Книга: Равнина в огне
Назад: * * *
Дальше: На кумушкином взгорье

Нам дали землю

Мы идем уже много часов, а кругом ни деревца, ни кустика, ни былинки.
Но вот где-то вдалеке послышался собачий лай.
А мы думали, дороге не будет конца. Шагали мы по ней, шагали, и нас нет-нет да и брало сомнение: куда же она нас ведет, эта дорога. Может там, в конце, и нету ничего? Да и чему там быть, если земля вся от жары растрескалась и ручьи пересохли. Выходит, что-то все-таки там есть. Какое-то селение. Вот опять собаки залаяли, а в воздухе потянуло дымком. Запах жилья. Мы принюхиваемся, стараемся уловить его снова и снова. В этом запахе — обещание, надежда.
Но до селения еще не близко. Близким его пока что делает ветер.
Мы двинулись в путь на заре. А теперь часа четыре пополудни. Кто-то поднимает голову, щурится на неподвижно висящее в небе солнце и сообщает:
— Часа четыре, не меньше.
Это Мелитóн. Кроме него, нас еще трое: Фаустино, Эстебан и я. Всего четверо. Мы шагаем попарно. Двое впереди, двое сзади. Я оглядываюсь, словно хочу еще раз проверить, действительно ли позади, за второй парой, уже никого нет. Верно — никого. «Нас всего четверо», — бормочу я про себя. Часов в одиннадцать утра, совсем недавно, нас было больше двух десятков. Но мало-помалу все, по двое, по трое, разошлись в разные стороны, и осталась нас горстка — четыре человека.
— Похоже, дождь собирается, — говорит Фаустино.
Все, как по команде, задирают голову. Над нами, низко нависая, плывет черная, тяжелая туча. И мы думаем: «Может, и правда, пойдет дождь?»
Но никто не произносит ни слова. У нас уже давно пропала охота разговаривать. От жары. Сидя где-нибудь в прохладной тени — почему не поговорить. Но сейчас это не так-то просто. Только ты открыл рот, чтобы что-то сказать, горячий воздух врывается тебе в глотку, и все твои слова спеклись, засохли у тебя на языке. Начнешь отдуваться, и последнее словечко испарится вместе с дыханием. Не больно-то разговоришься.
На дорогу падает капля воды, крупная, набухшая. Она выбивает в пыли ямку и тут же превращается в темную кашицу, похожую на след от плевка. Но пока что это — единственная капля. Мы обшариваем глазами дорогу. Нам так хочется, чтобы капли посыпались одна за другой. Мы ждем. Но ждем зря: дождь так и не пролился. Набрякшая водою туча уже далеко, она торопится прочь от этих мест. И ветер, который дует со стороны селения, все подгоняет и подгоняет ее, унося к синим теням горной гряды у нас за спиной. А иссохшая от жажды земля бесследно проглатывает одинокую каплю, сдуру упавшую на дорогу.
Кто, черт подери, выдумал это проклятое Нагорье, а? Кто создал эту прорву бесполезной земли?
Мы снова шагаем по дороге. Стояли мы совсем недолго, хотелось посмотреть, как пойдет дождь. Но дождь не пошел. И вот мы опять топаем вперед. Мне вдруг начинает казаться, что шли мы, шли, да так никуда и не ушли. И от этой мысли мне уже никак не отделаться. Не знаю, пролейся дождь, может у меня были бы другие мысли. Ведь это подумать, с мальчишеских лет мне еще ни разу не довелось видеть здесь, на Нагорье, дождь, то есть настоящий, чтоб уж дождь так дождь.
Нет. От этого Нагорья толку, как от козла молока. Даже кролики здесь не водятся, даже птицы и те здесь не летают. Как в пустыне. Лишь редко-редко заметишь на бурой земле зеленоватое пятно — это щетинка сакате топорщит свои жесткие, скрученные листики, или чахнут вдали два-три одиноких куста кассии, — больше тут ничего нету.
По этой-то вот пустыне мы и шагаем. На своих двоих. Поначалу у нас были кони, и у каждого, сбоку от седла, — карабин. Но теперь у нас не осталось ни коней, ни карабинов.
А все-таки я считаю, к лучшему оно, что карабины у нас отобрали. В здешних краях иметь при себе оружие — дело рискованное. Не любят тут, кто таскается с ружьем во всякое время. Увидят, приканчивают на месте, без предупреждения. А коней жалко. Ехали бы мы верхом, давно бы напились из речки прохладной воды, давно бы вышли прогуляться по деревенской улице, протрясти сытный обед. Да, будь мы верхом… Но коней у нас отобрали вместе с карабинами.
Я пытаюсь окинуть взглядом неохватную широту Нагорья, верчу головой то в одну сторону, то в другую. Этакая уймища земли! А пропадает зря. Взгляд скользит вдаль, не задерживаясь, ему не на чем остановиться. Разве что высунется из норки ящерица, но солнце так ее обожжет, что она тут же юркнет куда-нибудь в тень, за камень. Как же, спрашивается, здесь работать? Мы-то куда от солнца спрячемся, а? Зачем нам дали эту шелудивую землю? Попробуй возделай ее!
Нам было сказано:
— От селения и до этих вот мест вся земля ваша.
— Так ведь это — Нагорье! — оторопели мы.
— Да, Нагорье. Все Великое Нагорье отныне принадлежит вам.
У нас вытянулись лица. Мы хотели сказать, на кой нам ваше Нагорье. Вы нам давайте настоящую землю, ту, что по реке, и дальше — в долинах, там, где растут деревья, эти — красивые, казуаринами их называют. Нам нужны пастбища и плодородные пашни, а не бесплодное Нагорье. Какая же это земля. Это — заскорузлая шкура коровья, да еще и недубленая!
Но нас и слушать не стали. Уполномоченный не для того, видите, приехал, чтобы разводить с нами тары-бары. Сунул нам бумаги на владение и говорит:
— Смотрите, сколько вам земли отрезали! Не испугайтесь.
— Так ведь это — Нагорье, господин уполномоченный, оно…
— Земли, можно сказать, не мерено, тысячи и тысячи юнт.
— Что земля, когда воды нету. Там и курице напиться-то негде.
— А дожди на что? Никто вам не обещал, что вы получите землю с водой. Зато, когда начинаются дожди, маис там растет на глазах, будто его тянут из земли руками.
— Дожди! Да там, господин уполномоченный, если пройдет дождь, земля тверже камня делается. Эту коросту потом никакой плуг не возьмет. Мы Нагорье знаем. На нем для каждого зернышка ямку киркой выбивать надо. А и выбьешь, разве ж оно уродит? От века там не родило и родить не будет, ни маис, ни другое что.
— Напишите заявление. А пока что — всё, можете идти. С претензиями обращайтесь к Союзу латифундистов, с ним и воюйте. Правительство тут ни при чем, будьте ему благодарны, что оно вам землю дало.
— Выслушайте нас, господин уполномоченный. Мы против Центрального правительства ничего не имеем. А вот против земли, которую вы нам выделили, имеем. А раз мы против нее имеем, стало быть, саму-то мы ее, землю то есть, не имеем. Чего нет, того нет. Вот мы про что толкуем… Погодите, мы вам сейчас объясним. Возьмем для начала примерно, как мы говорили…
Но он не стал нас слушать.
Так и получили мы нагорную пустошь. Посеешь на этой раскаленной сковороде! Хотел бы я посмотреть, как оно зазеленеет да расцветет. Зазеленеет тут, черта с два! Тут даже стервятнику поживиться нечем. Покажется один где-нибудь в небе, да и то высоко-высоко, мелькнет и пропал, спешит подальше от гиблого места. На что ему эта окаменелая, добела выжженная, мертвая пустыня. Ведь здесь, хоть все глаза прогляди, не увидишь ни пробежавшей твари, ни ветки, клонящейся под ветром. Идешь, идешь по дороге, а кажется — не ушел вперед ни на шаг.
— Эта земля теперь наша, — объявляет вдруг Мелитон.
— Что, что? — переспрашивает Фаустино.
Я помалкиваю. «С чего это вдруг Мелитон понес околесицу? — удивляюсь я. — Видать, не в себе парень: от жары в голове путаться стало. Шляпа от солнца перегрелась, вот и напекло темя. Чушь такую пороть! Наша земля! Да какая же это земля, Мелитон? Тут не то что земли — пыли и той нету! Ветру вон на дороге поиграть нечем».
А Мелитон знай себе рассуждает:
— На что-нибудь и такая земля сгодится. Сгодится. Тут лошадям приволье.
— Каким же это лошадям? — недоумевает Эстебан.
До этой минуты я на Эстебана не смотрел. А вот заговорил он, я и разглядел его как следует. Одет он в куртку, а из-за борта куртки высовывается птичья голова, похоже — курицы.
Так и есть. Под курткой у Эстебана сидит рыжая курица. Глаза у нее сонно закрыты, клюв разинут, будто она зевает.
— Послушай, Тебан, — говорю я, — где это ты курочку спроворил?
— Нигде, — отвечает он. — Моя собственная.
— Что-то я раньше ее у тебя не видел. Купил ее, что ли? А?
— Зачем — купил? Она у меня из дому.
— Значит, вроде харча живого с собой взял?
— Какой еще харч! Взял потому, что одну-то ее дома не оставишь. Я бобылем живу. Ушел — дом на замок. Кто же ей пить-есть даст? Вот и таскаю с собой. Я всякий раз, как далеко из дому ухожу, с собой ее беру.
— Ей у тебя под курткой жарко, смотри, как бы не задохлась. Вынь ее, пусть подышит.
Эстебан берет курицу под мышку и горячим воздухом изо рта дует ей в клюв. Потом вдруг сообщает:
— К обрыву подходим.
Он говорит еще что-то, но я уже не слышу: мы друг за другом начинаем спуск с крутизны, и я оказываюсь позади Эстебана. Теперь он несет курицу за лапки, то и дело взмахивая рукой, чтобы ненароком не стукнуть птицу головой о камень.
Чем ниже мы спускаемся, тем мягче становится земля. Наши ноги взбивают тучу пыли, со стороны посмотреть, скажешь: спускается стадо мулов. Но нам по душе эта пыль. По душе! Мы целых одиннадцать часов шагали по закаменелой дороге Нагорья, и теперь нам попросту нравится, когда из под ног взлетает и прядает нам в лицо вот это теплое, пушистое, пахнущее землей.
Над рекой, над зелеными казуаринами взлетают стаи таких же зеленых чачалак. И это тоже нравится нам.
Собачий лай раздается где-то совсем рядом, несется со всех сторон. Это ветер из селения пролетает между крутых берегов реки, наполняя тесную долину отзвуками деревенских шумов.
Показались первые дома. Эстебан снова берет курицу под мышку. Лапки он ей развязал, они у нее, наверно, совсем затекли. А еще через минуту он скрывается вместе с ней за живой изгородью из мескита.
— Я сюда, — объявляет он нам.
Мы шагаем дальше, в глубь селения.
Земля, которую нам дали, осталась наверху, у нас за спиной.
Назад: * * *
Дальше: На кумушкином взгорье