Пролог
Ветер тащил по мостовой охапки перепрелой листвы и обрывки декретов. Он пах тиной и сыростью, этот ветер, налетающий с Москвы-реки.
Осеннее солнце сделало Зачатьевский переулок нарядным. Даже старые стены монастыря словно помолодели.
Переулок был пуст и грустен. Давно некрашенные деревянные дома стали похожи на выношенные, но еще щеголеватые фраки.
Ударил колокол на храме Христа Спасителя. Голос его протяжный грустно пролетел над крышами, почти обнаженными кронами деревьев и затерялся где-то в хитром переплетении дворов, арок, горбатых переулков.
И снова тишина, только ветер, как наждачная бумага, трет по мостовой.
Сначала раздался треск. Потом длинные, словно пулеметные очереди, выхлопы. А потом в тихий Зачатьевский ворвалась неведомая жителям доселе машина. Похожа она была на велосипед, к которому прицепили коляску в виде небольшой лодки.
Но все же это был не велосипед, потому как затянутый в кожу и смахивающий на памятник водитель никаких педалей не крутил, и, судя по дыму, вылетавшему из выхлопной трубы, и запаху, прибор этот двигался при помощи спиртовой смеси, в это тяжелое время заменявшей бензин.
В лодке-коляске сидел мрачный матрос, смотрящий перед собой таинственно и грозно.
Аппарат остановился у ворот особняка, принадлежавшего когда-то генерал-адъютанту свиты Его Императорского Величества Андрею Павловичу Сухотину.
Матрос вылез из коляски и толкнул поржавевшую чугунную решетку ворот. Они поддались с трудом, надсадно скрипя петлями, давно забывшими о смазке.
Двор был пуст и зарос пожухлой уже травой. Дождь и снег сделали свое дело, но все равно дом выглядел нарядно и щеголевато.
Осеннее солнце переливалось в грязных витринах окон, и казалось, что дом вспыхивает синим, рубиновым, зеленым пламенем.
— Да, — сказал кожаный водитель, — жили люди.
— Эксплуататоры, — поправил его матрос.
— Пусть так, но все равно жили.
— Зови дворника, — матрос гулко ударил кулаком в заколоченную досками дверь.
Дворник появился минут через десять. Он был мужик сообразительный и сразу же пришел с ломом.
Матрос сидел на ступеньках, дымя самокруткой.
Дворник повел носом.
— Моршанская, товарищ флотский?
— Она, борода. Вот ордер, вот мандат, — матрос достал документы.
— Нам это ни к чему. — махнул рукой дворник, — совсем ни к чему, раз надо, то надо.
— Нет, борода, ты посмотри, — матрос поднес к лицу дворника бумажки с фиолетовыми печатями. — Кто здесь раньше проживал?
— Его высокопревосходительство генерал-адъютант свиты Его Императорского Величества Андрей Павлович Сухотин.
— Теперь здесь будет расположен революционный Всевобуч района. А начальник Всевобуча я — Павел Фомин.
— Оно конечно, — дворник согласно закивал головой, — вам виднее.
Мудреное слово «Всевобуч» никак не могло уместиться в его сознании рядом с пышными титулами Сухотина.
— Открывай, — приказал Фомин.
Дворник подсунул лом, заскрипели проржавевшие гвозди. Фомин отогнул доски, дверь открылась.
В вестибюле пахло запустением. Сыростью пахло, пылью и еще чем-то, только чем, Фомин определить не смог. Он кашлянул, и звук многократно повторился. Фомин усмехнулся, довольный, и крикнул кожаному водителю:
— Заходи, Сергеев! Смотри, как они до нас жили.
Эй, борода, а мебель-то где?
— Та, что не пожгли, — в сарае.
— А кто жег?
— А кому не лень. Пришли двое с ордером, забрали столовую, порубили. Потом еще приходили.
— Понятно. Я тут осмотрюсь, а ты, Сергеев, езжай за завхозом нашим да художника не забудь привезти, чтобы сразу нашу вывеску нарисовал.
Фомин шел по второму этажу особняка. Анфилада комнат казалась бесконечной, огромные зеркала в залах были темны и прозрачны, как лесные озера. Он подошел к одному из них, потрогал бронзовые завитушки рамы, хмыкнул с недоумением.
Мальчишкой попавший во флот и привыкший с строгому аскетизму военных кораблей, к их однообразному, хищному изяществу, не мог принять ни резного паркета, ни этих рам, ни витражей, на которых переплетались замки и рыцари. И весь этот дом, в котором когда-то люди жили непонятной ему и чужой жизнью, был для Фомина как офицерская кают-компания, в двери которой выплеснулась в Октябре веками спрессованная матросская ненависть.
Дом этот раздражал его, но вместе с тем в глубине души матрос Фомин понимал, что и лепнина, и витражи, и узорчатый паркет сделаны руками умелых мастеров, таких же, как он, простых парней, и сработано это на совесть. А труд человеческий Фомин уважал всегда.
Завхоз и художник нашли Фомина в бывшей гостиной генерала Сухотина. Начальник районного Всевобуча сидел в чудом уцелевшем кокетливом кресле.
Он встал, и тонкие ножки кресла натужно заскрипели.
— Мебель у них, конечно, слабоватая, неподходящая.
Восемнадцатый век, — мрачно изрек художник, — руками крепостных мастеров сделана.
Оно и видно, — сказал Фомин, — что крепостные делали, не в радость, как не для себя.
Он внимательно оглядел художника. Тот был с гривой, в зеленой вельветовой толстовке, с красным бантом-галстуком, в холщовых штанах, измазанных краской.
— Ты, товарищ, значит, художник?
Парень утвердительно мотнул гривой.
— А документ у тебя есть?
Презрительно усмехнувшись, парень полез в карман толстовки и протянул Фомину замызганный кусок картона.
Фомин развернул удостоверение, внимательно прочитал его.
— А что это, товарищ, за ВХУТЕМАС?
Художник посмотрел на матроса, как на пришельца с другой планеты. Он никак не мог представить, что есть человек, не знакомый с этой аббревиатурой.
— Если коротко, то штаб революционного искусства.
— Вот это нам и надо, дорогой товарищ, как тебя?..
— Огневой.
— Фамилия такая?
— Нет. Революционный псевдоним.
— Пусть так, пусть так. Ты, дорогой товарищ Огневой, я сразу понял, человек нам во как нужный.
Фомин провел ребром ладони по горлу.
— Смотри.
Фомин подошел к высоким, стрельчатым окнам и с треском распахнул одно, потом второе. Посыпалась на пол засохшая замазка, вместе со светом в комнату ворвался ветер.
И она сразу стала другой, эта комната. Заиграли на стенах пыльные медальоны, тускло заискрилась побитая позолота стен, словно ожили голубовато-розовые фарфоровые украшения камина.
Фомин подошел к камину, внимательно посмотрел на покрытые пылью сюртуки тугощеких кавалеров, обнимающих дам в кренолинах.
— Барская забава. Правда, когда я ходил в двенадцатом году на крейсере «Алмаз» в Китай, мы в Сингапуре такие украшения в натуральном виде наблюдали…
— Подражание Ватто, — мрачно сказал художник, — работа французская, середина восемнадцатого века.
Фомин постучал пальцем по шляпе кавалера.
— Ломать жалко. Ты сделай кожух для них и накрой. А на кожух звезды красноармейские приделай. А что с этим делать?
Фомин шагнул к стене. Шесть медальонов смотрели на него, словно шесть глаз. Он подошел ближе, обтер один ладонью. Свет, падающий из-за его спины, немедленно отразился в голубовато-зеленом овале, и он ожил.
И улица Москвы наполнилась теплым живым цветом.
Медальон стал похож на окно, за которым жили маленькие дома, маковки церквей и спешили люди по своим, неведомым Фомину делам.
— Ишь ты, — сказал начальник районного Всевобуча, вынул платок и аккуратно вытер медальон.
— Примитивизм, — сказал за его спиной Огневой, — середина восемнадцатого века. Видимо, работа крепостного художника.
— Пережиток, значит? — неуверенно спросил Фомин.
— Именно. Революционное искусство зачеркнуло этот период. Мы не признаем обветшалой мазни.
— Выламывать будем, товарищ Фомин? — деловито спросил завхоз.
Фомин посмотрел еще раз на домики и маковки, на кусок этой, неведомой ему жизни и ответил тихо:
— Жалко.
— А чего жалеть, — Огневой набил махоркой трубку, — мы ведь мир старый разрушаем. На месте этих лачуг вырастут светлые дома из стекла и бетона. Новая жизнь возможна только при полном разрушении старой.
— Все равно жалко. Сделано уж больно душевно.
Вот что, товарищ Огневой, ты эти картинки старого мира закрась и изобрази на них революционные корабли.
— Какие?
— «Потемкин», к примеру, «Аврору», «Петропавловск», «Новик». Я тебе фотографии дам. А ты, товарищ завхоз, стекла эти с воинами старыми вынь, но сложи их аккуратно и вставь нормальные стекла, чтоб свет был и чистота как на эсминце. Понял?
— Понял.
— Так и начнем.
Фомин подошел к окну. Осеннее солнце висело над городом. Где-то надсадно треща, прогрохотал трамвай.
Крикнул и замолк гудок фабричонки, спугнувший ворон, и они, надсадно каркая, черной тучей пронеслись над переулком. Во дворе щемяще и нежно заиграла гармошка. Шел второй год советской власти.