Если в сфере политики мы, подобно пчелам, играем отведенную нам роль в улье, то в экономической сфере мы пользуемся большей свободой действий. Здесь наши институты напоминают скорее Серенгети, бесконечные долины севера Танзании и юга Кении. Одни из нас подобны антилопам гну, щиплющим травку в стаде. Другие – и их гораздо меньше – сродни хищникам. Присутствуют, кроме того, падальщики и паразиты. В экосистеме постоянно действуют дарвинистские силы, отделяющие приспособленных от неприспособленных. В рамках гражданского общества мы, подобно шимпанзе и павианам, объединяемся в группы. И, как и в любимых клубах, в стаде павианов есть иерархия и правила.
Конечно, африканские дикие животные подчиняются лишь одному закону – пресловутому “закону джунглей”. Люди иные. Хотя мы проводим жизнь отчасти в борьбе за существование, мы полагаемся на правила, которые сдерживают тех, кто нами правит, и хищников, а также паразитов, которые донимают травоядных. В мире животных верховенству права, если оно верно понято, нет точной аналогии. Разве что эта: построенная человеком инфраструктура изменяет ландшафт, укрывая и стесняя нас. Право устанавливает границы возможного примерно так же, как строители возводят стены и изгороди. (Конечно, я преувеличиваю.) Одни правовые системы напоминают тщательно спланированные города, например Москву с ее чересчур широкими проспектами и одинаковыми многоэтажками, а другие похожи на Лондон: беспорядочный клубок улиц и уникальных зданий – продукт многовековых стараний государства и частных владельцев.
В жизни всему этому есть место, и это делает изучение людей таким интересным (поэтому я стал историком, а не зоологом). Мы взаимодействуем одновременно с ошеломляющим числом институтов: мы одновременно граждане и налогоплательщики; акционеры, управляющие и наемные работники; истцы и ответчики, судьи и присяжные заседатели; члены клубов, чиновники и попечители. Homo economicus – лишь одна из наших ролей.
Суть в том, что не все институциональные системы равны. Встречаются удачные и неудачные комбинации институтов. В рамках некоторых систем люди действуют свободно и как личности, и как члены семьи и сообщества. Институты фактически побуждают нас делать добро, например, находить новые, более действенные способы кооперации с соседями вместо того, чтобы всех их перебить. Некоторые структуры оказывают противоположный эффект: поощряют неблаговидное поведение, например, убийство тех, кто нам досаждает, или захват их собственности, или безделье. В обществе с негодными институтами люди оказываются в порочном кругу невежества, болезней, нищеты, нередко насилия. К сожалению, история знает гораздо больше дисфункциональных моделей. Трудно построить действительно хорошую систему. Напротив, в ситуации с негодными институтами можно завязнуть надолго. Именно поэтому большинство стран почти всегда были нищими, непросвещенными и небезопасными.
Меня восхищают работы современных обществоведов, которые различают “открытые” и “закрытые” институциональные комплексы. Однако, будучи историком, я считаю это различение упрощенным. Одна из загадок истории Нового времени заключается в том, что успешные общества (например Англия в XVIII веке) нередко располагали институтами, которые, скорее всего, привели бы в ужас наших современников. Уже викторианцев шокировала английская коррупция времен Ганноверской династии. И еще в 50-х годах XIX века осуществление верховенства права в Англии вызывало у Чарльза Диккенса насмешку, а не восхищение. Более того, исторический подход открывает нечто, что многие из нас упускают из виду. Хорошо, когда общества с негодными институтами обзаводятся институтами получше. Этот процесс заметен во всем мире: в большинстве стран Азии, кое-где в Южной Америке, даже в Африке. Однако происходит и кое-что не столь заметное: хорошие институты портятся. Но почему? Кто враг верховенства права? Кто несет ответственность за порчу наших институтов по обе стороны Атлантики?
Отвечая на эти вопросы, я опирался на массу научной литературы. Сильнее всего на образ моих мыслей повлияли следующие ученые: Дуглас С. Норт, удостоившийся Нобелевской премии по экономике за изучение институтов; Пол Кольер – непревзойденный знаток современной африканской экономики и автор книг “Нищий миллиард” (The Bottom Billion) и “Ограбленная планета”; Эрнандо де Сото – перуанский экономист и автор книги “Загадка капитала”; Андрей Шлейфер и его многочисленные соавторы, первыми применившие экономический подход к сравнительному изучению правовых систем; наконец, Джим Робинсон и Дарон Аджемоглу, авторы книги “Почему одни страны богатые, а другие бедные”. Я глубоко обязан и другим ученым, которых я упомянул в примечаниях.
Они, однако, охотно согласились бы, что гораздо больше внимания уделяется рассмотрению вопроса, почему бедные страны остаются бедными, а не почему богатые страны нищают, что случается реже. В данном случае меня заботит не экономическое развитие, а институциональная дегенерация. И вот главный вопрос: что на Западе пошло не так? Пока мы не осознаем природу нашего вырождения, мы будем впустую тратить время, пытаясь избавиться от симптомов с помощью знахарских снадобий. Меня тревожит и то, что застой в экономике может привести к малопредсказуемым политическим последствиям.
Природа… обладает великим могуществом и силой, – рассуждал английский гуманист Ричард Тавернер в книге “Сад мудрости”, – однако очевидно, что много могущественнее ее такое заведение или установление, которое в состоянии наставить, исправить и укрепить извращенную, дурную природу и обратить ее в добронравие”. Тавернер выразил то, что сейчас быстро становится консенсусом: институты (в широком смысле этого слова) определили настоящее – наше и чужое – в большей степени, нежели силы природы (например климат), географические условия и даже болезни.
Почему примерно после 1500 года западная цивилизация (горстка склочных стран на западной оконечности Евразии плюс их переселенческие колонии в Новом Свете) добилась гораздо большего, чем остальные? С XVI века до конца 70-х годов XX века наблюдалось впечатляющее расхождение стандартов жизни: обитатели Запада стали гораздо богаче жителей всех остальных регионов. Возможно, 300 лет назад средний китаец зарабатывал больше среднего североамериканца, однако к 1978 году средний американец стал по меньшей мере в 22 раза богаче среднего китайца (рис. 1.1). “Великая дивергенция” наблюдалась не только в экономике. Она проявилась и в продолжительности жизни, и в состоянии гигиены и санитарии. В 1960 году средняя продолжительность жизни в Китае не превышала 50 лет, а в США она достигла к тому времени уже 70 лет. Запад доминировал в науке и поп-культуре. Он продолжал управлять миром и после краха примерно дюжины “формальных” империй, которые в лучшие свои дни занимали около 3/5 суши, распоряжались примерно такой же долей населения планеты и обеспечивали по меньшей мере 3/4 объема мирового производства. Во времена холодной войны советскую империю относили к Востоку. На самом деле СССР был последней из европейских империй, господствовавших над основными азиатскими путями.
Соотношение ВВП на душу населения США и Китая, Великобритании и Индии (1500–2008 гг.)
Рис. 1.1
Источник: Maddison, A. Statistics on World Population, GDP and Per Capita GDP, 1–2008 AD. См.: http://www.ggdc.net/MADDISON/Historical_Statistics/vertical-file_02–2010.xls
Чем объяснить вопиющий дисбаланс, при котором меньшая доля (1/5) человечества приобрела превосходство в материальном и политическом отношении? Дело, конечно, не в некоем “врожденном превосходстве” европейцев, как указывали расовые теоретики XIX–XX веков. Наш генофонд едва ли сильно изменился с 500 года, когда западная оконечность Евразии вступила в тысячелетний период относительного застоя. Климат, ландшафт и природные ресурсы Европы в 1500 году оставались примерно такими же, как и в 500 году. В средние века не было и намека на то, что европейская цивилизация превзойдет великие империи Востока. При всем уважении к Джареду Даймонду, замечу: хотя географические факторы и их влияние на сельское хозяйство объясняют, чем Евразия лучше других континентов, они не объясняют, почему на западной оконечности Евразии после 1500 года жилось лучше, чем на восточной.
Не лучше объясняет “великую дивергенцию” и империализм. Другие цивилизации занимались завоеваниями и заокеанскими путешествиями задолго до европейцев. По мнению историка Кеннета Померанца (автор термина “великая дивергенция”), европейцам просто повезло. Они нашли “заброшенные земли” на карибских островах и скоро с избытком обеспечили свои метрополии сахаром – удобным источником калорий, недоступным в то время большинству азиатов. Кроме того, в Европе сравнительно доступнее, чем в Азии, залежи каменного угля. Допустим. Но почему тогда китайцы не так упорно, как европейцы, искали за морем “заброшенные земли”? И почему им не удалось – в отличие от англичан – разрешить технические затруднения при угледобыче?
Думаю, лучше всего причины “великой дивергенции” объясняют институты. Дуглас С. Норт, Джон Уоллис и Барри Вайнгаст выделили две ступени (схемы) социальной организации. Для “естественного” государства (с “ограниченным порядком доступа” к политическим и экономическим ресурсам) характерны:
1) Замедленное экономическое развитие;
2) Относительно небольшое число организаций;
3) Немногочисленное правительство, действующее без согласия управляемых;
4) Общественные отношения, построенные на личностных и династических началах.
Вторая модель отличается “открытым порядком доступа”:
1) Ускоренное экономическое развитие;
2) Активное гражданское общество с большим количеством ассоциаций;
3) Распределенная, сравнительно менее централизованная система управления;
4) Влияние на социальные отношения имперсональных факторов (обуславливающее, например, верховенство права, защиту имущественных прав, равноправие и, по крайней мере теоретически, справедливость).
Западноевропейские государства, в первую очередь Англия, первыми перешли от модели “ограниченного порядка доступа” к модели “открытого порядка”. Для этого пришлось внедрить “институциональные механизмы, дающие элитам возможность перейти к имперсональным отношениям”, “создавать и поддерживать стимулы для открытия элиты”. Так элиты “превращают свои персональные привилегии в имперсональные права. Все элиты приобретают право образовывать организации… Здесь логика меняется. Присущую «естественному» государству логику образования ренты при помощи привилегий сменяет свойственная «открытому порядку доступа» логика размывания ренты при помощи установления пороговых условий”.
За время с нормандского завоевания (1066) до “Славной революции” (1688) Англия превратилась из “хрупкого естественного государства” в “базисное”, а после и в “зрелое” – с “обширным комплексом институтов, управляющих, регулирующих и защищающих права на землю… способных поддерживать имперсональный обмен между элитами”. Верховенство права для элит стало одним из трех “пороговых условий”, необходимых для перехода к модели с “открытым порядком доступа”. (Остальные два – возникновение “постоянно действующих организаций в публичной и частной сферах” и “консолидированный контроль над вооруженными силами”.) По мнению Норта, Уоллиса и Вайнгаста, решительным переходом к модели “открытого порядка доступа” стали революции в Америке и Франции, сопровождавшиеся расширением учредительской деятельности в различных формах, и легитимация свободной конкуренции в экономической и политической сферах. Норт, Уоллис и Вайнгаст постоянно подчеркивают особое значение институтов, начиная с изменений в английском земельном праве после XI века и заканчивая изменениями в правовом положении юридических лиц в XIX веке.
Фрэнсис Фукуяма указывает “три источника политического порядка Нового времени”: “Сильное, эффективное государство, его подчинение праву, подотчетность правительства гражданам”. Эти элементы впервые сошлись в Западной Европе, причем Англия и здесь стала первопроходцем (Фукуяма также признает успехи Голландии, Дании и Швеции). Так почему Европа, а не Азия? А потому, считает Фукуяма, что линия развития христианского Запада не способствовала укреплению родовой организации.
Дарон Аджемоглу и Джим Робинсон в книге “Почему одни страны богатые, а другие бедные” проводят любопытное сравнение между современным Египтом и Англией конца XVII века:
Причина, по которой Англия богаче Египта, заключается в том, что в 1688 году… в Англии… произошла революция, изменившая политический, а следом и экономический строй нации. Люди боролись за расширение политических прав… и с помощью этих прав расширили свои возможности в экономической сфере. Это радикально изменило политическую и экономическую траекторию, высшей точкой которой стала Промышленная революция.
По мнению Аджемоглу и Робинсона, Англия первой приобрела “инклюзивные” (“плюралистические”) политические институты взамен “экстрактивных”. Заметим, что остальным западноевропейским странам (например Испании) это не удалось, и последствия колонизации Северной и Южной Америки оказались в корне различными: англичане экспортировали в свои колонии “инклюзивные” институты, а испанцы ограничились надстраиванием “экстрактивных” институтов, имевшихся у ацтеков и инков, такими же собственными.
В империалистическом контексте ясна и разница институционального и культурологического подходов (последний сформулировал Макс Вебер, а позднее вернул в оборот Дэвид Лэндис): будто есть связь между протестантизмом и “духом капитализма”. Услышав слово “культура”, я, в отличие от нациста из пьесы “Шлагетер” Ганса Йоста, не хватаюсь за пистолет. Я ограничиваюсь вежливым вопросом о самочувствии собеседника. Очень соблазнительно приписать влияние на историю “иудео-христианской культуре”, сплаву идей и норм (древнегреческая философия, иудейские заповеди, римское право, христианская мораль, учение Лютера и Кальвина). Но в этом случае мы рискуем слыть тенденциозными. Охота на ведьм и коммунизм – порождения иудео-христианской культуры в той же мере, что и “дух капитализма”, но об этом мало кто вспоминает. Как бы то ни было, культура устанавливает нормы, а институты порождают инициативу. Британцы вели себя очень по-разному в зависимости от того, эмигрировали они в Новую Англию либо отправлялись в Бенгалию работать на Ост-Индскую компанию. В первом случае наблюдалось становление инклюзивных институтов, а во втором – экстрактивных.