Ирина Щеглова
Он назвал меня мамой
Воробей влетел в широко распахнутое окно предродовой палаты, уселся на железную грядушку опустевшей кровати, испражнился, звонко, победно чирикнул и так же стремительно выпорхнул на улицу.
– Прямо булгаковщина какая-то, – произнесла наблюдавшая за воробьем роженица.
– Мальчик, – уверенно сказала другая, подтвердив свой прогноз кивком головы.
Я ждала девочку. Мне все говорили, что будет девочка. Знаете, как женщины смотрят на живот беременной, улыбаются, вздыхают, думая о своем, а потом говорят: «мальчик» или «девочка».
Я почему-то была уверена, что будет именно девочка. Наверное, потому, что на протяжении всей беременности меня тянуло на шоколад и зефир и еще – на черешню. Я ела ее в невообразимых количествах, крупную, мясистую, красно-желтую. Когда я появлялась на нашем рынке – узкий прилавок под навесом возле автобусной остановки, то женщины, торгующие фруктами, наперебой приглашали меня к своим ведрам, наполненным вожделенной ягодой, гомонили, уговаривали попробовать и тоже пророчили мне девочку.
Беременность проходила довольно легко. Токсикоз, мучивший на первых месяцах непереносимостью запахов подсолнечного масла и сырой курицы, скоро пропал. И несмотря на то, что к седьмому месяцу меня разнесло до шарообразности, я продолжала быть довольно шустрой.
– Ишь, какой пузырь! – восхищались мне вслед.
– Это только девочка так мать портит, у тебя все лицо в пятнах и поперек себя шире… Мальчики, они аккуратненькие, животик остренький…
Когда мне делали УЗИ, мой ребенок повернулся спинкой, словно никак не хотел открывать свой пол, секретничал. Но врачи и медсестры в один голос твердили, что у меня будет дочь.
Я догадываюсь, отчего это происходило. Дочь у меня уже была. Давно. Тогда тоже было лето, у меня все дети рождаются летом. Я уверена, если мне еще раз вздумается рожать, то это снова произойдет именно в самое жаркое время года. Я же Скорпион, по знаку, и все мои дети – Раки. Так уж вышло.
Анна. Я хотела назвать ее Анной. Она умерла на пятом дне жизни в роддоме маленького степного городка и похоронена на местном кладбище моими обезумевшими от горя и стыда родителями.
Я помню, как роженицам принесли первый раз детей для кормления, я тоже готовилась, выставив из-под больничной рубашки налитую молоком грудь. Я ждала и улыбалась. Но мне не принесли ребенка, ни в тот день, ни на следующий. Меня вызвали к детскому врачу, и полная казашка в белом халате долго выясняла, чем я болела во время беременности и чем болел отец ребенка. Не добившись от меня ничего вразумительного, она попыталась объяснить: девочка не выживет, и даже хорошо, что она не выживет, потому, что она больна, у нее высокое внутричерепное давление, и растет голова, буквально расползается по швам… Я не помню, что она мне еще говорила, у меня тоже начала расползаться черепная коробка, я не могла вспомнить за собой ни одной болезни, кроме примитивной простуды, и я не знала, чем болел пресловутый «отец ребенка» – красавец Вадик, так и не ставший моим мужем.
Я лежала в палате вместе со счастливыми матерями, которым носили их мальчиков и девочек. Я убегала в коридор, когда они кормили, и билась головой о стену, выкрашенную этой жуткой синюшной масляной краской, которой выкрашены стены всех больничных коридоров страны. У меня был жар, от застоявшегося молока грудь распирало из-под полотенца, туго перетянутого, я горела и каменела вместе с моей грудью, мне хотелось выть, как раненой самке, потерявшей детеныша; но мне запрещали, запрещали, запрещали… Я была как зачумленная. Мои соседки по палате боялись меня, но в родильном отделении не хватало мест, меня продолжали держать вместе с роженицами.
– Девочка умерла, – равнодушно сообщила нянька, – будете забирать или отдать в крематорий?
Я замотала головой, я ничего не понимала. Что я могла ей ответить?
– Если труп не заберут, я тебе его в кровать подложу! – пообещала мне та же нянька через несколько часов.
Я снова висела на телефоне и что-то говорила плачущей маме.
Гробик отец заказал у себя на работе. Они забрали мою девочку и сделали все, как положено. Я ни разу не была на ее могиле. Не знаю, была ли мама. Мы старались не говорить об этом.
Сколько раз говорила я матери:
– Не обрекай ты людей и себя, молчи!
У матери глаз тяжелый. Слово скажет, припечатает.
Написала она письмо своей несостоявшейся свахе: «И вам то же будет».
Прошло несколько лет, женился Вадим. И тоже была девочка, дочь, и так же умерла она в роддоме на пятые сутки, и никто ничего объяснить не смог.
Я когда узнала, позвонила матери, рассказала. Она вздохнула:
– Беру свои слова назад. Чего уж…
Вторая дочь Вадика выжила, правда, очень слабенькая родилась.
А началось все с банальной ссоры между нашими бабками. Дело в том, что бабушка Вадика работала в бане. Баня эта была на балансе у коммунхоза, где моя бабушка занимала должность главного бухгалтера. В общем, одна бабка получилась под началом у другой. И какая-то там произошла неприятная история с воровством. Историю замяли, но с работы бабушка Вадика вылетела, не без помощи моей бабушки. Вот эта самая пострадавшая на банной ниве старушка, когда узнала о наших с Вадиком отношениях, пошла в церковь и поставила свечу мне «на смерть». Говорят, есть такой способ извести человека.
Как я об этом узнала? Ничего удивительного – поселок маленький, все друг друга знают. Одна бабка ставит свечу, другая видит и слышит, что при этом говорится. Свидетельницей оказалась бабушка подруги. Вот и вся цепочка.
Конечно, дело не в бабках, свечках и прочей чепухе, дело в нас самих. Что-то у нас пошло не так. Со стороны же – банальная история: парень обрюхатил девку и бросил, «сама дура виновата, не надо было давать…» – как-то так у нас обычно говорят.
Прошло лет семь, наверное. Я встретила мою недоброжелательницу, когда мы возвращались с кладбища, от могилы деда. Она не посмела подойти ко мне, обратилась к бабушке:
– Как Маша? – спросила.
– Да вот, все хорошо, – ответила бабушка.
– Зла на меня не держите, Степановна, – тихо попросила.
– Бог простит…
С тем и разошлись.
* * *
Ребята с радиотехнического устроили танцы прямо на асфальтированном пятачке возле общаги. Был май, студенты, ошалевшие от весны, экзаменов и водки, плотной толпой взбивали ногами уже теплую пыль.
Валерка вышел на меня из темноты, широко расставив руки. Пьяный. А мне было все равно.
Мои друзья прозвали его Испанским летчиком, Валерка часто рассказывал одну и ту же историю, вычитанную им в какой-то книге, там главным героем выступал этот самый летчик. Валерка каждый раз приукрашивал свой рассказ новыми подробностями, слушатели вежливо молчали, но однажды монолог слишком затянулся, и слушатели покинули комнату в студенческом общежитии, недоуменно пожимая плечами.
– Машка, зачем тебе этот Испанский летчик? Ты замуж хочешь? Гнездышко свить? Так ты посмотри на него, какой он муж! Он же идиот! Послушай, давай мы найдем тебе мужа, а? Хочешь?
Я мучилась от этих разговоров, отнекивалась, отшучивалась. Мне действительно надо было замуж и срочно. Мать, приехавшая на похороны деда, устроила истерику. Она требовала немедленного замужества.
– У тебя остался последний год! Закончишь институт. Пойдешь на завод, а там сразу какой-нибудь женатый объявится!
– Мама!
– Молчи! Я знаю! Будешь всю жизнь в любовницах!
– Мама!
– Что, мама, что?! И этот твой Вадик опять тебе звонит. Свяжешься с этим подонком, он тебя и нас в могилу загонит!
– Он мне не звонит!
– Молчи! Мне бабушка все рассказала!
– Так ведь это бабушка с ним разговаривала, не я. Мы не общаемся.
Мать плакала, шумно хлюпая носом, голос дрожал и срывался на крик.
– В общем так: если замуж не выйдешь, к нам с отцом можешь больше не приезжать!
– Ты хочешь, чтобы я вышла замуж? – Я боялась этих ее слез, я боялась ее слов, ее страха, доходящего до ненависти.
– Да, хочу!
– Все равно за кого? – уточнила я.
– Все равно!
– Хорошо.
Валерка был первым после того ночного разговора, кто сам пришел с распростертыми объятьями – жениться. Мы были знакомы чуть больше двух месяцев.
Валерка спился быстро. Два года я жила с ним, сама не знаю зачем. Все никак не решалась уйти. С самого первого дня нашей свадьбы, когда, проснувшись утром в теткиной квартире, я лежала на старом, еще дедовом диване и, глядя в потолок, решала, что лучше: сбежать в никуда или прыгнуть с балкона; с самого первого дня я знала, что загнала себя в угол, и биться мне теперь в этом углу, как пойманной в паутину мухе. Паутина была липкой, густой и привязчивой, а паук в моей голове шептал: «Куда ты пойдешь? Кому ты нужна? Сиди и радуйся, что хоть кто-то взял!» Я пыталась, но радости не было.
Был завод и проходная с 8 до 16:30. Было тупое переписывание бумаг: цифры из одного гроссбуха переносились в другой. Были бесконечные общаги и бессмысленные собрания и субботники. По вечерам приходили друзья, те, кто еще оставался. Мы играли в преферанс до одури, пили водку и говорили ни о чем.
Его родители жили у самого Азовского моря, в Мариуполе. Мы ездили туда, но море почему-то я видела только из окна вагона. Оно было свинцово-серым, ненастоящим: мелькнет куском тусклого стекла, затянутого рябью, и исчезнет, словно его и нет.
Я стала такой же лениво-тусклой, и мои прежние сокурсники не узнавали меня при встрече.
– Валера, нам надо разойтись, – равнодушно говорила я ему иногда, – это бессмысленно…
Он пугался и грозил, что прыгнет в чан с негашеной известью или сделает еще что-нибудь такое же ужасное, и это будет на моей совести…
– Но ведь это шантаж, – устало говорила я и оставалась.
Я очень боялась забеременеть от моего мужа Валерки. И если бы это случилось, наверное, пошла бы на аборт, но…
Как-то осенним теплым днем, в конце сентября, я ехала в городском автобусе, таком же желтом, как листопад. Я стояла на задней площадке, жмурилась на нежаркие солнечные лучи, запутавшиеся в ветках деревьев, лучи пронизывали автобус сквозь немыслимо прозрачные стекла, ласкали мне щеки. Я вдыхала проникающий в салон запах дыма от сжигаемых листьев, и думала я о чем-то приятном и тихом, как этот золотой день, и подставляла лицо мелькающим блесткам солнца.
– Мама! – позвал меня детский голос. И голос этот был внутри меня, но и как бы вне. Я подняла голову – и тут автобус повернул, предоставив моему взору бескрайнее голубое небо.
С того дня я знала, что у меня уже есть ребенок и что он хочет быть здесь, со мной, в этом мире.
Через месяц я забеременела. Да, от того самого бестолкового и ненужного мужа Валерки.
Теперь каждый день я смотрела на свой растущий живот и думала, что же будет. Сны, переставшие посещать меня вовсе, возобновились. Я видела себя голую в огромном ангаре, где с потолка тонкой струйкой текла вода из невесть откуда взявшегося душа. А мне просто необходимо было помыться, и люди ходили вокруг, разглядывая меня или пряча глаза. Потом я видела мужа. Он наклонялся к детской кроватке, покачиваясь на нетвердых ногах, доставал ребенка, завернутого в розовую пеленку, держал его неловко, казалось, вот-вот уронит, и край пеленки, размотавшись, покачивался розовым лоскутом вслед за пьяным мужчиной.
– Нет! Нет, нет! – кричала я. – Оставь, пожалуйста! – И просыпалась с гулко бухающим сердцем.
К тому моменту я уже как два года была замужем, формальности соблюдены, у ребенка будет официальный отец и все такое… Мне было двадцать пять, давно пора стать матерью. Я затаилась. Моя умершая дочь, отказавшаяся от меня, пугала повторением случившегося. Я чувствовала себя виноватой.
Я отдалась в руки врачей, я выполняла все предписания, ложилась на сохранение, но это все – внешне. Внутри себя я знала, что он хочет жить, и я его ждала.
Перепуганные врачи поторопились со сроками: как бы чего не вышло… По мнению медиков, я должна была родить второго июля, поэтому меня держали в родильном отделении и всеми допустимыми средствами вызывали у меня родовую деятельность. Деятельность при этом не развивалась, просто ни в какую! Еще бы, я ведь тоже считать умею, так вот, по моим подсчетам, рожать я должна была шестнадцатого. Я как-то заикнулась про свои сроки, но на меня замахали руками: молчи, мол, без тебя все знаем, у нас данные УЗИ и все такое. Я и замолчала. Пусть делают то, что считают нужным.
И все-таки, если вспоминать о моем никчемном и унылом браке, то и плюс в нем нашелся. Осознание того, что у меня есть законный муж, как-то так успокаивало, что ли… Все, как у людей; вон он, каждый день под окнами, ну, или почти каждый. Приносит вареную курицу, фрукты, бульон в термосе. Да это и не важно, что приносит. Другим тоже приносят, важно, что он есть!
Заглядывала в палату нянечка:
– Твой пришел, – докладывала. И я подходила к окну, махала Валерке рукой. И передавала записки, и принимала передачи, и рассказывала соседкам обычные женские истории. Все, как у людей, одним словом.
Мои соседки менялись, их увозили рожать и переселяли в послеродовые палаты, а я все ждала.
Меня стимулировали. Через неделю после моего прибытия у меня, наконец, начались схватки. Ночь перед родами я провела в палате, отделенной от общего коридора еще одним, с закрывающейся дверью. Но, промучившись ночь, я все никак не готова была к родам. Мне постоянно что-то вводили, потом обезболивали и снова стимулировали. Утром пришла заведующая отделением, посмотрела меня и проколола околоплодный пузырь, чтобы отошли воды. Это не помогло, матка не открывалась, и возникла угроза для ребенка, он мог задохнуться. К тому моменту я плохо соображала. Помню, как лежала на родовом столе, а заведующая, наклонившись ко мне, мягко говорила:
– Машенька, мы будем делать вам кесарево сечение. Не волнуйтесь, сейчас вас отвезут в операционную, это в другом корпусе…
Наверное, я что-то отвечала.
Помню каталку, лифт, испуганных медсестер, распахнутые дверцы «Скорой» и бледное лицо водителя, когда он помогал завезти мой транспорт в машину. Потом коридоры, коридоры… Меня снова кто-то смотрел, надеялись, что рожу сама. Пока готовили операционную, моя каталка вместе со мной стояла где-то у стены. Мне казалось, что я кричала, уже не от боли, а от страшной мучительной усталости и страха. Хотя, нет, я не боялась, мне было все равно. Это состояние, когда человек перестает осознавать себя как личность, а остается лишь животное желание поскорее отключиться, заснуть или умереть.
В операционной я пришла в себя, не знаю почему. Я отвечала на вопросы врачей, а когда мне дали маску, попросила, чтобы кардиолог подержал меня за руку.
Выключилась.
Я слышала много историй о том, что люди во время операций, под наркозом, или при клинической смерти, видят странные сны, со светом в конце тоннеля, проживают свою жизнь, встречаются с умершими родственниками, наблюдают за своим телом со стороны и так далее. Ничего такого со мной не было. Сон мне снился, но самый обычный сон, такие сны человек видит, когда спит в своей кровати у себя дома. Я плохо помню, но кажется, я видела себя в деревне, было много зелени, я что-то делала, с кем-то общалась. Все очень буднично.
– Машенька, просыпайтесь! – Я с трудом разлепила глаза и несколько мгновений не соображала, где нахожусь.
– У вас мальчик! – Я видела улыбающиеся лица, попыталась ответить, но поняла, что не смогу, губы и язык не повиновались.
– Это ничего, это наркоз, – успокаивали меня. А я все хотела спросить: «Где же обещанная дочь?» Удалось мне только:
– Я спать хочу! – Люди в белых халатах засмеялись.
– Ну, спите, спите…
Всю утыканную капельницами меня отвезли в послеродовую палату.
… – Лариса Васильевна, как мой сын? – Я встретила заведующую этим вопросом, как только она появилась в палате.
– Все хорошо, – ответила она, повернулась к детской медсестре, сопровождавшей ее: – Принесите ребенка!
– Лариса Васильевна, – взмолилась та, – может, рано?
– Ничего не рано! Несите!
Через несколько минут медсестра вплыла в палату с голубым свертком. Я сразу попыталась сесть.
– Видите, – сказала Лариса Васильевна, – а вы говорите – рано. Только что лежала зеленая, а теперь быстро встрепенулась. – Она помогла мне сесть.
– Дайте, – прошептала я, протягивая к свертку руки.
Медсестра бережно положила моего сына рядом со мной, на подушку.
Он спал. Я наклонилась к нему, вглядываясь в крохотное светлое личико, стараясь уловить его дыхание.
– Митя, – позвала.
Лариса Васильевна стояла рядом с моей кроватью и победно глядела на нас.