II
Вилла Косецких стояла на живописном левом берегу Сренявы. Новый район, раскинувшийся в холмистой местности, в отличие от старой, правобережной части города, называли Новым Островцом или просто поселком. Это название в конце концов привилось и вошло в обиход.
Район этот, до которого от центра было минут пятнадцать ходу, занимал довольно большую площадь. По-настоящему застраиваться он начал спустя несколько лет после первой мировой войны, когда распространилось кооперативное строительство. В то время разные государственные и частные учреждения стали возводить на пустыре дешевые дома для своих служащих. Строились эти дома на скорую руку и не радовали взора, а перед второй мировой войной пришли совсем в плачевное состояние. Но, к счастью, не они определяли лицо нового района. До той поры место мальчишеских игр, заречье стало быстро застраиваться и заселяться, словно вновь открытая земля, а после кризиса строительство развернулось еще шире и было приостановлено лишь новой войной. Жить за рекой считалось в Островце хорошим тоном. Зажиточные горожане — торговцы, фабриканты, высшее чиновничество и хорошо зарабатывающие представители свободных профессий — один за другим переселялись туда в собственные дома. Те, у кого не хватало денег на покупку дома, могли снять в поселке квартиру, правда, несколько дороже, чем в Островце, зато со всеми удобствами. К тому же разве можно было сравнить это место с узкими, пыльными и некрасивыми улицами старого города! Перед самой войной комитет социального обеспечения начал строить здесь новую больницу. Собирались на пожертвования граждан выстроить костел в стиле модерн. В связи с предполагаемым промышленным подъемом Островецкого повята городу сулили большое будущее. Однако пока ничто еще не предвещало скорого исчезновения бараков на шоссе, ведшем в Вялую, на цементный завод, и смрадных нор да сырых рабочих подвалов в старой части города за рынком. Правда, по непредвиденным обстоятельствам упомянутые бараки неожиданно перестали служить пристанищем для бездомных — в них разместился трудовой лагерь, но это уж особая статья.
Косецкие переехали на свою виллу только за год до войны. А раньше, переселившись из Варшавы в Островец, они три года жили в самом центре, на фешенебельной Аллее Третьего мая, по соседству с казармами знаменитого полка островецких улан. Переезд в собственный дом был большим событием в их довольно однообразной, серой жизни. На постройку ушло все, что Косецкий скопил за свою частную адвокатскую практику, еще до назначения его в Островецкий окружной суд, а потом — на доходном месте юрисконсульта одной солидной кооперативной фирмы. Переезд как будто ни в чем не изменил течения их жизни, если, конечно, не считать, что теперь Косецкому на дорогу в суд, а сыновьям — в гимназию приходилось тратить гораздо больше времени. Но сама недвижимость, дом с садиком, на который Алиция тратила много времени и сил, а также связанное с этим ощущение прочности своего положения служили ярким доказательством, что жизненные принципы четы Косецких себя оправдали.
Когда началась вторая мировая война, Антоний Косецкий был уже не первой молодости. И хотя выглядел он не старше сорока, на самом деле ему было под пятьдесят.
Звезд с неба он не хватал и не относился к разряду баловней судьбы, которым удача сама плывет в руки. Ему ничего не давалось в жизни легко, поэтому в зрелом возрасте он, основываясь на собственном опыте, недоверчиво относился к блестящим карьерам и презирал ловкачей, пробивающих себе дорогу с помощью связей. Добросовестность, упорство и честолюбие были теми тремя китами, на которых зиждилось его благополучие. Медленно, но неуклонно шел он в гору по жизненной стезе, не зная ни стремительных взлетов, ни неожиданных падений и катастроф. К близким был требователен, но не менее сурово и критически относился к самому себе. Тем, кто мало знал его, он мог показаться черствым. Но при более близком знакомстве его начинали ценить по достоинству, и если он не всегда вызывал к себе горячую симпатию (это часто бывает с людьми, у которых за плечами трудный и безрадостный жизненный путь), то уважать себя заставлял даже своих противников.
Родился он в девяностых годах прошлого века, в маленьком городишке центральной Польши, в семье, из поколения в поколение работавшей в сахарной промышленности. Быть может, искать других путей в жизни побудил его пример старших братьев и сестер, у которых не было иных интересов, кроме работы и семьи. Отчий дом — сырое и мрачное строение, позади которого был сад и пчельник, — он покинул рано, тринадцати лет от роду. Когда пришло время позаботиться о будущем младшего отпрыска (остальные шестеро уже подросли и были пристроены), Стефак Косецкий, сорок лет прослуживший кладовщиком на сахарном заводе, почему-то вспомнил, что друг его детства — владелец большого магазина в Варшаве. Благодаря этой старой дружбе Антоний в один прекрасный день очутился в столице — это было в 1905 году — и поступил учеником в лавку колониальных товаров. Кажется, то был первый и последний случай в его жизни, когда он воспользовался протекцией. За работу он получал харчи, одежду, пару ботинок в год да складную койку в нише крохотной мансарды на Хмельной улице, недалеко от Венского вокзала; в этой мансарде, кроме него, ютились еще три продавца.
Жизнь в городе была несладкой. Продавцы, с которыми он жил, взвалили на него всю домашнюю работу. Он вскакивал чуть свет, а зимой — еще затемно и, пока три пана совершали за ширмой свой утренний туалет, чистил им ботинки и одежду, носил воду со двора, кипятил чай, подметал и прибирал комнату. А к шести уже мчался на Велькую в лавку: знакомство с этим сложным торговым механизмом он начал с самых азов, то есть был мальчиком на побегушках. Три раза в неделю он оставался в лавке до закрытия, часов до одиннадцати, по остальным дням его отпускали раньше, чтоб дать ему возможность посещать вечерние торговые курсы. Но это было не ученье, а сплошная мука. В будни продавцы не позволяли ему жечь лампу по ночам, и в его распоряжении оставалась только суббота. Один из продавцов — тихий, чахоточный пан Юзеф — воскресные дни проводил у матери в Маримонте; двое других — пан Эдмунд и пан Теофиль — приводили девиц. Нишу, где ютился Косецкий, завешивали грязной простыней, и он, заткнув уши, мог зубрить в своем укрытии, сколько душе угодно.
Так он прожил долгих три года. Но они не прошли для него даром: он научился беречь деньги, время и на всю жизнь сохранил отвращение к продажной любви. Через три года он почувствовал себя в силах начать самостоятельную жизнь, идеал которой сложился в его сознании уже в то время. Когда, после смерти бедного пана Юзефа, у него появились шансы стать продавцом, он покинул лавку и мансарду и на свои сбережения — что-то около двадцати рублей — снял на Повислье дешевый угол у вдовы акцизного чиновника. За несколько месяцев круглосуточной зубрежки он настолько преуспел в науке, что сдал — правда, не блестяще, но вполне прилично — экзамен в пятый класс гимназии. Только после этого сообщил он домой о перемене, происшедшей в его жизни. Отца уже год как не было в живых, а мать прислала ему свое письменное благословение и десять рублей. Это были первые и последние деньги, полученные им из дому. Время от времени приходили с оказией продукты: мед, хлеб домашней выпечки, масло. Но по большей части он голодал.
Антоний был неуклюжим подростком с чересчур длинными руками и непослушными жесткими волосами. Он не умел быть беспечным и приятным, не умел веселиться. Не имел и друзей. Ученье давалось ему с трудом. Но, уж что-нибудь выучив, он запоминал это на всю жизнь. Когда он готовился к экзаменам на аттестат зрелости, умерла мать. Перед ним встал выбор: или не мешкая ехать на похороны, или повторить еще раз тригонометрию, в которой он не был силен. И он выбрал тригонометрию. В родной город он так никогда и не попал. Судьба братьев и сестер его не интересовала. А они переженились, повыходили замуж, нарожали детей — им тоже было не до него. Он пошел своим, особым путем в жизни, и если когда-нибудь вспоминал свое детство и раннюю юность, то лишь затем, чтобы почувствовать расстояние, отделявшее его от тех дальних годов. И чем больше оно становилось, тем сильнее крепла его вера в свои силы и в будущее.
Еще в шестом классе гимназии задумал он стать адвокатом и позже не отказался от своего намерения, хотя при поступлении на юридический факультет и при прохождении курса не обнаружил не только блестящих, но даже средних способностей к адвокатской деятельности. Память у него была неважная, дикция — из рук вон, но он, зная за собой эти недостатки, приложил немало усилий, чтобы их преодолеть. В результате, когда десять — пятнадцать лет спустя многие университетские его товарищи достигли славы и высоких чинов, Косецкий завоевал репутацию всего лишь добросовестного адвоката, а позже — честного, заслуживающего доверия и уважения судьи. Но этой репутацией Косецкий очень дорожил. Он принадлежал к редкой породе людей, которых неудачи и врожденные недостатки учат быть довольными своей судьбой. Другой с его честолюбием в конце концов озлобился бы и стал завистником, ему же эти чувства были чужды.
В студенческие годы ему приходилось туго. Не на много легче жилось и после магистерского экзамена. Шла первая мировая война, но вызванные ею перемены на судьбе Косецкого сколько-нибудь заметно не отразились. Заслужив доверие одного известного варшавского присяжного поверенного, он получил работу в его конторе. За изучением судебных актов и тайн адвокатского ремесла прошло несколько лет, потом, во время наступления на Киев, его призвали в армию. Он проделал всю кампанию, разделив ее превратности со случайными товарищами по оружию. Был легко ранен, произведен в сержанты, даже награжден каким-то орденом и, демобилизовавшись в начале двадцать первого года, вернулся к своим занятиям в конторе. Вскоре этот короткий военный эпизод совсем изгладился из памяти. Его вытеснили другие, более важные вещи.
Ему наконец надоело быть помощником присяжного поверенного, и он открыл скромную, но собственную контору — не менее значительное событие в его жизни, чем в свое время решение уйти из лавки. Примерно тогда же — в тридцать один год — он женился на некоей Алиции Скородинской, показав себя человеком благоразумным и дальновидным. Его невеста, молоденькая девушка, была родом с Украины, где у ее родителей — мелких шляхтичей — было небольшое именьице под Белой Церковью. Отца она лишилась во время войны, а с матерью — жертвой тифозной эпидемии — рассталась навеки на пограничном репатриационном пункте и очутилась в Варшаве совсем одна, без средств к существованию. За некрасивого начинающего адвоката, который к тому же был почти на десять лет старше ее, вышла она не по любви. Но в приданое принесла мужу здоровье, девичью красоту, любознательный, хотя и недалекий ум, уживчивый характер и уменье мириться с обстоятельствами, — последнее свойство охраняет обиженных судьбой неудачников от разочарования в жизни. Она мечтала, правда, о более блестящем будущем, но и на выпавший ей скромный жребий не роптала. И надо сказать, что не только первые годы супружества, но и дальнейшая жизнь целиком ее вознаградили. Женщина домовитая, она всецело отдалась размеренной, однообразной семейной жизни с ее мелкими радостями и горестями, которые отнимали у нее много душевных сил и времени, но зато сделали ее ум и сердце нечувствительными к иным житейским благам и соблазнам. И хотя жилось им нелегко, нужды она не знала. Да и горя настоящего тоже — до поры до времени. Сыновья у них росли здоровые. Косецкий ей не изменял, он оказался верным и любящим супругом. А когда он стал наконец судьей и они благодаря этому заняли определенное положение в обществе, у Алиции появились прислуга, меховое манто, собственная вилла… Чего ей было еще желать?
Но теперь все это было в прошлом.
В последнее время всякий раз, когда ей случалось идти знакомой дорогой из города в поселок, ее охватывали сложные, противоречивые чувства. А как-то раз, остановившись на мосту отдохнуть — это было в солнечный погожий денек ранней весной, когда воздух пьяняще свеж, — Алиция вдруг поняла, что ей никогда больше не суждено возвращаться домой в таком безмятежном настроении, как прежде.
В поселке она прожила всего-навсего год. Но время, предшествующее несчастью, измеряется не месяцами, а емкой мерой последующих страданий и потерь. Поэтому Косецкая в воспоминаниях постоянно возвращалась к тем временам. В ее распоряжении было почти пять лет — срок достаточный, чтобы этот недолгий период перед самой войной представился ей верхом благополучия.
Случилось так, что бегство судьи в Варшаву совпало с принудительным выселением поляков из поселка. Алиция осталась в Островце со старой служанкой Розалией, которая жила у них еще в Варшаве, и младшим сыном Александром, или Аликом, как она его называла на русский лад из любви к родной стороне. Имя это прижилось в семье. Старшего сына, шестнадцатилетнего Анджея, отец взял с собой, побоявшись оставить дома.
Выселение производилось с молниеносной быстротой. Жителям дали меньше трех часов на сборы и разрешили взять с собой только самые необходимые вещи.
И теперь почти каждый раз, возвращаясь домой, Алиция вспоминала тот день, — словно он притаился где-то тут, в знакомых местах, и только ждал случая, чтобы напомнить о себе, — тот далекий осенний день, когда ей пришлось покинуть свою виллу. Смеркалось, моросил мелкий дождь, землю окутала непроницаемая, влажная мгла. По приказу немцев в этот вечер дали электричество. Со всех сторон неслась брань полицейских и солдат. Среди грубых окриков в тусклом свете, сочившемся из окон опустелых домов, виднелись темные силуэты людей, спускающихся к реке. Где-то во мраке жалобно плакал ребенок.
Несколько месяцев Алиция прожила у знакомых. В это время пришло известие об аресте мужа, который попался совершенно случайно. Анджей к матери не вернулся. Он успел уже обжиться в Варшаве: работал там и, кажется, учился. Потом мужа отправили в лагерь Грос-Розен. Боясь себя выдать, он не писал ей, и она получала о нем скупые и редкие известия через Анджея. Муж был жив. Вскоре — впрочем, ей, чья жизнь превратилась в пытку, показалось, что прошла целая вечность, — Косецкой разрешили занять квартиру, освободившуюся после переселения евреев в гетто. Она купила на последние деньги ткацкий станок и стала зарабатывать на жизнь. Это было время, когда благополучие одних строилось на несчастье других. Обогащались путем ограбления, возносились за счет бесправия, и даже сама жизнь, ненадежная и хрупкая, как тростинка, сохранялась благодаря чьей-нибудь смерти.
Доходов от ткацкого станка не хватало, и Розалия, чтобы залатать жалкий бюджет семьи, время от времени отправлялась за продуктами в деревню. Но после того как ее однажды избили жандармы, она захворала, надолго выбыв из строя, и так называемой «контрабандой» стала заниматься сама Алиция.
Поселок быстро онемечился. Лучшие виллы заняли гестаповцы, офицеры, высшие чиновники. В остальных домах разместились эвакуированные из Германии, а отремонтированные и перестроенные кооперативные здания отвели под казармы для «Гитлерюгенда». Алиция ни разу не была в поселке во время оккупации. Шли месяцы, зимы сменялись веснами. И все казалось, что вот весной кончится война. Но весна проходила, и люди снова с надеждой ждали следующей. Так уж устроен человек: когда жизнь на волоске и страдания особенно жестоки, легче разочаровываться и опять надеяться, чем смотреть правде в глаза.
Антоний был жив, но вести от него приходили все реже и были все лаконичнее. Алик из одиннадцатилетнего мальчика незаметно превратился во взрослого парня. Анджей, пропадавший все это время в Варшаве, в один прекрасный день, недели через две после поражения восстания, появился на квартире у матери. Он очень изменился за эти годы и показался ей до боли чужим. Он почти ничего не рассказывал о себе, но его осунувшееся, небритое лицо, высокие сапоги, циничные смешки и жесты, такие странные в этой комнатке, оклеенной голубыми обоями с розовыми цветочками, внесли в дом тревожную атмосферу чуждого мира с его надеждами, удачами и крушениями, в котором он жил столько лет. Дома он пробыл недолго. Когда в начале октября в Островце началась новая волна облав и арестов, Анджей исчез и скрылся в островецких лесах.
Но вот фронт неожиданно и стремительно подошел к Островцу. Немцы укрепились на Среняве, и город два дня и две ночи находился под артиллерийским обстрелом. На рассвете третьего дня загрохотали «катюши», и Красная Армия начала форсировать реку одновременно в двух местах — со стороны Бялой и поселка. В полдень первые советские танки вошли в город.
Алиция прямо из подвала помчалась к себе в поселок. Город, подожженный в последнюю минуту отступающими немцами, был в огне и дыму. Горели рынок, казармы, тюрьма и Огродовая улица, где помещалось гестапо. Был солнечный морозный день и ослепительно синее небо. Пожара никто не гасил: не было воды. Но почти все население высыпало на улицу. Всюду слышался плач. Взламывали и грабили магазины. Перед винным складом из разбитых бочек по водосточным желобам тек спирт, голубоватым ручейком заливая трупы двух голых немецких солдат. Крики пьяных смешивались с треском автоматов и сухим щелканьем одиночных выстрелов. Небо на западе сотрясалось от равномерного глухого грохота артиллерийской пальбы.
Эти события запечатлелись в памяти так же ярко, как и тот давний осенний день. Проходя по мосту через Среняву, Алиция всегда вспоминала, как советские солдаты не хотели пропускать ее на другой берег. С реки дул ледяной ветер. По главной улице непрерывным потоком шли танки, моторизованная пехота, мотоциклы, артиллерия. В конце концов выручило знание русского языка — ее пропустили. Среди грохота и скрежета металла она поднималась в гору, то и дело пускаясь бегом. Но солдаты на каждом шагу окликали ее и задерживали. Снег скрипел под ногами, а изо рта вырывались клубы пара. Там и сям на тротуаре валялись убитые лошади. Дальше дорогу перерезали опустевшие щели и противотанковые рвы. Когда она достигла первых домов, под ногами захрустело битое стекло. В воздухе тучей летали белые перья. Поодаль кто-то наяривал на гармошке плясовую. Потом наступила ночь.
Алиция заперлась у себя и забаррикадировалась, но ни на минуту не сомкнула глаз. Стекла были выбиты, и, несмотря на закрытые ставни, по комнатам гулял ветер. Зажечь свет она боялась. В дверь то и дело ломились солдаты. В темноте раздавались их крики и песни. Время от времени автоматные очереди врывались в тревожную ночь. Над городом стояло огромное зарево, и из его неподвижной глуби, словно со дна полыхающей ночи, доносился неумолчный гул орудий.