что каюты забронированы для американцев, а получил их он.
— Да он-то кто? (Агент застучал костяшками пальцев по телеграмме.) Он-то и есть американец, как их там, — Скайльс или Смайльс…
— Да ведь ты его даже фамилии не спросил…
— Разговаривать с тобой! Шевиот, штиблеты — бокс, весь в экспорте… Эх ты, провинция! По одной шляпе можно понять, что — американец, как их там — сволочей — Скайльс или Смайльс…
— Так ведь он же русский, — сказал капитан.
Агент весь перекривился, передразнивая:
— «Рускай»!..
— Он же по-русски говорил.
— «Па-русски»!.. Что же из того — по-русски? Может, он тыщщу языков знает…
Капитан сдался. Крутанул унылой головой:
— С тобой разговаривать… А кормить я их чем буду?
— Иностранцев?
— Ведь они нашего жрать не станут… Ну — икра, стерлядь… И сразу — перловая похлебка с грибами на второе…
— Продовольственный сектор меня не касается…
Шумно в контору вошел широкий, ужасной природной силы человек, в сером френче, галифе и тонких сапогах. Медное лицо его сияло — ястребиный нос, маленький рот, обритый череп, широко расставленные рыже-веселые глаза.
— Броня товарища Парфенова, каютку, — басовитый голос его наполнил контору. Агент молча взглянул в телеграмму, подал ключ. Парфенов сел рядом с капитаном, подтянул голенище:
— Голодать не будем, папаша?
— Глядя по аппетиту, — уклончиво ответил капитан.
— Повар-то у вас прошлогодний?
— И повар и заведующий хозяйством — те же…
— А то — смотри — не засыпься: американцев повезешь…
— Не в первый раз. Тяжело возить француза, — в еде разборчив, — от всего его пучит… Американца хоть тухлым корми — было бы выпить… В прошлый рейс четверых вез. В Астрахани едва из кают вытащили. Туристы!
— И Волги не видели?
— Ничего не видели — как дым… Для удобства прямо внизу у буфетчика пили. День и ночь водку с мадерой.
Парфенов раскрыл маленький рот кружком и грохотнул. В контору ввалилось несколько человек с фибровыми чемоданами, — москвичи, выражение лиц нахальное и прожженное до последней грани. Обступили стол, и у агента зазвенело в ушах от поминания, — будто бы между прочим, — знаменитых фамилий, декретных имен… Так, один с мокрой шеей, в расстегнутой белой блузе, трясся отвислыми щеками, потными губами, собачьими веками:
— Послушайте, товарищ, была телеграмма моего дяди Калинина, дяди Миши?.. Не было? Значит — будет. Дайте ключ…
Другой, с носом, как будто вырезанным из толстого картона, и зловеще горящими глазами, ловко просунулся костлявым плечом:
— Для пасынка профессора Самойловича, броня «Известий ВЦИК»…
Чья-то в круглых очках напыщенная физиономия, готовая на скандал:
— Максим Горький… Я спрашиваю, товарищ, была от него телеграмма по поводу меня?.. Нет? Возмутительно!.. Я известный писатель Хиврин… Каюту мне нужно подальше от машины, я должен серьезно работать.
В то же время на пристани, куда ушел капитан, произошло следующее: человечек, которого в конторе приняли за важного американца, в крайнем возбуждении кинулся мимо бочек с сельдью на сходни. На набережной уже гремели подъезжавшие пролетки с пассажирами. Он остановился, всматриваясь в темноту, и — свистящим шепотом:
— Миссис Ребус, миссис Ребус…
Мимо него, скрипя досками, прошел в контору веселый Парфенов. Наверху ссорилась с извозчиками группа бронированных москвичей. Человечек дрожал от возбуждения:
— Миссис Ребус, миссис Ребус.
Тогда из темноты у самой воды выдвинулась женская фигура в мохнатом пальто. Он кинулся к ней по мосткам:
— Достал две каюты.
— Очень хорошо, но вы могли сообщить это более спокойно, — несколько трудно произнося слова, с английским акцентом проговорила женщина. — Дайте руку. У меня узкая юбка.
Протянув к нему руку в дорожной перчатке, она вскочила на мостик. Поднятый воротник пальто закрывал низ ее лица, кожаная шапочка надвинута на глаза. Оправив кушак, она задвинула руки в широкие карманы. Ее твердый носик казался кусочком заморского владычества на этом сыром и темном советском берегу.
— Каюты, которые вы получили, надеюсь, не заняты? — спросила она.
— Вы же сами знаете, что я не мог заказать кают… Все переполнено… Пришлось взять каюты мистера Скайльса и мистера Смайльса…
— Как же вы думаете поступить с этими джентльменами? Через минуту они будут здесь. Надеюсь — вы не предполагаете, что я буду спать вместе со Скайльсом или Смайльсом?
— Все понимаю… У меня трещит голова, миссис Ребус…
— Агентство Ребус не оплачивает трещание вашей головы, мистер Ливеровский. Дайте ключ. Я устала и хочу лечь.
— Предполагал, что вы могли бы как-нибудь сами переговорить с американцами… Вам-то они, конечно, уступят каюты…
— Я ни о чем не буду просить Скайльса и Смайльса, они не принадлежат к числу наших друзей…
— Тогда что же? Чтобы они совсем не поехали?
— Да. Их не мешало бы проучить — этих друзей советской власти.
— Я должен понять, что вы разрешаете не останавливаться ни перед какими мерами?..
— Да… Ключ! — сказала Ребус.
Опустив ключ в теплый карман, пошла к освещенному пароходу. Обернулась.
— Негр едет? Вы проверили?
— Едет. Каюта ему забронирована. Сам видел. (Схватился за нос в крайнем раздумьи и — про себя:) «Гм, что-то надо придумать!»
Ливеровский скрылся в толпе сезонных рабочих. Миссис Ребус, двигаясь как представительница высшей цивилизации, внезапно споткнулась. Медленно оборачиваясь, отодвинулась в сторону. По мосткам шли — молодая женщина в атласном несвежем пальтеце с заячьим воротником и трое мужчин. Один из них был негр; улыбаясь широким оскалом, он глядел вокруг с доброжелательным любопытством.
— Это — Волга? Я много читал о Волге у ваших прекрасных писателей.
— Все восхищаются: Волга, Волга, но безусловно — ничего особенного, — говорила дама с заячьим воротником, — я по ней третий раз езжу. После заграничной вам покажется гадко. Грязь и невежество.
Муж дамы с заячьим воротником, профессор Родионов (средних лет, средней наружности, весь, кроме глаз, усталый), внес шутливый оттенок в женины слова:
— Собака, ты все-таки не думай, что за границей повсюду одни кисельные берега…
— Какие кисельные? Когда я о киселе говорила? При них котируешь меня как-то странно…
— Ах, собака, ну опять…
— Может надоесть в самом деле, — всю дорогу выставляешь какой-то дурой…
— Ну, ладно…
Видимо, царапанье между дамой и профессором было затяжное. Негр сказал, глядя в бархатную темноту па огоньки бакенов, на мирные звезды:
— Я буду счастлив полюбить этот край…
Четвертый спутник лениво:
— За карманами присматривайте.
Один глаз у него был закрыт, другой — снулый, худощавое лицо как на фотографии для трамвайной книжки. Он пошел за ключами. Негр переспросил:
— Не понял, — о чем товарищ Гусев?
Дама с раздражением:
— Знаете, мистер Хопкинсон, не то что здесь карманы береги, а каждый день — едет, скажем, пассажир — так его с извозчика даже стаскивают. Весь народ на этой Волге закоренелые бандиты…
Профессор с унылым отчаянием:
— Ну, что это, Шурочка…
— И тут готов спорить?
— Никогда не поверю, миссис Шура, вы ужасная шутничка… — Хопкинсон не договорил: глаза его, как притянутые, встретились с пристальным взглядом миссис Ребус. Улыбка сползла с толстых губ.
Шура завертела любопытным носиком:
— На кого уставились? (Увидела, тоненько хихикнула.) Вот и правда, говорят, — на негров особенно действуют наши блондинки…
— Шура, замолчи, ради бога.
— Оставь меня, Валерьян.
— Это дама — не русская, — с тревогой проговорил негр, поставил к ногам профессора чемодан и, будто преодолевая какой-то постыдный для него страх, пошел к миссис Ребус. Приподнял шляпу.
— Боюсь быть навязчивым… Но мне показалось…
Эсфирь Ребус освободила подбородок из воротника пальто и улыбнулась влажным ртом, пленительно:
— Вы ошиблись, мы не знакомы.
— Простите, простите. — Он пятился, смущенный, низко поклонился ей, вернулся к своим. Лакированное лицо взволнованно:
— Я ошибся, эта дама англичанка… Но мы не знакомы… (Снял шляпу, вытер лоб.) Я немножко испугался… Это нехорошее чувство — страх… Он передается нам с кровью черных матерей…
— Слушайте, испугались этой гражданки? Чего ради?
— Она мне напомнила… Ее взгляд мне напомнил то, что бы я хотел забыть здесь, именно здесь, в России…
— Расскажите. Что-нибудь эротическое?
— Собака, пойдем на пароход в самом деле…
— Оставь меня…
— Женщинам не отказывают, миссис Шура… Но слушать на ночь рассказы негра…
— Именно — на ночь…
— Вы будете плохо спать.
— Наплевать, слушайте… Все равно — у меня хроническая бессонница.
— Это у тебя-то? — сказал профессор.
— Мистер Хопкинсон, сознайтесь — у вас какая-то тайна…
Не ответив, негр опять повернул белки глаз в сторону миссис Ребус. Лицо ее до самых бровей ушло в широкий воротник, ножка потоптывала. Притягивающие глаза не отрывались от Хопкинсона. Шура прошептала громко:
— Уставилась как щука…
Когда Гусев, вернувшись с ключами, заслонил спиною миссис Ребус, она оторвалась от стены и прошла мимо Хопкинсона так близко, что его ноздри втянули запах духов. Почти коснувшись его локтем и будто обезвреживая странный блеск глаз, она освободила из воротника подбородок, показала нежнейшую в свете улыбку:
— На пароходе будем болтать по-английски, я очень рада. Ожидается прекрасная погода. Покойной ночи.
Она ушла на пароход. Хопкинсон не смог ничего ответить. Родионов сказал раздумчиво:
— Странная штука — рот, губы, вообще. Глазами солгать нельзя. Женщины лгут улыбкой.
— Шикарная дамочка, — прошипела Шура, — туфли, чулки на ней видели? а сукно на пальте? Вся модная, тысяч на десять контрабанды.
— Чего хочет от меня эта дама? — с ужасным волнением спросил Хопкинсон. — Что ей от меня нужно?
Спутники не ответили. Только Гусев — скучливо:
— Берегите карман, товарищи.
Двинулись к пароходным сходням. В это время на спине голого по пояс грузчика проплыли новенькие, с пестрыми наклейками, чемоданы. Позади шагали два иностранца — бритые, седые, румяные, серые шляпы (цвета крысиного живота), пальто — на руке, карманы коричнево-лиловых пиджаков оттопырены от журналов и газет.
Тот из них, кто был пониже, — налитой как яблочко, — говорил:
— Уверяю вас, — они сели в экипаж вслед за нами.
Другой, тот, что повыше, — с запавшими глазами:
— Я верю вам, мистер Лимм, но я своими глазами видел, как мистер Скайльс менял деньги в буфете, а мистер Смайльс пил нарзан.
— Выходит, что один из нас ошибается, мистер Педоти.
— Несомненно, мистер Лимм.
— Я готов держать пари, что Скайльс и Смайльс через три минуты будут здесь. Идет?
— Я не большой любитель держать пари, мистер Лимм. Но — идет.
— Десять шиллингов.
— Вам не гарантирована покойная старость, мистер Лимм. Отвечаю.
— Вынимайте ваши часы.
Лимм и Педоти полезли в жилетные карманы за часами. Ни у того, ни у другого часов не оказалось.
— Мои часы? — растерянно спросил Лимм.
— И мои — тоже, — сказал Педоти.
— Куда бы они могли деваться?
— Я только что вынимал их.
Оба произнесли протяжно: «о-о-о»…
Около озабоченных иностранцев уже стоял Гусев. Оба глаза открыты. Сказал сурово:
— Сперли у обоих. Понятно вам?
— О, — проговорили Лимм и Педоти, — это непонятно.
— То есть — как непонятно? Каждый сознательный гражданин должен сам смотреть за карманами, а не ходить разиня рот, затруднять госорган — искать ваши побрякушки. Работа уголовного розыска основана на классовом принципе, но в данном случае — ваше счастье: вы наши гости, полезные буржуи, — считайте — часы у вас в кармане.
Он пронзительно свистнул и с непостижимой расторопностью кинулся в толпу. Сейчас же оттуда выскочили два карманника, — помчались по селедочным бочкам, через кучи колес, ящиков и лаптей. Гусев, казалось, появлялся сразу в нескольких местах, будто три, четыре пять Гусевых выскакивало из-за тюков и бочек.
На румяных лицах Лимма и Педоти расплывались удовлетворенные улыбки.
— Оказывается, они умеют охранять собственность, мистер Педоти.
— Да, когда хотят, мистер Лимм.
Грузчики, привалившись к перилам, говорили:
— Проворный, дьявол.
— Не уйти ребятам.
— Засыпались ребята.
Хохотал меднолицый Парфенов, расставив ноги. В толпе ухали, гикали, свистели:
— Сыпь! Крой! Наддай! Вали! вали!
И вот — все кончилось: Гусев появился с обоими часами: лицо равнодушное, один глаз опять закрыт. Лимм и Педоти захлопали в ладоши:
— Браво! поздравляем…
— Никаких знаков одобрения, — Гусев одернул кушак. — Работа показательная — для своих, а также международных бандитов…
Внезапно что-то с треском обрушилось, покатилось, загрохотало на берегу. Крик. Тишина. Парфенов проговорил:
— Не иначе как ящики с экспортными яйцами.
Из темноты появился капитан. Унылое лицо вытянуто, усы дрожали. Развел руками:
— Необыкновенное происшествие. Граждане, нет ли среди вас доктора?
Гусев, подскочив к нему:
— Ящики с экспортными яйцами?
— Да не с яйцами, с таранью… Черт их знает — обрушилось полсотни ящиков прямо на сходни… И уложены были в порядке… Впрочем, не я их укладывал, меня это не касается, я ни при чем…
— Сколько человек задавило?
— Да двух иностранцев, — говорю я вам.
— Мне это не нравится, — сказал Гусев. — До смерти?
— Ну, конечно, покалечило, шутка ли — ящиком-то… Да — живые… А, впрочем, мое дело вести пароход, за груз я отвечаю, а что на берегу…
— Господин капитан, — сказал Лимм, — мы поджидали здесь двух американских джентльменов…
— Ну да же, говорю вам, — одному бок ободрало, другого вбило в песок головой, завалило рыбой, вытаскиваем…
— Это они, мистер Педоти, — сказал Лимм.
— Это Скайльс и Смайльс…
Педоти и Лимм поспешно пошли на берег. За ними — кое-кто из любопытствующих пассажиров, москвичи, капитан, Парфенов, Гусев. На конторке появился Ливеровский, — шляпа помята, руки в карманах. Гусев, приостановившись, внимательно оглядывает его, Ливеровский — с кривой усмешкой:
— А еще хотите, чтоб к вам иностранцы ездили… Возмутительные порядки…
— У вас оторваны с мясом две пуговицы, — заметили?
— А вам, собственно, какое дело? Убирайтесь-ка к чертям собачьим.
— Ладно, встретимся у чертей собачьих. — Гусев ушел. Ливеровский задрал голову к палубе, где, взявшись за столбик, стояла Эсфирь Ребус.
— Грубо работаете, Ливеровский, — сказала она.
— Плевать, зато — чисто.
— Могу я, наконец, пойти спать?
— Спите, как птичка. Скайльс и Смайльс не поедут с этим пароходом…
— Очень хорошо. У Скайльса и Смайльса отобьет охоту иметь дело с этой грязной страной.
Эсфирь Ребус ушла в каюту. Ливеровский, захватив чемоданы, — на пароход. По палубе прогуливались Хопкинсон, в отблескивающих пароходными лампочками черепаховых очках, и профессор Родионов. Остановились, облокотились о перила, глядели, как из конторы вышел пароходный агент и за ним молодая женщина в парусиновом пальто с откинутым капюшоном, — за руку она держала хорошенькую сонную девочку. Рубя ладонью воздух, агент говорил со злостью:
— Гражданка, отвяжитесь от меня, — билетов ни в первом, ни во втором, ни в третьем…
— Что же нам делать?
— Что хотите, то и делайте…
— Мы смертельно устали с моей девочкой, — восемьдесят верст на лошадях…
— Пожалуйста, — это меня не касается.
— Тогда уж — дайте палубные места…
— То — дайте, то — не давайте… Сразу надо решать… Неорганизованные… Нате, — два палубных…
Молодая женщина, не выпуская руки девочки, попробовала захватить чемодан, укладку, корзину с провизией, кукольную кроватку и картонку для шляпы. Но то либо другое падало, — ничего не выходило. Тогда она сунула девочке кукольную кровать и — с досадой:
— Можешь мне помочь, в самом деле. Не видишь — я мучаюсь…
— Не вижу, — сказала заспанная девочка.
— Держи.
Но, только мать подхватила кое-какие вещи, — девочка стоя заснула, кроватка упала…
— Мука моя с тобой, Зинаида! Неужели у тебя нет воли, характера — преодолеть сон? Возьми же себя в руки.
— Взяла.
— Держи кроватку… Идем, не спи…
И, конечно, — опять шаг — и девочка заснула, кроватка упала. У матери покатилась шляпная картонка, посыпалась провизия из корзиночки. Она села на укладку с подушками и всхлипнула. Зинаида проговорила:
— У самой нет характера, а на меня кричишь.
На девочку и на мать глядели с палубы Хопкинсон и Родионов. Когда рассыпались вещи, негр сбежал вниз, широко улыбаясь, сказал:
— Я вам немножко помогу. (И — девочке, присев перед ней:) Не бойтесь, литль беби, я не трубочист. Помуслите пальчик, проведите-ка мне по щеке. Я не пачкаюсь.
Девочка так и сделала — помуслила палец, провела ему по щеке:
— Нет, не пачкаетесь.
— Теперь — ко мне на руки, дарлинг. Алле хоп! — Он поднял Зинаиду, подхватил чемодан и укладку, пошел на пароход. Женщина с остальными вещами, несколько замешкавшись, — за ним. На сходнях стоял профессор Родионов. Глаза — изумленно расширены:
— Нина Николаевна…
Она приостановилась, посмотрела на профессора длинным взором. Казалось — ничуть не удивилась встрече. Подхватила удобнее картонку:
— Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, — это понятно… Но не подойти к дочери! — она слегка задышала…
— Нина, снова с упреков?
— Какой-то черный человек — и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку…
— Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю… Не виделись два года. Ты так переменилась… Не к плохому… Ты откуда сейчас?
— Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпуску.
— Театр?
— Да.
— Позволь — донесу твои вещи. Как ты устроилась?
— Никак, — на палубе.
— Нина, возьми же мою каюту.
— Ты один? (Это — с искоркой радости.)
— Нет, со мной Шура… В том-то и дело.
— Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе.
Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, — вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие смотреть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику (на освещенном мостике):
— Павел Иванович, давайте же гудок…
В стороне Гусев говорил Парфенову:
— Ящики с воблой сами не летают по воздуху.
— Не летают, — соглашался Парфенов.
— Ящики были сброшены.
— Так.
— Вопрос — кем и зачем?
— Не понимаю. — Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев — ему на ухо:
— Преступник едет на пароходе.
— Брось.
— Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка.
— Гады ползучие! — Парфенов рассердился, весь стал медный. — Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?!
Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: «Штаны потеряешь!»

2

Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, — узлы, сундуки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.
Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках — бутылки лимонада и бутафория, надпись — «папирос нет», и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах — перхоть, в карманчике — чернильный карандаш), — на лице его чудится надпись: «и вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи»… Он отпускает чай.
Официант, тоже низенький, неопределимого возраста касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, — уносится наверх.
В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, — рваные пятки спящих студентов, дамочкины свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных — в широчайших галифе и босиком — едва продрали глаза и уже закусывают. Кричит грудной, и от детонации заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.

 

Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа — от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.
И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой. За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.
Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. «Лицо очевидной дуры», — подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем закопошился самоанализ.
Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах — еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.
«Где-то здесь, рядом, отрезанные от него самая близкая на свете душа — Нина Николаевна — и Зиночка… Бедные, гордые, независимые, невинные… А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой… Пропахший «букетом моей бабушки»… Интенсивный петух! Бррр! Бррр!»

 

— Брр, брр, — довольно громко повторил профессор. Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы. — Бррр… Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр…
За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:
— Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) — Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо. — Чего спозаранку встал? Идем досыпать. — Потянула его за щеку. — Ну, поцелуй меня, Валя…
Он вскочил. Встал у борта, — коротко, как топором:
— Нет!
— Живот, что ли, болит?
— Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит…
— Чего! — Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула. — А ну тебя… Неврастеник…
Шурочка вытянула нижнюю губу. Закрыла жалюзи. К профессору подходил Хопкинсон, — выспавшийся, элегантный, в белоснежном воротничке. Высоко поднимая ноги в огромных башмаках, благосклонный ко всем проявлениям природы, — протянул Родионову обе руки:
— Прекрасное утро. Я в восторге. А вы — как спали, профессор?
— Так себе… Кстати, мистер Хопкинсон, вы не видели, где устроилась вчерашняя дама с дочкой?
— О, литль беби? Я как раз ходил и думал о них… Большое счастье быть отцом такой очаровательной девочки, — дарлинг…
Родионов взял негра под руку, нажимая на нее — прошел четыре шага. С трудом:
— Друг мой… Так сложна жизнь… Словом, эта девочка — моя дочь.
Негр откинулся, у него заплясали руки и ноги. Но он был деликатным человеком:
— Простите, ради бога… Я очень глуп… Заговорить о такой деликатной истории… Простите меня, профессор…
Он закланялся, сгибаясь в пояснице. Профессору было мучительно стыдно.
— Вам, иностранцам, многое непонятно в нашей жизни… Впрочем, я и сам ничего не понимаю… Вы видите перед собой уставшего, истерзанного, раздавленного человека, — если только это что-либо оправдывает… Я не желаю оправдываться! Я сам исковеркал свою жизнь… В сорок лет потянуло на молодое тело… Бррр! И то, что я сейчас — с Шурой в каюте первого класса, пропахшей «букетом моей бабушки»… И то, что у Шуры на лице ни одной морщины… Понимаете, — ни одной, как у поросенка… Гнусно… Два года напряженной половой жизни… Бррр. Бррр. Стыдно!.. Вы этого тоже никогда не поймете… Можете перестать подавать мне руку… (Отбежал, вернулся.) А эти две — Нина Николаевна и Ляля… Сама чистота… Бедные, гордые и невинные… И мне стыдно подойти к дочери… (Пальцем в грудь.) Сволочь… В конце концов — ограничивайтесь со мной одними служебными отношениями…
Он убежал. Разумеется, негр ничего не понял, — так, как будто его швырнули в соломотряс и перетряхнули все внутренности. Стоял выпучившись. Головастые чайки почти касались его крыльями, выпрашивая крошек.
Когда он, высоко поднимая ноги, все же двинулся по палубе, в двух соседних окошках отодвинулись жалюзи. Высунулись Ливеровский и Эсфирь Ребус, мечтательно положившая голые локти на подоконник.
— Это все упрощает дело, миссис Ребус…
— Оскорбительно, что наше доброе солнце также светит этой паршивой стране, — ответила она.
— Я говорю — профессор играет нам на руку.
— Какая связь у профессора с Хопкинсоном?..
— Ну, как же: ведь это профессор Родионов вывез его из Америки.
— А-а…
— Профессор — агроном. Большой спец.
— А я думала, что это — выпущенный на свободу сумасшедший…
— Аа-а…
— Все русские такие…
— Аа-а…
— Мои сведения: у него большие знания, прекрасный работник, считается энтузиастом. Беспартийный. Его очень ценят. Но в личной жизни — окончательно запутался между двумя бабами. Эта его теперешняя, — Шурка, — безработная девчонка с биржи труда… Бросил из-за нее жену с ребенком, — вы их видели, они в четвертом классе… А теперь, кажется, не знает, как ему от этой Шурки отделаться…
— Какая грязь! По вашим сведениям — негр открыл ему секреты?
— Хопкинсон жил всю зиму на квартире Родионова, работал в его лаборатории… Все было очень засекречено.
— Нужно точно узнать — известны ли грязному профессору открытия Хопкинсона…
— Слушаюсь…
— Мы должны уничтожить все следы… Сюда идет человек с закрытым глазом. Он мне не нравится.
Действительно, лениво подходил Гусев. Руки в карманах галифе, верхняя часть туловища — голая, на ногах — туфли. Эсфирь Ребус захлопнула жалюзи. Ливеровский закурил трубку. Гусев сел под его окном. Спросил, не повертывая головы:
— Задача была: угробить их совсем или только чтобы они не поехали с этим пароходом? (Ливеровский за его спиной, не выпуская трубки, ухмыльнулся двумя золотыми зубами.) Вы один сбросили эти ящики или был сообщник?
Ливеровский молча вынул из пиджака бумажку и поднес к глазам Гусева. Тот взял, прочел:
— «Иосиф Ливеровский. Вицеконсул республики Мигуелла-де-ля-Перца»… Так… Это где это?
— Республика Мигуэлла-де-ля-Перца, коей я имею счастье состоять гражданином и вицеконсулом, — помещается в Южной Америке между Парагваем и Уругваем.
— Понятно, — сказал Гусев. — Сами-то — русский?
— Конечно.
— У Деникина воевали?
— Разумеется.
— Теперь на шпионской работе?
— Это зависит от точки зрения.
— Угробить вас можно?
— Коротки руки.
— Ну, а две оторванные пуговицы от вашего пиджака. (Гусев внезапно повернулся.) Пуговочки от этого вашего пиджака (показывает) я нашел вчера между ящиками…
— Пуговицы? — удивленно проговорил Ливеровский, оглядывая себя. — Все целы… Терпеть не могу роговых пуговиц… Видите, из альбумина…
— Так… Когда переставили пуговички-то?
— Да вчера же вечером и переставил.
Разговор был полностью исчерпан. Гусев поднялся:
— Пойдем позавтракаем. — Швырнул пуговицы в Волгу, ушел.
Ливеровский рассмеялся и захлопнул жалюзи. Появились москвичи. Все — в белых штанах, в морских картузах. Хиврин говорил:
— Я еду осматривать заводы, строительство… У меня задуман большой роман, даже есть название — «Темпы»… Три издательства ссорятся из-за этой вещи…
Пасынок профессора Самойловича, выставив с борта на солнце плоский, как из картона, нос, проговорил насморочно:
— В Сталинграде в заводских кооперативах можно без карточек получить сколько угодно паюсной икры…
— А как с сахаром? — спросил Гольдберг.
— По командировочным можно урвать до пуда…
— Тогда, пожалуй, я слезу в Сталинграде, — сказал Хиврин. — Я хотел осмотреть издали наше строительство, чтобы получить более широкое — так сказать, синтетическое — впечатление.
Парфенов, еще более румяный и веселый, подошел к москвичам, указал рукой на берег:
— Видели? В прошлом году здесь было болото. А гляди, что наворотили! На версту: железо, бетон, стекло… Из-под земли выросло… Резиновый комбинат… А вон за буграми — дымит гигантское на все небо — вторая в Эсесер по мощности торфяная станция… И — то же самое — два года назад: болото, кулики, комарье… Вот как…
Тем временем профессор Родионов пробирался по четвертому классу в поисках Нины Николаевны. Она умыла Зинаиду, вернулась на корму и заплетала девочке косу. Зинаида вертела головой, следя за чайками.
— Зинаида, стой смирно…
— Мама, птицы.
— Вижу, вижу… Не верти же головой, господи…
— Птицы, мама…
На корме, под висящей лодкой, среди тряпья, медных тазов, кастрюль, сидели цыгане, похожие на переодетых египтян. На покрышке трюма — русские: пятидесятилетний мужик со звериным длинным носом, утопшим в непрочесанных усах, без шапки, на босых ногах — головки от валенок. Рядом — дочь, мягкая девка в ситцевой кофте, линялая полушалка откинута на шею. Ей не то жарко, не то беспокойно: поминутно вынимает из соломенного цвета волос ярко-зеленую гребенку, чесанет и опять засунет. По другую сторону отца — человек в хороших сапогах, в сетке вместо рубахи, чисто выбритый, все лицо сощурено, локти на раздвинутых коленях, — видимо, ему не доставляет удовольствия нетерпеливое движение берегов: едет по делу. Поодаль — четвертый мужик, с болезненно-голубоватым лицом и лишаями на лбу. Лениво надрезает ржавым ножиком заплесневелый хлеб, жует, с трудом проглатывая. Наверху, на палубе первого класса, стоят американцы — Лимм и Педоти, с биноклями и путеводителями.
— Я спрашиваю — для чего русским такие неизмеримые богатства? — говорит Педоти. — Кусок черного хлеба и глоток воды их, видимо, вполне удовлетворяют… Несправедливо, чтобы дикий, безнравственный и неприятный народ владел подобными запасами энергии.
— Вы правы, мистер Педоти: несправедливо и опасно…
— И у нас легкомысленно не хотят понять все размеры этой опасности…
Профессор Родионов появился на корме. Нина Николаевна оглянулась на него, чуть-чуть нахмурилась.
— Вот где ты, — сказал он.
— Да как видишь… (Взяла дочь за плечи и решительно повернула к нему.) Зина, это — папа, ты не забыла его, надеюсь?
— Ляля, здравствуй. — Он присел перед дочерью; она насупилась, отодвинулась к матери в колени. — Деточка милая, ты помнишь папу? — Заморгал. Нина Николаевна, отвернув голову, глядела на облако. Начала моргать и Зинаида, опустились углы губ. Тогда Нина Николаевна сказала:
— Зинаида, пойди с папой на палубу…
— Ляличка, пойдем кормить птичек, чаечек…
Нина Николаевна пододвинула девочку к отцу; Зинаида задышала. Он взял ее на руки, поцеловал и, оглянувшись на мать:
— А ты, Нина, не пройдешь наверх?
— Нет…
— По-моему, нам нужно очень, очень как-то поговорить…
Она отвернулась. Профессор ушел с Зинаидой на руках.
Заросший мужик со звериным носом, ни на кого не глядя, сказал натужным голосом:
— Пятьдесят лет работаю… Я не трудящийся? Это — как это, по-вашему? (Человек в сетке и хороших сапогах, крутанув головой, усмехнулся.) По какой меня причине голоса лишают?
— А по той причине, что ты — кулак.
— А это что? (Показывает ему руки.) Мозоли, дружок…
— Креститься мне на твои мозоли?
— Перехрестишься, — трудовые…
— Врешь, — кулацкие…
— Тьфу! — плюнул заросший мужик. — Дятел-толкач… Разве такие кулаки-то?
— Вот то-то, что такие…
— Книжник ты, сукин ты сын!
Тогда дочь его, мягкая девка, сморщась, ущипнула отца за плечо:
— Да что ты, тятенька? Я тебе говорю — молчи…
— Нет, не такие кулаки-то… Я из навоза пятьдесят лет не вылезаю… Хлеб мой, небось, жрешь, не дависся…
— Это вопрос, — взглянув на него холодно, ответил человек в сетке. — Может, я и давлюсь твоим хлебом…
— Врешь!.. Дунька, врет… — И бородищей прямо в лицо колхознику: — Объясни мне эту политику…
— Голоса тебе сроду не дадим, потому что ты — отсталое хозяйство и ты — кулак, как класс… Батраков сколько держал?..
— Ну, держал… А тебе какое дело… Что ты мне в душу лезешь!
Дунька, сморщась, опять ущипнула отца за плечо:
— Да что ты, в самом деле? Я тебе говорю — молчи… — И человеку в сетке: — Чего ты с ним разговариваешь — он выпимши…
На верхней палубе появилась Шура. Навстречу ей вывернулся Ливеровский. Приподнял шляпу:
— Мы, кажется, ехали в одном вагоне.
— Чего? (Споткнулась, но вид Ливеровского был настолько предупредителен, что Шура приняла знакомство.) Я вас тоже видела…
— Знаете, — отдыхает глаз — глядеть на такую счастливую парочку.
— Чего?
— Я завистлив… Хожу все утро и завидую вашему мужу…
— Ах, вы про нас… Ну, многое вы знаете…
— Оставьте. Хотя удовлетворить хорошенькую женщину — не легкая задача… Правда.
— Чего? (Подавила смех.) Какая же я хорошенькая?
— Ну, ну… Отлично знаете себе цену.
— Вы кто — кинематографический артист?
Они прошли. Заросший мужик на корме опять заскрипел:
— Ты еще не работал. Ты на бумаге работал. Ты меня не переспоришь…
— Да тятенька же! — Дунька чеснулась зеленой гребенкой.
Человек в сетке ответил:
— Леший…
— Я — леший?
— Лешего социализму учить, так и тебя… Мы вас сломим…
— Антиресно!
— Да, — Дунька щипнула отца, да не выговорила, от волнения высморкалась в конец полушалки…
Заросший мужик:
— Хозяином был — хозяином и останусь. Свое добро не отдам, сожгу…
— Невежа, — с отвращением проговорил человек в сетке. — Колхоз по всей науке — высшая форма хозяйства. Упирайся, нет ли, — все равно ты мужик мертвый…
— Так ты и скажи, — силой меня в колхоз… Мы тебе поработаем, — все дочиста переломаем, все передеремся… Уравняли!.. Я, знаешь, какой работник, — за свое добро горло перегрызу… А другой — лодырь, пьяница, вор… Ему лень на себе блоху поймать… И — ему даром мое добро отдай! Да я всех коров зарежу, лошадям ноги переломаю.
Дунька изо всей силы толкнула отца и — колхознику:
— Не видишь — он сумасшедший, не говори ты с ним…
Четвертый собеседник, болезненный мужик с лишаями на лбу, проговорил примирительно:
— Это правда: наука помогает…
— В чем она тебе помогает? — закричал заросший мужик.
— Она себя оправдывает.
— Наука?
— Мы все стали глубокомысленные. Взялись за работу сообща. По предписанию науки.
— Дурак сопатый…
— Это верно, за мной это утвердилось. С малолетства на хозяев работал, и работал плохо — с точки зрения, как у меня кила… Так и слыл — плохой человек. А наука меня от дела не гонит, я теперь у дела хлеб ем, — езжу на тракторе… А без науки, по природе только кошка действует…
Заросший мужик плюнул. Опять замолчали. На верхней палубе проходит Родионов с Зинаидой.
— Папа, птицы! — говорит она.
— Чайки принадлежат к семейству пингвинов. Зиночка, они питаются рыбой и другими ингредиентами… Мясо их жестко…
— Папа, они голодные.
— Пойдем, попросим хлебца, будем им кидать… Деточка моя, ты очень любишь маму? Мама — изумительная, цельная, редкая женщина…
Зинаида, насупясь:
— Мама не женщина…
— Разумеется, она — прежде всего — мама… Так вот, что я хотел вас спросить?.. В отношении ко мне сглажена несколько горечь? Постарайтесь вспомнить, — в ее разговорах обо мне — быть может, проскальзывала родственность?
— Папа, не понимаю — чего ты? — протянула Зинаида.
— Боже мой, прости, моя крошка…
Снова, оживленные, появляются Шура и Ливеровский.
Они еще не дошли до кормы и не видят профессора. Шура говорит:
— Многие котируют меня как необразованную, но я далеко не то, что выгляжу… И ваша агитация про любовь меня смешит. Наука открыла, что так называемая любовь — только голый животный магнетизм.
— Так вот — ваш животный магнетизм и сводит меня с ума.
— Это мне многие говорят.
— Например — негр…
— Ну, вы, просто, знаете, того-с… (Покрутила пальцем у головы.)
— Черт возьми, — прищурясь, говорит Ливеровский, — вот на такую женщину не пожалеть никаких средств.
— К сожалению, у нас в этом смысле не развернуться. Наше правительство просто нарочно раздражает публику… Пудру, например, продают — пахнет керосином.
— Что ж, он к вам каждый день шатается?
— Опять он про Хопкинсона! Слушайте, — обыкновенно я принесу им чай в кабинет, и они там — бу-бу-бу… А сама либо звоню по телефону, — у меня страсть разговаривать по телефону… Или я читаю иногда… Вы не поверите — я увлекаюсь марксизмом.
— Уверен, что негр втирает очки вашему профессору.
— И — ошиблись. Они разбирают одну рукопись. Хопкинсон написал ее так, чтобы никто не понял, — шибром. Но слушайте — это государственный секрет! Обещайте — никому…
— Хорошо, — Ливеровский придвинулся, раздув ноздри. — При одном условии (свинцово глядит ей в глаза, Шура раскрыла рот).
— Чего?
— Приходите в мою каюту…
Шура слабо толкнула его ладонью:
— Что же это такое… Ой!
Споткнувшись, пошла на корму. Увидала профессора, опять открыла рот:
— Ой!
— Ты уже встала, собака? — Профессор слегка загородил собой Зинаиду. — Мы проезжаем довольно красивыми местами. (Заметив, что Шура уставилась на Зину, нахмурился.) Не присоединишься ли к нам?
— Что это за девочка? — уязвленно спросила Шура.
Профессор строго кашлянул:
— Гм… Эта девочка — дочь…
— Чья, интересно?
— Гм… Моя… (И — строго глядя на головастую чайку.) Так вот, Зина, предложение…
У Шуры все личико стало, как у высунувшейся мыши:
— Ты с ума сошел, Валерьян! Где ты подобрал девчонку?
— …предложение, — тверже повторил профессор, — пройти на носовую часть парохода…
Он повернулся. Ливеровский любезно приподнимал шляпу:
— Доброе утро, профессор, я уже имел счастье познакомиться с вашей супругой… Иосиф Ливеровский, вицеконсул республики Мигуэлла-де-ля-Перца…
— Очень приятно, — сказал профессор, — вы попали в довольно неподходящую минуту… Вопросы агрикультуры, которые вас несомненно интересуют, несколько заслонены от меня беспорядком в личной жизни… Но я надеюсь быстро разобраться… (Поклонился.) До свиданья…
Обняв Зинаиду, строгий, научный, он пошел на носовую часть парохода. Ливеровский с кривой усмешкой:
— Девчонка едет в четвертом классе с матерью. Я ее видел, — очень сохранившаяся женщина.
Шура проглотила нервный комочек. Самообладание вернулось к ней. Передернула плечиками:
— С чем вас и поздравляю: эту Нинку вся Москва знает, — сплошная запудренная морщина. Сохранившаяся! Мне все теперь ясно, — да, да, они заранее сговорились. Вот, сволочь, устроили мне прогулку по Волге…
Ливеровский потянулся взять ее за спину:
— Красивая, гибкая, злая…
Шура вывернулась, как из трамвайной толкучки:
— Оставьте пошлости!
Но он — настойчиво:
— Хотите — помогу? (Она дышала ноздрями.) Все просто и мило: профессора от свежего воздуха целиком и полностью потянуло на лирику. Зрелище неопрятное, — сочувствую вам. Профессора нужно вернуть с лирических высот на землю. Есть план.
— Какой?
— Эта самая рукопись, что вы рассказывали…
— Которая у Валерьяна в портфеле?..
— Принесите ее мне… (Шура молчит.) Спрячем. (С неожиданным раздражением.) Ну, профессор будет метаться по пароходу в панике — и ему не до Зинки с Нинкой. Поняли?
Шурины глаза неожиданно раскрылись от восхищения:
— Поняла.
— Несите…
Тогда из окна обеденного салона медленно высунулась голова Гусева. Жуя осетрину, проговорил:
— Александра Алексеевна, увидите профессора — не забудьте сказать, что портфель его у меня…
Он показал портфель — из кожи под крокодила:
— И ключ от вашей каюты у меня…
Показал также и ключ. Шурка молча схватила его. Убежала. Ливеровский в это время закуривал. Бросил спичку за борт:
— Завтракаете?
— Завтракаю, — любезно ответил Гусев. — Присоединяйтесь.
— Ничего осетринка-то?
— Пованивает, но есть можно.
— Что еще скажете хорошенького? — спросил Ливеровский.
— А ведь в портфеле-то у него не рукопись, а копия.
— Да, я тоже так думаю, — Ливеровский равнодушно отвернулся.
На палубе появилась Эсфирь Ребус — свежая, улыбающаяся, в изящном платье из белого полотна. Она улыбалась не людям, даже не текущим мимо берегам, а чему-то неизмеримо высшему. Ливеровский сказал ей тихо:
— Влипли. Легавый настороже. Портфель у него.
— В таком случае и легавый отправится туда же…
Спокойствие ее было классическое. Она даже не остановилась. Ливеровский бормотал:
— Миссис Ребус, нам не справиться с троими…
— Если у нас не хватит сил, мы поднимем массы…
Глаза ее сияли навстречу Хопкинсону. Он двигался к ней, как щепка к водовороту. Его огромные башмаки отлетали от палубы, высоко подбрасывались коленки, в руках плясали бинокль и путеводитель. Белели воротничок, зубы и глазные яблоки. Что-то, видимо, было странное в улыбке миссис Ребус, в невероятно сдержанном волнении Хопкинсона, — иностранцы, стоявшие у борта, повернули головы:
— Мистер Лимм, мне сдается, что это тот самый негр, наделавший столько отвратительного шума в Америке…
— Бог с вами, мистер Педоти, его же линчевали, насколько мне помнится.
— Суд Линча был совершен над его братом…
— Вы правы, я совсем забыл эту грязную историю.
— Мне очень не нравится присутствие здесь Хопкинсона…
Миссис Ребус и Хопкинсон сошлись и стали у перил так, будто судьба их наконец свела. Эсфирь улыбалась чайкам. Хопкинсон поднес к глазам бинокль, рука его дрожала. Ливеровский перестал дышать, следя за этой встречей главных персонажей…
— Алле хоп, — хрустально-птичьим голосом произнесла миссис Ребус, бросая крошку хлеба чайкам. Ливеровский заметил, что из окна салона по пояс высовывается Гусев, также весьма заинтересованный встречей. Ливеровский подскользнул к нему:
— Будьте столь любезны, передайте карточку завтрака.
— А я уже кончаю.
— По рюмочке пропустим?
— Уговор.
— Есть.
— Ничего не подсыпать в рюмку.
— Товарищ дорогой! — Ливеровский весь удивился. — Вы невозможно информированы об иностранцах. Мы же прежде всего культурны. Подсыпать яду в рюмки… Бульварщина!.. Где вы этого начитались?
Он заскочил в салон и сел у окна напротив Гусева.
— Алле хоп! — Эсфирь кидала крошки птицам. — Кроме этих птиц, вам что-нибудь нравится здесь? Что? (Негр перекатил к ней глаза, губы его сжались резиновыми складками.) Вы говорите по-английски? — Она чуть сдвинула брови. — Что?
— Многого здесь я еще не понимаю, миссис, но я хочу любить эту страну. И я полюблю эту необыкновенную страну.
— Мне нравится ваш ответ, — она подняла брови и задумчиво: — Так должен ответить хороший человек… Алле хоп! (Бросила крошку птицам.) А я дурной человек. Я — злая…
Негр положил руки на перила, шея его понемногу уходила в плечи. Не знал, что ответить. Это ей, видимо, понравилось:
— Странно, что привело вас в Советскую Россию? Мой вопрос несколько профессиональный: я журналистка. Вы можете называть меня Эсфирь. (Он торопливо, неловко поклонился.) По собственному желанию сюда не приезжают. Сюда спасаются от беды. Это страна голодных мечтателей. Я приглядываюсь к лицам… (Жалобно.) О… Они свирепы, бесчеловечны, эти варварские лица безумцев… Здесь едят человеческое мясо и социализируют женщин…
— Неправда! — резко сказал негр. Тогда она ответила так, будто коснулась его сострадательной рукой:
— Я бы хотела верить вместе с вами…
Он изумленно повернулся. Ее улыбка была нежна и невинна. Теплый ветер растрепал ее шелковистые волосы. Хопкинсон несколько подался назад:
— Миссис Эсфирь, я не понимаю — почему именно меня вы избрали собеседником? Мне это тяжело.
Казалось — после такой грубости разговор кончен и навсегда. Хопкинсон закрыл глаза.
Но обольстительная американка придвинулась к нему и голосом нежным, как хрустальный колокольчик:
— Разве я намереваюсь оскорбить вас?
Тогда он сказал с ужасным волнением, — даже пена проступила на углах губ:
— Я Абраам Хопкинсон.
— Я знаю.
— Мой брат, Элия, был линчеван в штате Южная Каролина из-за белой женщины… Она была похожа на вас…
— О, боже… (И — шепотом.) Алле хоп… Как это случилось?
Он подозрительно покосился, по ее глаза выражали только участие и печаль…
— Они оба служили в универсальном магазине… Мой брат не виноват в том, что у него под черной кожей человеческое сердце… Он любил эту девушку, не надеясь ни на что… Страшась себя — потому что страх передан нам черными матерями… Однажды он увидел ее в парке и сел на другой конец скамьи… Его ослепило счастье глядеть на эту обольстительную особу. Любовь нужно высказать, иначе она задушит… Было, должно быть, очень смешно, когда он стал излагать девушке негрские чувства, — в парке, где полно гуляющих… Он поставил девушку в глупое положение — шокинг! Она очень рассердилась. Их окружила толпа. Несколько тысяч белых бешено закричали: «Линч!» Брат, весь истерзанный, но еще живой, был повешен на ветке дуба. В присутствии полисмена составлен акт о попытке насилия над белой женщиной и о законном возмездии… (Миссис Ребус молчала, носик ее обострился, губы — полоской)… Теперь вы понимаете, почему я такой плохой собеседник для вас, миссис Эсфирь…
— Нет, не понимаю… Не вся Америка принимала участие…
— Нет — вся! Прокурор и сенат отклонили мою жалобу, — суд Линча — законный суд! Мои письма не поместила ни одна газета… Тогда я сам выступил с обвинением американского народа. За пять тысяч долларов статья была напечатана… На меня кинулась американская пресса, как стая шакалов… Я был лишен кафедры, выгнан из всех научных учреждений… Ку-Клукс-Клан приговорил меня к смерти. Несколько сот негров в разных городах жестоко поплатились за мои слова о справедливости… Я поклялся отомстить… Миссис Эсфирь, сюда я приехал для мщения… Но здесь мои маленькие чувства стали казаться не заслуживающими большого почтения… Здесь мои знания я решил употребить на более полезное дело… Пусть американцы спят спокойно, — я перестал о них думать…
Он засмеялся. Миссис Ребус молчала, опустив глаза.
— Пройдемся, — вдруг сказала она, — мне стало тяжело от вашего рассказа…
— Я немножко удивился, — проговорил он, совсем сбитый с толку. — Я был уверен, что вы не захотите даже дослушать…
— Женщины — странные существа, это правда…
И они медленно пошли по палубе. В окне салона Гусев говорил Ливеровскому:
— Шаг за шагом влипнете, безусловно.
— Ни одного неосторожного шага, ни одного доказательства, товарищ Гусев.
— Случай с портфелем?
— Отрекусь. О портфеле первый раз слышу.
— Свидетельница.
— Грош цена: допросите Александру Алексеевну, она понесет такую бурду, — с ума сойдете…
— Все-таки — придется вам перейти к уголовщине.
— Придется…
— И закопаетесь.
— Никак нет. Вам неизвестно главное — наша цель.
— Узнаю.
— Не успеете.
— Сегодня ночью? — перегнувшись через стол к его лицу, спросил Гусев.
— Скажу «да» — не поверите; скажу «нет» — тоже не поверите…
— Правильно. Так как же, стоит посадить на пароход наряд милиции?
— Искренно говоря — нет: тогда мы отложим дело, свернемся.
— Выпьем! (Чокается.)
Мистер Лимм, стоя спиной к перилам, кивнул на окно салона и сказал Педоти:
— Любопытно, что они пьют?
— Что-то белое и едкое.
— И ведь с аппетитом, мистер Педоти.
Педоти вздохнул. Из другого окна салона, где за столом завтракали москвичи, высунулся писатель Хиврин и помахал рукой иностранцам:
— Водка, водка… Присаживайтесь к нам, мистеры…
— Ну их к черту! — Гольдберг схватил руку Хиврина. — Честное слово, опасно, товарищи…
— Со мной не бойся… Я должен изучать европейцев: часть моего романа происходит в Европе… (Другой рукой схватил за спину пасынка профессора Самойловича.) Казалупов, скажи им по-английски…
— Алле, тринкен, тринкен, — опять зовет Хиврин. — Водка!
Лимм и Педоти переглянулись:
— Мне кажется — неудобно, нужно пойти, мистер Педоти.
— Сегодня воскресенье, я бы не хотел начинать мою поездку с безнравственного поступка.
— Но у них пятидневка, воскресенье отменено.
— А… Гм…
На палубе появилась Нина Николаевна. Видимо, она пришла за Зинаидой. Педоти и Лимм, приподняв шляпы, дали ей дорогу и пошли в салон. Нина Николаевна позвала:
— Зина…
Сейчас же в окне отодвинулись жалюзи, и выглянула Шура. Женщины некоторое время глядели друг на друга…
— Здравствуйте, Александра Алексеевна…
— Здрасте, Нина Николаевна…
— Ищу Зинаиду…
— С отцом прохаживается… Вы скоро слезаете?
— Мы едем до Астрахани…
— Интересно! — Шура сразу чем-то отдаленным стала похожа на козу. Нина Николаевна — спокойно:
— Александра Алексеевна, я не покушаюсь на ваше счастье. Мне больше, чем вам, тяжела эта встреча…
— Чего?
Нина Николаевна ушла. Снова, обогнув пароход, появились миссис Ребус и Хопкинсон, строго поблескивающий очками.
Он говорил:
— Почему только человек с белой кожей должен считать себя хозяином мира? Желтых, красных, черных — численно больше. В нас точно такой же процесс пищеварения, нам так же повинуются машины… Белые — хозяева, мы — рабы. Белые овладели энергией, изобрели машины, построили семнадцатидюймовые пушки и завладели рынками… Мы говорим — спасибо и берем свою часть…
— Мистер Хопкинсон, вы — ребенок, которого учат разбойничать.
— Учат справедливости…
— За эти две недели в ушах трещит от неразрешимых вопросов… Вон те (указывает на корму) едят черный хлеб с луком и решают мировые проблемы; у самих нет сапог и не заштопаны лохмотья… Разве возможна жизнь без комфорта? Зачем тогда жить? И высший комфорт, который мы позволяем себе, — это наши предрассудки. Они охраняют нас от грязи и злословия, как зонт от дождя… А вы вздумали посягнуть на наши предрассудки. Зачем?.. Если бы вы стали утверждать, что по воскресеньям не нужно ходить к обедне и петь гимнов, или что Дарвин прав, ведя род человека от оранг-утанга, — на вас бы обрушились с такой же энергией… Вы мечтаете о мщении, а у нас горько сожалеют о вашем отъезде… Уверяю вас, Америка слишком высоко ценит ваш гений, чтобы не загладить какой угодно ценой эту размолвку…
— Я немножко не понимаю, — сказал Хопкинсон, — менее всего понимаю вас…
— О, вы плохо знаете американских женщин. Мы старимся, сожалея о неиспользованных минутах счастья, — этой ценой мы покупаем комфорт. Тысяча демонов закованы в нас, но все же не так крепко, как это принято думать. Под надменной маской мы медленно сгораем от желания сбросить тесную одежду — предрассудки… Хотя бы на час в жизни… Хотя бы одного из тысячи бесенков выпустить на свободу…
Она сказала это просто и замедленно, как женщина, раздевающаяся перед мужчиной. Хопкинсон мучительно подавлял в себе то, что неминуемо должно было возникнуть в нем от слов и близости этой женщины. Затылок его налился кровью:
— Вы так же откровенны со своей собакой, мне представляется, миссис Эсфирь…
— Нет, мистер Хопкинсон, этих мыслей я не поверяю даже моей собаке… (Он откинулся как от удара)… Самое соблазнительное в вас то, что вы — взрослый ребенок… (Засмеялась.) Вы поняли: настал мой час в жизни… Я захотела быть голой перед единственным человеком… Не стоит думать — почему. Желание… (Хопкинсон поднес руку к лицу, очки его упали за борт.) Так будет свободнее, без очков… В тумане…
— Или вы…
— Нет, не лгу, я не слишком развратна. Возьмите мои руки. (Он схватил ее руки.) Ледышки? Вот что значит — раздеваться перед мужчиной…
— Миссис Эсфирь… (У него стучали зубы.)… Хотя бы для того, чтобы не быть сейчас смешным… я уйду.
— Конечно… Я хочу видеть вас владеющим собой. Мы встретимся после заката. Это час покоя…
Хопкинсон нагнул голову и пошел, близоруко натыкаясь на стулья. Миссис Ребус не спеша закурила папиросу. От носа по палубе шел профессор, Зинаида и Нина Николаевна. Профессор громко говорил:
— Нам было очень радостно и хорошо. Представь себе, Нина, я, оказывается, превосходный отец, то есть любящий отец… Это меня удивило…
— Я думаю, нас не выгонят из салона. Зинаида хочет есть…
Поморгав, профессор спросил робко:
— А мне можно с вами пообедать?
— Нет, — спокойно ответила Нина Николаевна. — Это может быть понято превратно…
— Мне несколько тяжело от твоей слишком… рассудительности, Нина.
— Я не могу разговаривать как любовница.
— Понимаешь… (они уже входили в дверь салона) какой-то нужно сломать лед…
Низким басом заревел пароход и начал поворачивать к берегу… В окна салона стали высовываться пассажиры. Хиврин, отмахивая со лба мокрые волосы:
— Что это такое? Какая остановка?
Мистер Лимм — лоснясь улыбкой:
— Русский водка — хорошо… Будем покупать водка…
Казалупов:
— Мне сообщили, на этой остановке яйца — рубль восемь гривен…
Хиврин:
— Вылезаем… Мистер Педоти, яйца, яйца покупаем.
Мистер Педоти:
— Мы все покупаем…
Мистер Лимм:
— Ура, русский Волга!
Стоявший у борта Парфенов указал на приближающийся берег:
— Бумажная фабрика, махинища… Два года назад: болото, комары… Понюхайте — воняет кислотой на всю Волгу. Красота! Двести тонн целлюлозы в день… Это не жук чихнул…

3

Плыли теплые берега. Плыли тихие облака, бросали тени на безветренный простор воды, всегда прегражденный лазурной полосой. Нешевелящиеся крылья чаек отсвечивали зеленью; то одна, то другая падала за кормой в пенный след парохода.
Влажный ветер трепал скатерти, облеплял ноги у женщин, разглаживая морщины, вентилировал городскую гарь. Солнечные зайчики играли на пивных бутылках. Дрожали жалюзи. Босой матрос мыл шваброй палубу.
Волга ширилась. Берег за берегом уходили в мглистую даль. На воде, такой же бледной, как небо, лежали плоты, — от волн парохода они скрипели и колыхались, покачивая бревенчатый домик с флагом, где у порога в безветренный час кто-то в линялой рубашке играл на балалайке.
Шлепал колесами желтый буксир, волоча из последних сил караван судов, высоко груженных досками, бревнами, серыми дровами. Близко проходила наливная баржа с нефтью, погруженная до крашенной суриком палубы. В лесистом ущельи дымила железная труба лесопилки, по склону лепились домики, и на горе за березами белела церковь с отпиленными крестами.
Странным после городской торопливости казалось неторопливое движение берегов, облачных куч над затуманенной далью, коров, помахивающих хвостами на отмели, мужика в телеге над обрывом… Хотелось — быстрее, быстрее завертеть эту необъятную панораму… Но ветер ласкал отвыкших от ласки горожан, разбивались набитые на мозг обручи черных забот, и откуда-то (что уж совсем дико) появлялось забытое давным-давно ленивое добродушие… Появлялся неестественный аппетит. На остановках скупалось все, что приносили бабы из съестного, — пироги с творогом и картошкой, яйца, топленое молоко, ягоды, тощие куриные остовы…
Переполненная впечатлениями была лишь верхняя палуба. Нижней — четвертому классу — было не до того: она опоражнивалась на каждой остановке, — вываливалось по нескольку сот мужчин и женщин, и столько же впихивалось, в лаптях, с узлами, сундуками и инструментами, в тесноту и селедочную вонь.
Капитан уныло посматривал с мостика на эти потоки строителей. На сходнях крутились головы в линялых платках, рваные картузы, непричесанные космы, трещали корзины, сундучки, ребра. Два помощника капитана сбоку сходен надрывались хрипом:
— Предъявляйте билеты, граждане! Куда прете без очереди!
Грузились и выгружались партии рабочих на лесозаготовках, на торфяных разработках, на строительстве городов и фабрик. Одни уходили на сельские работы, другие — из деревень на заводы…
Солнце садилось. Лимонный закат медленно разливался над Заволжьем, над лугами и монастырскими рощами, над деревнями и дымами строительства.
— Как в котле, народ кипит… Строители, — добром их помянут через тысячи лет, — говорит Парфенов, облокотись о перила.
Стоящий рядом капитан ответил мрачно:
— Полагается триста человек палубных, а мы сажаем до тысячи. Вонища такая, что даже удивительно. Ни кипятку напастись, ни уборных почистить — прут как плотва…
— А ты раньше-то, чай, все богатых купцов возил, шампанским тебя угощали…
— Да, возил… В восемнадцатом году… Сам стою на штурвале и два комиссара — справа, слева от меня, и у них, дьяволов, вот такие наганы. Подходишь к перекату, и комиссары начинают на тебя глядеть… А за перекатом — батарея белых… И так я возил… Всяко возил…
Капитан отошел было. Парфенов со смехом поймал его за рукав:
— Постой… Да ведь это с тобой я никак тогда и стоял… На пароходе, как его, «Марат», не «Марат»?..
— «Царевич Алексей» по-прежнему, на нем и сейчас идем…
— Чудак! Вспомнил! (Смеется.) Я еще думаю, — морда у него самая белогвардейская, посадит на перекат… Да, не обижайся… А ведь я чуть тебя тогда не хлопнул, папаша…
Капитан, отойдя, крикнул сердито:
— Давай третий!
Пароход заревел. На палубу поднимались нагруженные продуктами москвичи и иностранцы. Лимм, потрясая воблой:
— Риба, риба…
Хиврин одушевленно:
— Под пиво, мистер, — национальная закуска.
Педоти:
— Закажем колоссальную яичницу…
Казалупов:
— Шикарно все-таки, скупили весь базар.
Гольдберг:
— Но — цены, цены, товарищи…
Вдоль борта озабоченно бежала Шура:
— Валерьян! Купил? — звала она, перегибаясь. — Малины? Это же невозможно… Колбаса, колбаса, — три двадцать четыреста грамм… Вот — люди же купили! и совершенно не лошадиная…
— Ну и пусть его покупает малину, — говорит Ливеровский подходя. — Стоит отравлять себе дивный вечер…
У Шуры пылали щеки:
— Не в малине дело, — он прямо-таки липнет к этой Нинке…
— Нам лучше…
— Слушайте, чего вы добиваетесь цельный день? (Поднимает ладонь к его лицу.) Да, уж — смотрите, прямо неприлично… (Шепотом.) Капитан глядит на нас…
— Едем со мной в Америку.
— Чего? Ну, вы нарочно…
— Ух, зверь пушистый, — говорит Ливеровский выразительно…
— А в самом деле в качестве чего я могла бы поехать в Америку?
— Секретаря и моей любовницы…
— Временно?
— Ну, конечно.
— А то — все-таки бросить Вальку, такого желания у меня нет, я его обожаю… Но я еще, знаете, страшно молодая и любопытная… (Внезапно с тоской.) Обманете меня, гражданин вицеконсул?
— Возьмите это… (Он всовывает ей в руку листочек бумаги.) Крепче — большим и указательным… (Шура растерянно берет листочек.)
— А чего это? Зачем?
— Здесь немножко сажи с воском. Готово. (Берет назад у нее листочек.) Вы поедете в Америку и будете вести роскошную жизнь, — гавайские гитары и коктейли… Но сейчас должны…
— Сердце очень бьется у меня.
— Сейчас — возьмите у Гусева портфель и принесете мне. Поняли: портфель украсть и тайно мне — в каюту…
Шура — шепотом:
— Гражданин вицеконсул, как же это вы меня котируете?
— Как соучастницу.
— Вы бандит?
Ливеровский, оглянувшись — и ей на ухо:
— Я — шпион, агент международного империализма. (Шура молча затряслась, заморгала, начала пятиться.)
— Случайно встретила, и — ничего общего, сами привязались…
— Поздно, душка. — Он осклабился и, помахивая записочкой перед Шуриным лицом: — Не донесете…
— Ей-богу, ей-богу, донесу…
— Знаете — что здесь? (Показывает записочку.) Здесь — ваша смерть. (Читает.) «Добровольно вступаю в международную организацию Ребус, клянусь подчиняться всем директивам и строжайше хранить тайну, в чем прилагаю отпечаток своего большого пальца»… Вот он!
— Ай, — тихо взвизгнула Шура, взглянув на палец, измазанный в саже, — сунула его в рот. Ливеровский спрятал записочку в бумажник:
— Успокойтесь, поплачьте, для утешения — флакон Коти… (Вынув из жилетного кармана, сует ей в руки флакончик духов.) Хоть слово кому-нибудь — смерть…
Он отходит посвистывая. Шура дрожащими пальцами раскупоривает бутылочку, всхлипывает. Хлопотливо проходит профессор с пакетом малины:
— Ищу Зину… Представь — малина чрезвычайно дешева, купил одиннадцать кило… (Шура всхлипывает)… Что у тебя за бутылочка?
— Не спрашивай…
— Прости, прости… В тайны личной жизни не вмешиваюсь… Но все же… — запнулся, просыпал часть малины, покашливая, оглядел Шуру. Она припухшими губами:
— Ничего не скажу, ничего… Пусть я погибла, ни слова не скажу…
— Гм… Как ты погибла? Гм… Физически или пока только — морально? Не настаиваю… Но, по-моему, несколько быстро погибла… В то время, когда я… Гм… никак не могу решиться проверить самого себя, — вернее: количество обязанностей перед одной женщиной и количество обязанностей перед другой… Ты очень быстро решилась… Это несколько меняет отношения слагаемых… Гм… Собака, прости, — для уточнения факта… (Сразу — потеряв голос)… Ты отдалась мужчине, насколько я понял?
— Иди к своей Нинке, иди, иди…
Она убежала. Профессор просыпал еще несколько малины. С мячиком подбежала Зина.
— Папа, малина…
— Да, малина… Замечательно, что, несмотря на видимую закономерность и порядок, жизнь как таковая есть глубочайший беспорядок… Никакой системы нельзя подвести в отношения между людьми, то есть — я никогда не могу быть уверен, что A плюс B плюс C дадут нужную сумму, и если ввести даже некоторый коэффициент неопределенности — K, то и тогда все полетит к черту…
— С пола можно есть?
— Можно… Но не подавись — в малине много костей… Зина, пойдем сейчас к маме… Я решил…
Профессор потащил Зинаиду к трапу — на нижнюю палубу. Оттуда навстречу поднимался негр. Схватив Родионова за локоть (профессор крепче прижал к груди пакет с малиной), Хопкинсон сказал негромко и раздирательно:
— Я должен немедленно покинуть пароход… Я хотел сойти на этой остановке, но здесь — ни железной дороги, ни лошадей…
— Ближайшая остановка — завтра утром…
— Тогда я погиб!
— Очень странно… (Профессор подхватил пакет.) Здесь многие испытывают то, что они будто бы должны погибнуть… И некоторые уже погибли… В особенности удивляет торопливость, с которой… (Он задрал бородку и глядел из-под низа очков)… Очевидно, излишек кислорода, а?..
— Ночь! Впереди — ночь! — выкатив глаза, повторил Хопкинсон. — Я могу быть полезным?
— Мне помочь нельзя… (Он улыбался, но длинные руки дрожали.) Меня нужно сжечь живым! Убить во мне черную кровь!.. Дорогой профессор… (Он увлек Родионова к перилам… Профессор от волнения уронил пакет, Зинаида всплеснула руками…)
— Папа, ты с ума сошел…
— Сейчас, сейчас, детка, к твоим услугам…
— Дорогой профессор, возьмите от меня известную вам рукопись, ту, что мы расшифровали, — твердо проговорил Хопкинсон.
— Такая ответственность! Нет, нет!
— Я не имею права держать здесь (рванул себя за карман пиджака) счастье целого народа… Я боюсь… Я буду бороться… А если не хватит сил? Я буду преступником!..
Тогда Родионов наклонился к его уху:
— Ничего не понимаю…
Негр сунул ему в карман клеенчатую тетрадь.
— Берите… А я постараюсь сделать сто кругов по палубе энергичным шагом…
Пока Родионов засовывал рукопись, негр уже отбежал: на тускнеющем свете заката пронеслась его худая тень — руки в карманах, плечи подняты, рот оскален до ушей — и скрылась на носу за поворотом. Профессор поднял палец:
— Зинаида, на пароходе происходит что-то неладное.
Он и Зинаида спустились на корму. Наверху шел Гусев с папироской. Из освещенного салона выкатились Ливеровский, Лимм, Педоти и Хиврин, говоривший возбужденно:
— Обычное русское хамство… Вдруг больше не подают водки.
— Мы не пьяны, нет — мы не пьяны! — кричал Лимм. И Педоти, схватившись за Хиврина:
— Я требую коньяк, они должны подавать. Это паршивые порядки — у вас в России!
— Идем вниз к буфетчику, там все достанем, — напористо-громко сказал Ливеровский. И — Лимм:
— Вниз к буфетчику! Хорошо!
Педоти:
— Потребуем водку с мадерой!
Хиврин с энтузиазмом:
— Люблю иностранцев — расстреливайте меня!
Все четверо устремляются вниз, к буфетчику, лишь Ливеровский, покосившись на Гусева, задерживается, закуривает. Гусев вполголоса:
— А это зачем понадобилось?
— Тащить иностранцев в буфет?
— Иностранцев ли?
— Подготовка за пятнадцать ходов, — даю шах и мат.
— Мне?
— Вам.
— Ливеровский, я вас решил арестовать.
— Когда? — спросил он поспешно.
— В Самаре, завтра…
— Вам же влетит за это.
— Знаю. Наплевать! Не могу иначе.
— Ай, ай, ай! Так, значит, запутались окончательно? Струсили? Не ожидал, не ожидал…
— Мне неясен один ваш ход.
— Именно?
— Пойдете ли вы на мокрое дело?
— Догадывайтесь сами…
— Хорошо. Я тоже иду вниз.
— Не боитесь?
Гусев шагнул было к трапу, но остановился, медленно обернув голову, — так неожиданно был странен этот вопрос. Нахмурился:
— Ах, вот как вы…
— Я — сейчас — за папиросами и — вниз. — Ливеровский хихикнул, отошел. Гусев медленно стал спускаться. В окне отодвинулись жалюзи. Эсфирь Ребус спросила:
— Алло, Ливеровский?
Он на секунду присел под ее окном:
— Только что сели на этой остановке двое, наши агенты.
— Надежны?
— Как на самого себя…: Бывший помощник пристава Бахвалов и — второй — корниловец Хренов, мой сослуживец. Инструкции им уже даны.
— Нужно торопиться.
— Я бегал вниз. Настроение подходящее. Мы еще подогреем.
— Нужно сделать все, чтобы негра взять живым.
Ливеровский развел руками:
— Постараемся. Это самое трудное, миссис Эсфирь…
— Это настолько важно… В крайнем случае я решила пожертвовать собой… (Ливеровский живо обернулся к ней.) Если отбросить кое-какие предрассудки, — нетрудно вообразить, что мистер Хопкинсон может даже взволновать женщину…
Говоря это, она медленно затянулась папироской. Он молча встал, отошел к борту и плюнул в Волгу. По палубе неслась тень негра — белые зубы, белый воротничок.
— Уйдите… Совсем уйдите, — сказала Эсфирь. Ливеровский нырнул вниз по трапу. Под окном миссис Ребус негр споткнулся, как будто влетел в сферу магнитных волн, останавливающих магнето. Он сделал неудачное движение к борту. На секунду вцепился в поручни, — рот раскрыт, глаза как у быка. Бедный человек хотел сделать вид, что спокойно любуется природой. Но сейчас же, уже нечеловеческой походкой, подпрыгивая, помчался дальше… Эсфирь продолжала курить, — глядела на закат, и, если бы не струйка дыма между пальцами ее узкой руки, — могло показаться, что эта красивая женщина в окне парохода, это неподвижное лицо с красноватым отсветом в глазах — лишь приснилось черному человеку… Не добежав до кормы, он сделал поворот, схватился за голову и начал возвращаться, — руки полезли в карманы штанов, походка бездельника-волокиты… Только в пояснице какая-то собачья перешибленность. Должно быть, нелегко ему доставалась борьба с дикими чувствами, кипевшими в его артериях… Так же медленно, навстречу ему, Эсфирь поворачивала голову. О, если бы — заговорила. Нет, продолжала спокойно молчать.
— Душный вечер на Волге, — с трудом проговорил он (осклабился, встал на каблуки, зашатался). — Вы, кажется, скучаете? (Короткое движение, — как будто хватаясь за курчавые волосы)… Отчего вы так странно молчите… Миссис Эсфирь…
— Я сказала все, что может сказать женщина… Дело за вами…
Тогда с кашляющим стоном он кинулся на скамью под окном, схватил руку миссис Эсфирь, прижал к губам:
— Я хотел бежать… Я хотел кинуться в воду… Я искусал себе руки…. Молчу, молчу… Вы все понимаете… Маленький человек вздумал бороться с Нулу-Нулу… Он миллионы веков напитывал нашу кровь яростью… Нулу-Нулу — в полдень встает над лесом, над нашей жизнью. Ствол баобаба, глаз взбешенного тигра — Нулу-Нулу… Он сжег мой разум… Мою совесть… Мою человеческую гордость… Все, все — в жертву ему…
Бормоча всю эту чушь, Хопкинсон встал на скамье на колено и глядел миссис Ребус в лицо с полуопущенными веками.
— Еще, — сказала она.
— Поверните ключ в двери… Я приду…
— Еще о Нулу-Нулу…
— Он стоит над миром… Все горит — травы, леса, земля… Все в дыму, в мареве… Нулу-Нулу нюхает дым… Мужчина приближается к женщине… «Хорошо», — говорит Нулу-Нулу… И он жжет их… Огонь вылетает у них изо рта, из глаз, из животов…
Жалюзи вдруг захлопнулись. Хопкинсон оборвал на полуслове, схватился за лицо и — раскачиваясь:
— Слепой идиот, старый аллигатор, глухая птица Кви-Кви… Трех линчей мало тебе, мало…
Эсфирь сейчас же появилась на палубе. На плечах — испанская шаль.
— Вот — ключ от моей двери… Вы получите его в свое время (оглянулась направо, налево и — шепотом): сейчас ко мне нельзя, — позднее… Абраам, поговорим серьезно… (С улыбкой провела ладонью по его щеке.) Нулу-Нулу, вы мне нравитесь… Будьте все время таким… Абраам, я решила… Я связываю мою жизнь с вашей. Вы гениальный человек… А ведь рука женщины, как лапа хищной птицы… Я хватаю добычу — это мое, вы весь мой! Таковы женщины… Абраам, расскажите о вашем замечательном открытии… Какой сладкий ночной ветер, подставьте лицо, — он освежает… Что главное в вашем открытии? Из-за чего в Америке такой переполох?
Складывая руки, как насекомое богомол, Хопкинсон беззвучно смеялся:
— Я не способен, я не способен, все благоразумное выскочило из моей головы…
— Когда женщина отдает себя всю, она хочет быть гордой, — сурово сказала Эсфирь. — Предположите, что я честолюбива.
— Хорошо… (Он сжал руки, будто пожимая их страстно.) Ничего гениального нет… Я напал на это случайно… Если семена растений подвергнуть действию азота при пяти атмосферах и температуре в тридцать градусов Цельсия, то энергия, заключенная внутри семени, увеличится в десять раз…
— Азот, тридцать градусов и пять атмосфер, — повторила Эсфирь.
— Еще и фосфорный ангибрид и окись углерода, легко отдающая частицу «C»… Все это в малых примесях… Принцип: предварительное обогащение не почвы, а самих семян…
— А? (Эсфирь даже вскрикнула тихо.) Поняла…
— Растительная сила так невероятно увеличивается, — в лето вы собираете три урожая…
— Чудовищно…
— Для Америки… Для всего капиталистического хозяйства. Они борются за цены на пшеницу, они погибают от урожаев. Американские фермы молят бога послать саранчу на поля. В Африке оставляют картофель гнить в земле. Хлопок больше невыгодно сеять. Парадокс! Гибель от изобилия… А я предлагаю увеличить урожай в десять раз… Поэтому они и пытались меня убить и обокрасть…
— Друг мой… (Эсфирь схватила его руку)… У вас больное воображение… Большевики — лгут, лгут… Ваш приезд в Америку будет национальным праздником…
Грудь миссис Ребус прижалась к его плечу. Он замолчал, откинув голову, вдохнул влажный ветер, летящий с берегов над звездами, опрокинутыми в темной воде…
— Мне не хочется просыпаться, — сказал он тихо. — Вы — одна из этих звезд, упавшая на черную землю…
Она — с воркованьем:
— Абраам, я хочу спасти вас…
— Зачем? Я — спасен… Глядите… (Он указывает на отражение звезд)… Мы летим на другую планету, звезды вверху и внизу… Приветствуем новую землю, этот девственный мир… Здесь — сурово и скудно… Труд — священен… Слабых не прощают, за ошибки карают жестоко, но над всем — возвышенные замыслы… Единственное место в мире, где трудятся во имя великих замыслов… Здесь строят новое жилище человечеству… Это очень трудно и тяжело, но я тоже хочу быть пионером на этой земле… Я вас могу любить особенно, с глубокой нежностью, мы сделаем много хороших дел… Мы насыплем элеваторы доверху превосходным зерном, освободим от забот о хлебе усталого человека. Это большое дело… И покажем им… (Ткнул пальцем в звезды)… что правда здесь… Миссис Эсфирь, с вами вдвоем…
— Это ваше открытие напечатано где-нибудь? — тоненьким голосом спросила Эсфирь.
— Конечно, нет… Весь процесс обработки зерна записан шифром. (Испуганно схватился за карман, вспомнил)… Да, в надежном месте…
— У профессора?
Он, — взглянув удивленно:
— А почему вы спросили?
— Мне близко и дорого все, что касается вас… (Взяла его под руку, прижалась, и снова у него голова пошла кругом)… Мы еще погуляем немного? Я отдам вам ключ с одним условием.
— Я бы мог сейчас… (Наклонился к ней)… Мог бы плясать с копьем в руке…
Она засмеялась, и они молча пошли к носу, где ветер затрепал юбку Эсфири, взвил концы ее шали, и Хопкинсону пришлось обнять ее за плечи, чтобы помочь преодолеть ветер…
— Какие же ваши условия, миссис Эсфирь?
— Вы возвращаетесь в Америку.
Он задохнулся. Поднял руки над головой…
В помещении буфетчика тем временем шло веселье. Иностранцы потребовали льду и, наколотив его в большие фужеры, пили водку с мадерой. Хиврин сверх меры восторгался заграничным обществом, — должно быть, представлялось, что сидит в Чикаго, в подземном баре у спиртовых контрабандистов…
— Гениально! — кричал он. — Лед, водка и мадера! Коктейл! (И буфетчику:) Алло, Джек, анкор еще… Хау ду ю ду!
— Не надо кричать, — говорил Педоти, — пить нужно тихо.
— Русскую душу не знаешь… Тройка! Цыгане! Хулиганы!
Лимм, которого научили по-русски:
— Ax ты, зукин зын комарински мужик…
— Урра! — вопил Хиврин. — Гениально, мистер. Я тебя еще научу… (Шепчет на ухо ему)… Понял? Повтори:..
Лимм болтает руками и ногами, визгливо хохочет.
На хмурой морде буфетчика выдавливается отсвет старорежимной улыбочки… Неподалеку от буфета, в углу, образованном тюками с шерстью и ящиками с московской мануфактурой, разговаривает небольшая группа. Здесь и давешний колхозник в сетке и хороших сапогах, и заросший мужик, но уже без дочери (она устроилась на ночь под зубьями, конных граблей), и батрак — болезненный мужик, и худощавый человек со светлыми усами полумесяцем, в синих штанах от прозодежды, и губастый парень в драном ватном пиджаке, и две неопределенные личности в худой одежонке, в рваных штиблетишках, — эти сидят на ящиках…
Указывая на них, рабочий (со светлыми усами полумесяцем) говорит, ни к кому в частности не обращаясь:
— Вот эти двое — самый вредный элемент… Я давно прислушиваюсь, — чего они шепчут, чего им надо. Там пошепчут, здесь пошепчут… От таких паразитов вся наша беда…
— А что ж рот-то затыкать? — вступается заросший мужик. — Ты, друг фабричный, всем бы приказал молчать… Губернатор, — портфель тебе под мышку…
Губастый парень засмеялся, будто у него лопнули губы. Рабочий строго — на него:
— Дурака-то и насмешил: вот и агитация…
— Агитаторы не мы: ты, друг фабричный, — говорит заросший мужик.
Губастый качнулся к рабочему, закричал со злобой:
— Ты скажи, сколько мне надо работать? Я еще молодой…
Заросший мужик:
— Ответь по своей науке-то…
Рабочий оглядел парня, мужика, ответил тихо, но важно:
— Всю жизнь…
— Сто лет работать, — пробасила одна из личностей, сидящих на ящиках, — плотный мужчина, лет пятидесяти, в рыбацкой соломенной шляпе.
— Правильный ответ, — обрадовался заросший мужик. — И за сто лет у них лаптей не наживешь…
— Кулачище! — закричал на него колхозник. — Зверь матерый! Одна идеология — работать, нажить! Ты работай для общего…
— Постой, я ему объясню, — перебил рабочий. — Весь вопрос — в культурной революции… Сейчас работаем восемь часов… В будущем станут работать, может быть, два часа…
Заросший мужик ударил себя по бедрам:
— Врет, ребята, ей-богу, врет… Два часа работать — лодырями все изделаются… Водки не хватит… Окончательно пропала Расея…
Рабочий повысил голос:
— К тому времени люди будут перевоспитаны. Мы добиваемся увеличения потребностей человека, хотим, чтобы он стремился к высшей культуре и не жалел для этого сил… У тебя, папаша, дальше четверти водки фантазия не распространяется… А мы хотим, чтобы вот он (указал на губастого парня) имел чистое жилище с ванной, одевался бы не хуже американцев, которые в буфете морду намазывают… Посещал театр, библиотеку, — так его переплавить, чтобы жил мозговым интересом, а не звериным…
Парень вдруг заржал радостно:
— Мозговым…
— Жеребец! — проскрипел заросший мужик с отвращением…
Личность в соломенной шляпе:
— Дешевая агитация…
— Вот тогда, — рабочий отрубил ладонью воздух, — труд ему — в радость, и хоть два часа работать, — не сопьется… Лодырей, пьяниц к тому времени будут в музеях показывать, да и тебя, папаша…
— Истинно так, товарищ, — до крайности взволнованный, встрел в разговор болезненный мужик. — Кабы мы в это не верили… Нам бы тяжело было… У меня — кила, лишай, я, вероятно, не доживу до этого… Но хлеб есть слаще, раз — я около науки…
Незаметно во время разговора к двум личностям на ящиках подошел Ливеровский. Ухмыляясь, копая спичкой в зубах, слушал. Рука его за спиной протянула записку; ее осторожно взяла вторая личность, сидящая на ящике… Прочел, разорвал, сунул обрывки в рот.
Обе личности встали и отошли в тень. Ливеровский — обращаясь к рабочему:
— Питаетесь мечтами, товарищ? Дешево и сердито…
Рабочий нахмурился… Колхозник ответил с горячностью:
— В первом классе лопаете чибрики на масле, а мы сознательно черный хлеб жрем… А мы не беднее вашего… Вон, посмотри, чибрики-то наши как перевертываются…
Он указывает на пролет нижней палубы, — пароход плыл недалеко от берега, там видны электрические огни, дымы, очертания кирпичных построек в лесах…
Появились капитан, Парфенов и Гусев. Парфенов — Ливеровскому:
— Цементный завод, продукция полмиллиона тонн. А полтора года назад на этом месте — болото, комары…
Пароход короткими свистками вызывает лодку. Капитан кричит в мегафон:
— Эй, лодка!.. Лодка!.. (С воды доносится: «Здесь лодка»)… Принять телеграмму… — Опускает мегафон и — Гусеву: — Давайте телеграмму…
— Срочная, — говорит Гусев и, обернувшись к Ливеровскому, странно усмехается…
Все, на минуту бросив спор, смотря, как под бортом парохода из темноты выныривает лодка с фонарем и двумя голыми парнями в одних трусиках.

 

Зинаида давно уже была вручена матери и спала на подушке. Нина Николаевна подстелила себе старое пальтецо около свертков канатов, но еще не ложилась. На корме — два-три спящих человека. Внизу кипит вода. Высоко вздернутая на кормовой мачте лодка летит перед звездами.
Профессор Родионов появляется на корме с чайником кипятку:
— Принес чаю… Зина спит? — Он поставил чайник и сел на сверток канатов. — Я тебе не мешаю? Ведь подумать, — на воде, и не сыро, — удивительно… Нина… Я очень несчастен…
— Ты сам хотел этого.
— Не говори со мной жестоко.
— Да, ты прав… (Концы ее бровей поднялись… Глядела в темноту, где плыли огоньки. Руки сложила на коленях. Сидела тихо, будто все струны хорошо настроены и в покое)… Не нужно — жестоко…
— Во сне бывает, — бежишь, бежишь и никак не добежишь… Так и я к вам с Зиной — не могу… Ты суха, замкнута, настороже… А я помню — ты, как прекрасно настроенный инструмент: коснись — и музыка…
— Говори тише, разбудишь Зину.
— Ты вся новая, я тебя не знаю.
— Знать человека — значит, любить, это так по-нашему, женскому, — сказала она, наклоняя голову при каждом слове, — а по-мужскому знать — значит, надоела… Ты пытаешься меня наградить какими-то даже струнами… Не выдумывай: я — прежняя, та, которая надоела тебе хуже горькой редьки… Покойной ночи, хочу спать…
Он кашлянул, пошел к выходу с кормы. Остановился, не оборачиваясь, развел руками:
— Ничего не понимаю…
Нина Николаевна смотрела ему вслед. Когда он, бормоча, опять развел руки, позвала:
— Валерьян… У тебя что — нелады с Шурой?
— Удивляет только ее торопливость: понимаешь — ночью сели на пароход, а утром у нее неизвестный любовник…
Он торопливо вернулся, ища сочувствия, но брезгливая усмешка Нины Николаевны не предвещала утешения. Сказала:
— Представляю, что тебе должно быть хлопотно с молодой женщиной…
— Нина, — противно… Но развязывает меня морально… И втайне я даже рад…
— Что же, — еще какая-нибудь новенькая на примете?
— Жестоко, Нина!.. Так не понимать! Во всем мире ты одна — родная… Ты одна разделяла мои радости, огорчения, усталость… Теперь — я измучен, и не к кому прислонить голову…
— Фу! — вырвалось у Нины Николаевны.
— Нина, прости меня за все… Я прошу у тебя жалости… Только…
Тогда она встала в крайнем волнении, ногой задела подушку со спящей Зинаидой. Потемневшим взором глядела на мужа:
— Жалости! Этого, милый друг мой, теперь больше не носят… Поживи без жалости… Знаменитый ученый, работы — сверх головы и столько же ответственности… Перестань над собой хныкать, жалеть, забудь о себе: поел, попил, пожил со свеженькими мордашками — довольно… Работай, черт тебя возьми, работай… А устал — протягивай ноги, только и всего… Другой встанет на твое место…
Она хрустнула пальцами. Профессор громко прошипел:
— Остается — в воду головой…
— Лучше выпей водки… Успокоишься… Уйди…
Он взялся за волосы и ушел. Зинаида, не поднимая головы с подушки, проговорила:
— Мама, чего-то папу жалко…
— Зинаида, спи, пожалуйста.
— Он добрый…
— Понимаешь, мне тяжело, так тяжело, как никогда не бывало. Скажи — могла я иначе ответить?
Зинаида вздохнула, поворочалась. Нина Николаевна села на сверток канатов и глядела на темную воду.
Профессор шел по четвертому классу, спотыкаясь о спящих. Губы у него дрожали, глаза побелели. Приступ неподдельного отчаяния схватил его мозг свинцовым обручем.
Ему преградили дорогу четыре человека, стоявшие у тюков с шерстью, — два грузчика (те, что в начале этого рассказа слушали грохот бешеной пролетки Ливеровского); один — рослый, со спутанными волосами и бородой, похожий на дьякона, другой — кривой, с покатыми плечами и длинной шеей, и — две неопределенные личности. Тот, кто был в соломенной шляпе, угощал грузчиков водкой, товарищ его (проглотивший записку Ливеровского) говорил, зло поглядывая из-под козырька рваной кепки:
— …Жить нельзя стало… Всю Россию распродали… Раньше белые калачи ели… Студень — пятак, поросенок — полтинник… А чибрики на масле!..
Кривой грузчик, икнув:
— Чибриков бы я покушал…
— А глядите — кто сейчас у буфетчика осетрину жрет… Вы за это боролись?
— Вообще не принимаю коммунистического устройства мира сего, — пробасил рослый грузчик. — Я бывший дьякон, в девятнадцатом году командовал дивизией у Махно. Жили очень свободно, пили много…
— Пейте, не стесняйтесь, у меня еще припасено.
Бывший дьякон спросил:
— Кто же вы такие?
Личность в шляпе с душевной простотой:
— Мы — бандиты.
— Отлично.
— Помогите нам, товарищи.
— Отлично… Грабить сами не будем, не той квалификации, но помощь возможна.
Злой в кепке:
— Мы работаем идейно. Вы, как борцы за анархию, обязаны нам помочь…
Подошел профессор. Сразу замолчав, они расступились, нехотя пропустили его. Под их взглядами он приостановился, обернулся:
— В чем… дело?
В то же время в буфете шум продолжался. Хиврин кричал буфетчику:
— Не смеешь закрываться! Джек! Хам!
Педоти вяло помахивал рукой:
— Тише, надо тише…
— Не уйдем! Зови милицию. Джек, хам!
Лимм вопил:
— Хочу лапти, лапти, лапти.
— Джек, хам, — кричал Хиврин, — достань американцам лаптей.
Ливеровский хохотал, сидя на прилавке. Когда появился профессор, — голова опущена, руки в карманах, — Ливеровский преградил ему дорогу:
— Профессор, присоединяйтесь… Мы раздобыли цыганок… Вина — море…
— Профессор, — звал Хиврин, — иди к нам, ты же хулиган…
Лимм, приподнявшись со стаканом:
— Скоуль… Ваше здоровье, профессор…
Ливеровский, хохоча:
— Все равно — живым вас отсюда не выпустим…
— Живым? Хорошо… Я буду пить водку… Вот что…
У профессора вспыхнули глаза злым светом: он решительно повернул в буфетную. Ливеровский схватил его за плечи и, незаметно ощупывая карман пиджака, на ухо:
— Как друг — хочу предупредить: будьте осторожны… Если у вас с собой какие-нибудь важные документы…
— Да, да, да, — закивал профессор, — благодарю вас, я заколол карман английской булавкой…
— Коктейл, — кинулся к нему Хиврин с фужером. Из тени, из-за ящиков выдвинулся Гусев. Ливеровский мигнул, усмехнулся ему. Подошли две цыганки, худые, стройные, в пестрых ситцевых юбках с оборками, волосы — в косицах, медные браслеты на смуглых руках, резко очерченные лица, как на египетских иероглифах…
— Споем, граждане, гитара будет…
Профессор, оторвавшись от фужера:
— Чрезвычайно кстати…
Покачивая узкими бедрами, грудью, оборками, звеня монетами, цыганки вошли в буфетную. Профессор за ними. Гусев сказал Ливеровскому:
— Даете шах?
— Нет еще, рановато…
— Что вы нащупали у профессора в кармане?
— Боже сохрани! — изумился Ливеровский. — Да чтоб я лазил по карманам!
Гусев наклонился к его уху:
— «Живым вас отсюда не выпустим»…
Ливеровский прищурился, секунду раздумывая. Рассмеялся:
— Для вас же и было сказано, чтобы вас подманить. Боитесь — уходите наверх.
— Вы — опасный негодяй, Ливеровский.
Ливеровский яростно усмехнулся.
— Хотите — отменю приказ об аресте?
Ливеровский укусил ноготь. Гусев сказал:
— Не ошибитесь в ответе.
— Отменяйте…
— Правильно. И все-таки вы попались…
— Посмотрим. — Ливеровский указал на буфет. — Будем веселиться.
В буфетную прошел молодой низенький цыган с кудрявой бородой, будто приклеенной на пухлых щеках. На нем были слишком большие по росту офицерские штаны с корсетным поясом поверх рубашки, видимо, попавшие к нему еще во времена гражданской войны; сейчас он их надел для парада. Улыбаясь, заиграл на гитаре, цыганка запела низким голосом. Хиврин молча начал подмахивать ладонью, Профессор закинул голову, зажмурился. Подходили пассажиры четвертого класса, из тех, кто давеча спорили. Косо поглядывали на сидящих в буфете, хмуро слушали. Цыганка пела.
Внезапно Гусев схватил Ливеровского за руку и крикнул в темноту между ящиками:
— Там раздают водку!
Ливеровский вырвал руку, кинулся к цыганкам.
— Плясовую!

4

Ночь. Над тусклыми заливными лугами тоскливая половинка луны в черноватом небе. Мягкий ветер пахнет болотными цветами. Мир спит.
Парфенов облокотился о перила, слушает — на берегу кричат коростели. Палуба пустынна, только быстрые, быстрые, спотыкающиеся от торопливости, шаги. Парфенов медленно повернулся спиной к борту. Из темноты выскочила Шура — под оренбургским белым платком у нее портфель. Остановилась, испуганно всмотрелась. Парфенов сказал негромко, по-ночному:
— Нашему брату полагается смотреть на эту самую природу исключительно с точки зрения практической… Но, черт ее возьми: коростели кричат на берегу — никакого нет терпения… Меня ничем не прошибить… Весь простреленный, смерти и женских истерик не боюсь, Пушкина не читал, а коростель прошибает… В детстве я их ловил… Соловьев ловил… Курьезная штука — человек…
— Куда это все делись? — спросила Шура.
— А внизу безобразничают. А вы кого ищете?
— Это что? Допрос? — Шура задышала носом. — Довольно странно…
Повернулась, торопливо ушла. Снизу из трапа поднимался капитан. Парфенов проговорил в раздумьи вслед Шуре:
— Да, дура на все сто…
— Товарищ Парфенов, — у капитана дрожал голос, — что же это такое? Ведь мне же отвечать! Внизу — шум, пение романсов, мистер Лимм, американец, пьяный как дым, — с цыганкой пляшет… В четвертом классе волнение, люди хотят спать… И непонятно — откуда масса пьяных… А кого к ответу? Меня… Вредительство припаяют… Я уж товарища Гусева со слезами просил — он меня прогнал…
— Иди спать, — Парфенов похлопал капитана по плечу. — Раз Гусев прогнал — не суйся, там не твое дело…
— Да ведь за порядок на пароходе я же…
— Иди спать, папаша…
— Если еще такой беспокойный рейс… Опять мне американцев будут навязывать… В отставку… Поездил в вашей республике…
Капитан ушел в каюту, где сердито загородил раскрытую на палубу дверь сеткой от ночных бабочек и комаров.
К Парфенову подошел Хопкинсон — волосы взъерошены, галстук на боку.
— Вы русский? — спросил он, приблизя к нему вытаращенные глаза. — Вы коммунист?
— Ну?
— Вы — железные люди… Вы заставили возвышенные идеи обрасти кирпичом, задымить трубами, заскрежетать сталью… О, каким маленьким негодяем я себя чувствую…
— Постой, не плюйся… Чего расстроился-то?
— Моего дедушку белые поймали в Конго, набили на шею колодку с цепью, — он умер рабом…
Парфенов сочувственно пощелкал языком, не понимая еще, в чем дело.
— Мой отец всю жизнь улыбался своим хозяевам, обманывал, что ему очень весело и легко работать… Он умер рабом…
Парфенов и на это пощелкал языком…
— Я ненавижу белых эксплоататоров, — выворотив губы, сказал Хопкинсон.
— Правильный классовый подход, братишка…
Тогда негр схватил его за руки, затряс их изо всей силы:
— Спасибо, спасибо… Я буду тверд!
Отбежал. Парфенов вслед ему, в раздумьи:
— И этот сбесился! Ну, Волга!!
Но Хопкинсон, весь пляшущий от волнения, подскочил опять, белые манжеты его описывали петли в темноте перед носом Парфенова…
— Лучше я вырву себе глаза и сердце… Но предателем — нет, нет… Пусть меня соблазняют самые красивые женщины!.. Пусть я страдаю как черт… Это расплата за то, что мои отцы и деды вовремя не вырезали всех белых в Африке.
— Правильно, братишечка…
— Моя жизнь — вам, русские, — с каким-то, почти театральным, порывом сказал Хопкинсон. — Я плачу, потому что мое сердце очень много страдает, оно очень чувствительное… Черные люди очень похожи на детей, это плохо…
В темноте не было видно, действительно ли у него текут слезы. Парфенов, похлопывая его по плечам, шел с ним к корме:
— Мы, русские, люди со всячинкой, нас еще в трех щелоках надо вываривать, ой, ой, ой, — сколько в нас дряни, но такая наша полоса, что отдаем все, что есть у нас, вплоть до жизни, — рубашку с себя снимаем за униженных и порабощенных… (Облокотясь, оба повисли на перилах, на корме)… Баба, что ли, к тебе привязалась? (Негр сейчас же отскочил)… Так пошли ее к кузькиной бабушке, — это же все половые рефлексы… Хотя бабы страсть ядовитые бывают: подходишь к ней как к товарищу, а она вертит боками… И у тебя в голове бурда. На Волге в смысле рефлексов тревожно…
— Решено! — громко прошипел Хопкинсон и побежал к задвинутому жалюзи окну миссис Ребус… Парфенов закурил и медленно пошел по другой стороне палубы. Хопкинсон стукнул согнутым пальцем в жалюзи:
— Миссис Эсфирь… Я спокойно обдумал ваши условия… Благодарю за роскошный дар, за вашу любовь… Я отказываюсь… Я не вернусь в Америку — ни один, ни с вами.
Он отскочил и шибко потер ладонь о ладонь. Все как будто было кончено с миссис Эсфирь. Но за окном ее — темно, никакого движения. И его решимость заколебалась. Его, как кусочек мягкого железа к чудовищному электромагниту, потянуло к этим черным щелям в жалюзи, за которыми, казалось, притаилось чудовищное сладострастие… Дрогнувшим голосом:
— Миссис Эсфирь, вы слышите меня? Я вас не оскорбил… Это окно мне будет сниться… Никогда больше я не полюблю женщины, в каждой буду ненасытно целовать ваш призрак… Зачем нужно, чтобы я уехал? Вы знаете — с каким великим делом я связан здесь. Я не предам этой страны… Вы искушаете меня? Забавляетесь?.. Зажали рот и смеетесь в темноте… Смейтесь, страсть моя, безумие мое, смертно желанная женщина… (Он распластался руками по белой стенке, словно желая обхватить недосягаемый призрак, и несколько раз поцеловал край оконной дубовой обшивки)… Прощайте… (Отошел, опять повернулся.) Эсфирь, откройте окно, я требую… Я бы мог насладиться вами и обмануть, так бы сделал каждый белый у вас в Америке… Но я негр… Сын раба… Мне священно то, что в вас давно умерло. Именно таким вы будете меня любить… Дайте ключ и глупости вытряхните из головы…
Вспыхнул свет в каюте, жалюзи отодвинулись, появилась Эсфирь, одетая по-ночному — в пижаме. Взяв Хопкинсона за отвороты, притянула к себе и, высунувшись удобнее, залепила ему несколько пощечин… Он не пошевелился, окаменел… Она отпустила его и спокойно:
— Ну, вот… Это — за все… Возьмите ключ…

 

На корму долетали шум и пение из четвертого класса. Нина Николаевна не спала. Поправила волосы, села на сверток канатов, закурила папироску. Появилась Шура, все так же пряча портфель под оренбургским платком… Пошарила близорукими глазами:
— В буфете — чистое безобразие, пройти нельзя… Слушайте, это под вашим, что ли, влиянием Валерьян надрызгался как свинья?.. При мне, безусловно, это в первый раз… (Нина Николаевна пожала плечами, отвернулась)… Хочу с вами поговорить о Вальке…
— У меня никакого желания…
— Да уж вижу: ревнуете прямо бешено…
— Послушайте…
— Спорить, ругаться со мной не связывайтесь: я — образованная… Скоро еду за границу на год. На кого Вальку оставить? Интересный, влюбчивый, с громадным темпераментом, — во всех отношениях это — мужчина для масс… Немедленно баба прилипнет… Так чем идти на риск, я его лучше вам оставлю…
Нина Николаевна сказала даже почти с любопытством:
— Я многое видела, но такое…
— Знаю, что дальше: наглая, мол, и дура, и так далее, визг на весь пароход… Наслышалась, не обижаюсь, в себе уверенная, я не мелочная… Так вот, можете Валькой располагать как супругом на год… Для женщины в ваших годах с ребенком эта перспектива не дурна… За дальнейшее я не волнуюсь… Только не давайте ему сильной нагрузки и пить не давайте…
Нина Николаевна даже всплеснула руками, начала смеяться.
Тогда Шура обиделась.
— Чего? — спросила. — Чего раскурятились?
— Боже мой, вы — душка, Шурочка…
— Боже мой?! С вами разговаривают не как самка с самкой, а как товарищ с товарищем. То, что я беспартийная, не значит, чтоб вам ржать при каждом моем слове… Тоже — отвечает продолговатым голосом: «вы душка, Шурочка»…
— Честное слово, без насмешки, вы очаровательная. — Нина Николаевна удерживалась, чтобы не смеяться. — Я бы с удовольствием оказала вам эту маленькую услугу… Тем более, что Валерьян сам просил о том же…
— Врете! — Шура хлопнула себя по бедрам. — Ну, уж врете…
— Нет, нет… Но я пристроилась в жизни без мужа, — чище, свободнее, никакой помехи для работы… Дело люблю, в провинции меня любят… Счастлива… Вы, Шурочка, найдите ему какую-нибудь невзрачную особу с маленькими требованиями, как-нибудь с ней перебьется год-то.
— Ох, что-то… — Шура всматривалась пронзительно. — Ох, что-то вы мало мне нравитесь… Двуручная…
Зинаида давно не спала. Подняла голову с подушки и Шуре страстно:
— Вы — гадкая женщина… Мама, она гадкая женщина…
— Не твое дело, Зинаида, спи…
— Старорежимные истерички обе, — Шура с удовлетворением нашла это слово. — Разговаривать с вами, знаете, политически даже опасно…
Крепче подхватив портфель, ушла…

 

В четвертом классе гладкая Дунька, кулачья дочь, вылезла из-под зубьев конных граблей: девке не спалось, — со стороны буфета долетали пьяные вскрики и цыганское пение… Дунька причесалась зеленой гребенкой, поправила сбитую набок ситцевую юбку. Подняла с полу соломинку, стала ее грызть. Причина — почему она грызла соломинку — заключалась в том, что рядом на ящике сидел давешний колхозник, — в сетке, в хороших сапогах, — и задумчиво поглядывал на аппетитную девку. На шум, цыганское пение он не обращал внимания.
— Поют гамом, гнусаво, нехорошо, — сказала Дунька. Колхозник, наклонив голову к плечу, прицелился глазом:
— На такой жениться — и начнет тащить тебя в кулацкий омут.
— Это про кого эта?
— Про вас… И зачем такое добро пропадает…
— Нисколечко не пропадает… Папаша — одно, я — другое…
— Класс один… В бога верите?
— Нет, святой дух улетел от нас, покинул нас…
— А раньше верила?
— Раньше верила, теперь — как люди, так и я…
— Оппортунистка на сто процентов…
— Чего эта? Мы давно уж не верим. Бабенька у нас старенькая, та обижается: отчего, говорит, у магометан, у евреев есть бог, у одних русских нет его, у цыган и у тех — боженька…
— Хитра, ох, — говорит колхозник, — какую агитацию развела. — Он встал, поддернул штаны. — Нет, лучше на тебя не глядеть…
Дунька выпятила губу, вздрала нос:
— В коллективе таких девушек поищите! — Мотнула юбкой, пошла туда, где звенела гитара, пела цыганка…
Там, близ буфета, собралась довольно значительная и угрожающая толпа. Бахвалов (плотная личность в соломенной шляпе) и Хренов (злой человек в рваной кепке), видимо, успели разогреть настроение. Оба грузчика, заросший мужик — Дунькин отец, губастый парень и еще человек десять были пьяны. Давешний рабочий (со светлыми усами полумесяцем) пытался сдерживать назревающий скандал, хотя и сам, видимо, был не менее возмущен тем, что творилось в буфете:
— Американцы бузят, это не значит, что и нам надо бузить, — кричал он осипшим голосом. — У них эта буза — цель жизни. Во что они верят? В один доллар… В буфете мы наглядно видим идеалы буржуазии… Мы плюнули да отошли… А доллар их у нас остался, каждый их доллар — на наше строительство, на нашу победу…
Заросший мужик — ему свирепо:
— А сожрут-то они сколько нашего на один доллар? Мясо из моей груди выедают…
Бывший дьякон:
— Без закуски пьем… Кирпичом, что ли, закусывать? Ребята, закуски хотим…
— Закуски! — заорал губастый парень. И заросший мужик — опять:
— Мы за свои права с кольями пойдем, — погодите…
Рабочий, — весь багровый от напряжения, с раздутой шеей:
— Какие твои права? — кулацкие, дремучие… Товарищи, мы не даем человеку жить в свинстве, — правильно… Мы его силой вытаскиваем…
— Сила-ай? — выл заросший мужик.
— Кулак вас на дно тянет, в рабство, в свинство… Что ж вы — социализм за пол-литра водки хотите продать?..
— Ребята, — крикнул Бахвалов, держась на периферии тревожно гудевшей толпы, — в буфете не одни американцы… Наши, русские, с ними жрут, пьют…
Раздались гневные восклицания. Губастый парень — чуть не плача:
— Русские… сволочи…
Дьяконов бас:
— Предательство…
Хренов с другой стороны толпы:
— Едят наше мясо, пьют наше вино… Россию пропивают…
— Бей русских в буфете! — завопил губастый парень.
— Провокация! — надсаживался рабочий. — Товарищи, здесь нашептывают…
Огромная ручища бывшего дьякона взяла его за горло:
— Ты за кого — за них али за нас? Ну-ка — скажи…
— Бей его в первую голову! — заорал заросший мужик…
Толпа надвинулась. Голоса:
— Коммунар!
— Часы с цепочкой на нем!
— Цепной кобель!
В это время, оттолкнув одного, другого, около рабочего оказался колхозник (в сетке), мускулы угрожающие, лицо весьма решительное:
— Ну-ка, — сказал, — кому жить надоело?
Произошло некоторое замешательство, крикуны попятились. Рабочий вскочил на ящик:
— Товарищи, вам водку раздают, вам нашептывают, здесь готовится кошмарное преступление… Вас хотят использовать как слепое оружие…

 

…Из трапа на верхней палубе появился Ливеровский, оглянулся, топнул ногой:
— Да где же вы? Черт!
— Я здесь, — плаксиво отозвалась Шура… (Стояла на корме, прижавшись к наружной стенке рубки.) — Трясусь, трясусь, господи…
— Портфель?
— Тише вы, господи. Нате…
Ливеровский выхватил у нее портфель:
— Не открывали? — Ломая ногти, отомкнул замочек, засунул руку внутрь. Пошарил. Вытащил лист бумаги. — Что такое? — Подскочил к электрической лампочке, где крутилась ночная мошкара. — Чистый лист бумаги? (Перевернул…) Ага… Так и думал… Подписано — Гусев. (Торопливо читает): «Этот портфель был положен в моей каюте около раскрытого окна и через ручку привязан ниткой к кровати, концы нитки запечатаны в присутствии двух свидетелей. Таким образом, господин вицеконсул, кража этого портфеля — ваша первая очень серьезная улика. Портфель, как видите, пуст. Шах королю. Гусев».
Прочтя это, Ливеровский протянул портфель Шуре:
— Вы — дура: нельзя было рвать нитку; положите портфель на место.
Шура поняла одно: обругали. Вытаращилась, обиделась:
— Я извиняюсь, между нами ничего еще не было, и вы уже ругаетесь…
— Портфель на место, сама в каюту, и — молчать как рыба!..
Он кинулся к окну миссис Ребус. Шура схватила его за рукав:
— Насчет заграницы… Как же, слушайте?
— Задушу и выкину за борт… Спасайся. Бегом…
Жест его был настолько выразителен, что Шура молча замахала рукой, пустилась бежать. Ливеровский стукнул в окно миссис Ребус:
— Алло… Что с негром?
Жалюзи сейчас же отодвинулись. Каюта была освещена. Негр неловко сидел на стуле, — голова запрокинута, лицо закрыто ватой.
— Ликвидировали? — прошептал Ливеровский.
Эсфирь высунулась, жадно вдыхая ночной ветер. Ладонями потерла виски, провела по глазам, приводя лицо в порядок…
— Что — убит?
— Нет, — сказала Эсфирь хриповато. — Хлороформ…
— Напрасно было… Оригинал рукописи он передал профессору, а копия у Гусева.
— Скоро вы кончите с ними?
— Жду, — через несколько минут будет перекат, — мелкое место… Нужно, чтобы Хренов с Бахваловым могли все-таки спастись вплавь… Значит, негра брать живым не хотите?
— Он этого не хочет.
— Та-ак…
Эсфирь — с мрачной яростью:
— Повторилась забавная история с прекрасным Иосифом! (Она покосилась на завалившееся на стуле тело Хопкинсона)… О глупец… О мерзавец… Я сделала все, что в женских силах… — Почти нежно: — Нулу-Нулу должен умереть…
— Пока держите его под наркозом… Когда начнется суматоха, выкинем в воду, не так тяжел.
— А если нам помешают?
— Тогда вы его разбудите… Вас-то он не выдаст… Влюблен же со всеми африканскими страстями…
Как от пощечины, Эсфирь вытянулась, носик — все вытянулось у нее:
— Кто вам дал смелость так разговаривать со мной?!
Короткими свистками пароход стал вызывать на нос матроса — промерять глубину. Долетел голос: «Есть наметка»…
— Это перекат, — Ливеровский отскочил от окна. — Готовьтесь, миссис Эсфирь… Бегу вниз.
В буфете цыганки пили вино и гладили по щекам профессора Родионова. Цыган с профессионально-загадочной улыбкой, склонясь над гитарой, перебирал струны. Педоти спал за столом. Мистер Лимм, тараща глаза, слушал Хиврина:
— Понимаешь, мистер, у меня странный психоз: одновременно я люблю пять женщин, куда там — больше. Так, я пошел к доктору…
Лимм, едва ворочая языком:
— Что же тебе сказал доктор?
— Доктор сказал: валяйте… Чудак какой-то… А ты знаешь — как меня любят в Эсесер? Как-то за ужином один нэпман в экстазе вынул вставной глаз и подарил мне: больше, говорит, у меня ничего не осталось…
— Я с ума сойду в этой стране, — с большим трудом выговорил Лимм.
Профессор вдруг вскочил, потянув за собой одну из цыганок, глядя не на нее, а куда-то в неопределенность расширенными глазами:
— Понял! Я понял Нину, я понял себя! Человека нужно заслужить! Чем заслужить? — ты спросишь, цыганка… Интенсивным половым влечением, — ответили вы… Бррр… Нет… Неутомимым желанием стать вместе с этим человеком более совершенным, более совершенным орудием творчества… Любить ее трудовые руки, любить ее светлый ум… Пусти, я должен ей сказать это… Впрочем, я ничего не скажу… Пой, пой мне, степная красавица… Под твои песни плакали великие поэты… Я нашел путь к человеку!
Цыган перебрал струны, махнул грифом гитары, цыганка повела плечами, запела диким низким голосом… В буфет вбежал Гусев:
— Все — наверх! — крикнул он резко. — Тащите американцев, не медлите ни минуты!.. Кончай бузу!..
Раздались короткие свистки парохода, вызывающие матроса с наметкой на нос. И сейчас же послышалось приближение толпы. Гусев оторвал профессора от цыганки и, толкая к выходу:
— Спасай рукопись, спасай жизнь!..
Первым в буфет ворвались взлохмаченный мужик, бывший дьякон, губастый парень и двое-трое пьяных… В глубине мелькнули настороженные лица Хренова и Бахвалова… Нападавшие бросились молча… Зазвенело стекло… Командный голос Хренова:
— Этих двоих… Бей!
На плечах Гусева повисло двое. Он пошатнулся. Профессор исчез в свалке. Слышались грузные удары кулаков, сопение. Полетели бутылки со столов, Хиврин в панике полез на стойку:
— Я же враг, враг… В бога верю!
Враз завизжали цыганки так страшно, будто обеим всадили по сапожному ножу в живот. Через прилавок перемахнул Ливеровский и заслонил собой американцев; на лице, напряженном и страшном, застыла улыбка игрока, поставившего на карту все… Захрипел голос заросшего мужика:
— Дай вдарю, дай вдарю…
Клубок тел, машущих кулаков выкатился из буфета, и с двух сторон в свалку кинулись с ножами Хренов и Бахвалов. Грохнул выстрел, другой. Вся куча тел исчезла в темноте за ящиками.
Лимм и Педоти, готовые сдаться, помахивали носовыми платками. Лицо Ливеровского при каждом выстреле искажалось мучительной гримасой… Сквозь зубы:
— Сволочь! — и, нагнув голову, кинулся из буфетной туда, где все громче раздавались удары, вскрики.
— Неужели началось? — вопил Хиврин…
…Куча дерущихся прокатилась по узкому переходу четвертого класса; повсюду мелькали испуганные лица пассажиров. Набатно звонил колокол. Пароход давал тревожные свистки. Из-за ящиков метнулось со взъерошенными усами лицо капитана; оно кричало:
— Воду, воду! Давай!
Рабочий и колхозник подтащивали пожарную шлангу. Защелкала струя воды. Из клубка дерущихся как пробка выскочил Гусев, вскарабкался на кучу ящиков, за ним — со вспухшими лицами — Хренов и Бахвалов… В секунду все трое исчезли по ту сторону ящиков. Ливеровский с поднятыми руками закричал:
— Уйдет!
…В широкий пролет нижней палубы виднелась ночная синева, на воде с далекой сумеречной полоской берега лежала, будто вдавливая воду, чешуйчатая полоса лунного света. От прибрежной тени быстро двигались два огонька; черный силуэт какого-то суденышка пересек лунную дорогу.
В пролете сумасшедшим прыжком появился профессор; он был без пиджака, кое-что осталось от рубашки и панталон. Видимо, он лишь на долю секунды опередил преследователей. Шарахнулся, приник к откидным перилам, пролепетал что-то вроде:
— Пиджак… Рукопись… Кошмар… Расстрел… — Затем, увидев выдвинувшихся из-за обоих углов пролета Хренова и Бахвалова (в странном лунном освещении они, казалось, замерли перед прыжком), по-заячьи крикнул:
— Нина! — и агонийно болтнув штиблетами, перекинулся через перила. Плеснула вода. Хренов и Бахвалов подскочили к перилам, перегнулись:
— Готов.
— Раков кормить.
— Как же с Гусевым?
— Какое там — беги!
Оба торопливо стали сбрасывать опорки, лишнюю одежду.

 

…Трещали ступеньки. На верхнюю палубу, залитую лунным светом, выскочил Ливеровский и, схватившись за столбик палубного перекрытия, круто повернул в противоположную сторону. Присел за спинку кресла. Тотчас же вихрем вылетел снизу по трапу Гусев, так же придерживаясь за столбик, повернул и увидел Ливеровского:
— Сдавайся… Мат!
Ливеровский из-за кресла глядел на его руки. Гусев был без оружия, — он поднялся и, учитывая малейшее движение, кивком указал на столик сбоку окна миссис Ребус:
— Сядем.
Оба, не сводя глаз друг с друга, сели, положили локти на стол. Ливеровский:
— Никаких улик.
— Первая, — медленно проскрипел Гусев, — кража портфеля.
— Ворую в припадке клептомании, у меня свидетельство от врача.
— Вторая: похищение шифрованной рукописи из пиджака у профессора во время свалки.
— Рукопись в Волге.
— Третья: похищение у меня из кармана штанов копии этой рукописи.
— В Волге.
— Четвертая: ваши сообщники — Хренов и Бахвалов.
— Липа: у них другие фамилии.
— Они раздавали водку, агитировали, подняли бунт и пытались запороть ножами меня и профессора.
— И так далее, — нетерпеливо перебил Ливеровский, — но они уже на берегу в надежном месте или утонули.
— Посмотрим, — Гусев усмехнулся. Ливеровский чуть сдвинул брови:
— Что-нибудь, чего я не знаю?
— Да… Кстати, я угадал и час и место, — именно этот перекат, — где вы перейдете в наступление… (Ливеровский нахмурился.) Улика пятая: убийство негра. (У Ливеровского отвалилась челюсть; с трудом подобрал ее, покашлял:)
— Извиняюсь… вы что-нибудь путаете…
— Правда, нам удалось предупредить преступление в последнюю минуту.
— Негр жив?! И вы осмеливаетесь обвинять меня…
— Обвиняю вас и миссис Эсфирь Ребус, сестру известного Ребуса, главы шпионского агентства Ребус, которому североамериканские, канадские и аргентинские аграрии поручили добыть Хопкинсона живым или мертвым вместе с его замечательным открытием…
— Хотя бы и так! — Ливеровский выдернул из кармана револьвер, но и у Гусева тотчас же оказался в руке автоматический пистолет. Направив дуло в дуло — они глядели друг другу в глаза.
— Стрелять будете? — спросил Ливеровский.
— Обязательно.
— Ответом на это последует запрещение ввоза в Мигуэлла-де-ля-Перца вашего проклятого демпинга.
— Ваша республика не откажется от наших папирос из-за такой мелочи… Вы идеалист… Но, чтобы не создавать лишнего конфликта, считайте себя живым. Убирайте пушку.
Оба медленно опустили оружие, сунули в карманы. Ливеровский повысил голос:
— Покушение на негра — чистейшая провокация… Вы можете убедиться, — он премило проводит время с миссис Ребус… (Постучал в жалюзи)… Миссис Ребус, вы оба еще не спите? Алло?
Жалюзи отодвинулись, и в окно высунулся по пояс, облокотился о подоконник Парфенов, — вместо парусиновой блузы на нем был военный френч со снаряжением.
— Ай-ай-ай, — сказал он Ливеровскому, — ну, и заграничные гости… Ай-ай-ай… Когда перестанете гадить?
— Кто он такой? — закричал Ливеровский. Гусев сказал:
— Начальник речной охраны Средневолжского края и мой начальник.
— Ай-ай-ай, — Парфенов качал головой, — напрасно только людей подводите, господин вицеконсул… Все равно мы ваши карты раскроем, воровать вам не дадим… Зря деньги кидаете, получаете конфуз. Торговали бы честно…
— Где миссис Ребус?
— Временно в моей каюте. Уворованные вами рукопись и копия оказались у дамочки под подушкой. Неудобно. А Хопкинсона вы, сукины дети, чуть не угробили. Так нанюхался хлороформу: слышите — мычит в капитанской каюте.
Рысью мимо пробежал капитан. К пароходу подчаливал катер речной охраны. Парфенов исчез в окошке. Палуба осветилась.
— Сдались? — спросил Гусев.
Ливеровский бешено топнул желтым башмаком. Парфенов вышел на палубу, нагнулся вниз к катеру:
— Ну что? Выловили всех троих? А? Давайте их наверх.
Зыбкой походочкой появилась Шура, прижимала руки к груди, хрустела пальцами… Робко ныряла головой то в сторону Гусева, то Парфенова.
Парфенов ей:
— Ай-ай-ай… Вот и верно, что глупость — хуже воровства.
— Знаете, уж чего-чего, — Шура сразу осмелела, — а я до того за советскую власть… И надо же… (На Ливеровского)… Этот серый альфонс меня попутал…
По трапу поднялись Хренов, Бахвалов и профессор. С них ручьями текла вода. Сзади — охрана. Шура всплеснула руками, кинулась к профессору:
— Валька, на кого ты похож!
Профессор поднял палец:
— Я вас не знаю, гражданка Шура… (И Парфенову:) Я потерял данное мне на хранение счастье целого народа. Судите меня…
— Нашли, успокойся, товарищ, — сказал Парфенов… В эту минуту, как зверь из клетки, от стола к борту пролетел Ливеровский и в упор стал стрелять в Хренова и Бахвалова. Но курок револьвера только щелкал осечками. Гусев спокойно:
— Брось, вицеконсул, патроны же я вынул из твоей пушки.
Назад: АЛЕКСАНДР САБОВ ВАСИЛЕК, РОМАШКА, МАК
Дальше: СЕРГЕЙ КОЛБАСЬЕВ БОЛЬШОЙ КОРАБЛЬ