5. Культура и анархия
Новый год пришел с ледяным холодом. Бесси грелась в Доме для девочек в Ислингтоне, откуда каждый день ездила в школу на том, что ее отец, уже познакомившись кое с кем из ее подруг, иронически называл «девобусом». Из школы она возвращалась назад к чаю и телику. Сам Бев спал где придется: в ночлежках Армии спасения, на железнодорожных вокзалах, а однажды даже в Вестминстерском аббатстве. Немногие деньги вскоре кончились, да и было их семь с половиной фунтов в банкнотах и десятипенсовиках. Десятипенсовик приблизительно представлял собой старый флорин, который викторианцы ввели с надеждой (от которой позднее мудро отказались) внедрить десятичную систему – их было десять в соверене. Разбивка флорина на десять в шестидесятых годах, внедренная, чтобы силой приравнять Британию к остальному Европейскому сообществу, принесло сто новых пенсов, но с ростом инфляции они вскоре утратли смысл. В результате получилось по десять десятипенсовиков на фунт, но никаких тебе более мелких делений. Бев предвидел, что вскоре ОКский фунт уподобится итальянской лире – только теоретически будет cпособен к делению. На десятипенсовик он мог купить коробок спичек, если бы захотел, но не видел, какой в них толк. Табак, это идеальное утешение праздного мужчины, был ему недоступен. Булочка или сэндвич стоили по меньшей мере фунт. Армия спасения давала ему миску жидкой баланды при условии, что он сперва над ней помолится. Он сделался довольно жалок, грязен, зарос бородой. Он ожидал, что большую часть дня сможет проводить в читальных залах публичных библиотек, но публичных библиотек осталось не так много, а те, что еще существовали, были полны храпящими стариками.
– Рабочим библиотеки без надобности, – сказал парнишка из куминов. – Им нужны клубы.
– Уж я-то им собрание устроил бы, – мечтательно протянул другой.
Небольшая их ватага остановила Бева с явным намерением побить и ограбить. Бев не испытывал страха, и мальчишки, наверное, это почувствовали. Привалившись спиной к рваному плакату с Биллом Символическим Рабочим (какой-то любитель граффити дорисовал усики к букве «О» в слове ОКния), он правой рукой сжал в кармане выкидной нож.
– Sunt lachrimae rerum, et menten mortalia tangunt.
За это они его окружили, изучая, принюхиваясь.
– Ты и греческий тоже знаешь, мужик?
– Me phunai ton hapanta nika logon, – отозвался Бев. – Софокл. Из «Эдипа Колонского».
– И значит?
– Лучше вообще на свет не родиться.
Один из мальчишек с силой выдохнул – точно после долгого, полной грудью, вдоха. Главарь куминов, чернокожий, но с арийским профилем, вытащил пачку «Сейвьюк финнс».
– Курить хочешь?
– Спасибо, но пришлось завязать.
– Без работы? Профсоюзные mashaki? Ты антигосовский?
– Да, да и да.
Куминов было семеро, но все чернокожие.
– Ага… – протянул вожак.
Поскольку через улицу, по Грейт-Смит-стрит в Вестминстере, где от изморози белел фундамент новой мечети, шагал деловито одинокий человек, человек, которому есть куда идти.
– Али и Тод! – бросил вожак.
Двое названных перешли улицу и, ловко подставив мужчине подножку, врезали ботинками в левый бок, а после обшмонали. Вернулись они с тридцатью пятью фунтовыми банкнотами.
– Ладненько, – сказал вожак. – Ты со мной, Тод. Остальные около одиннадцати в «Плаксе», идет?
– Идет.
– Идет, Тасс.
А пока Тасс и Тод, желтоватый, хрупкий с виду парнишка, который пританцовывал от холода, отвели Бева в столовку для безработных у Вестминстерского моста. Там его накормили сэндвичами с ветчиной, сосиской в тесте, макаронами и томатным супом из бумажного стаканчика. Женщина за стойкой сказала, они-де должны предъявить свои удостоверения безработных, прежде чем смогут воспользоваться низкими, дотационными ценами, но мальчишки только огрызнулись в ответ.
Пока Бев жадно глотал еду, Тасс сказал:
– Слышал когда-нибудь про Мизусако?
– Японец? Изобретатель метода волынки?
– Отлично. Но ты пару букв потерял. «Волыны» было бы точнее, «волына» – пушка, ствол, сечешь? А про метод ты верно сказал. Тут именно метод.
– Он говорит, мол, проблема в том, что трудно отделить культуру от нравственности, – серьезно вставил Тод. – Поскольку культура порождение обществ, она вынуждена проповедовать общественные ценности. Ну, я про то, что с его слов выходит, что книги не про злодейство. Они проповедуют, как быть хорошим.
– Строго говоря, книги ничего не должны проповедовать, – жуя, отозвался Бев. – Знание и красота – вне рамок этики. А как сюда ваш Мизусако вписывается?
– Он в тюрьме где-то в Штатах, – сказал Тасс, пуская ароматные колечки дыма. – Он ездил по студенческим кампусам, проповедовал беза… незаитер… черт… незатерес… черт, черт-черт…
– Незаинтересованность?
– Ну и словечко, язык сломаешь. Ну да, ее самую. Бесплатное обучение, свободное действие. Он говорил про ПУ.
– Про ПТУ?
– Да нет, про ПУ, про подпольный университет. Оплачиваемый грабежом, то есть насилием. И там преподают бесполезные вещи. Латынь, греческий, историю. У нас паршивое образование, верно?
– Верно.
– Паршивое, потому что профсоюзное. Паршивое, потому что чешет всех под одну гребенку. Умникам у них нет места. Кое-что не позволяется, дескать, рабочим это неполезно. А отсюда следует, что как раз то, чего они не позволяют, единственное, что стоит знать. Сечешь?
– Логика тут есть.
– Мы ходим в школу, все наши, до тринадцати лет. Таков закон. Ладно, мы ходим и не слушаем ахинею, которую они зовут социологией и ЯРом. Мы сидим на задних партах и читаем на латыни.
– Кто учит вас латыни?
– Есть антигосовские учителя, понимаешь ли. Сам учитель?
– Истории. Совершенно бесполезно.
– Ладно, есть такие, кого вышвырнули из школ за то, что не хотели преподавать предписанную чушь, сечешь? Они бродяжничают, вроде как ты бродяжничаешь. Мы подбрасываем им деньжат, как тебе подбросили. А они взамен дают нам чуток образования. Настоящего, не дрянь из госовских школ.
– Хотите что-нибудь сейчас?
– Одно, – сказал Тод. – Как мы дошли до такого бардака?
Бев набрал в грудь побольше воздуха и тут же поперхнулся крошками от сосиски в тесте.
– Рабочие говорят, что это бардак? Ваши родители говорят, что это бардак?
– Они ничего не говорят, – ответил Тасс. – Они потребляют. Но это же непруха, иначе не было бы, мать вашу, все так беспросветно.
– Тут я с тобой соглашусь. – Бев невольно усмехнулся прямоте Тасса. – Давайте попробую объяснить наш бардак попроще. С начала истории были имущие и неимущие. В политике возникли и развивались две партии: задачей одной было гарантировать, чтобы имущие и впредь продолжали иметь, даже преумножать то, что имеют, задачей другой – превратить неимущих в имущих. Их идея: ни бедных, ни богатых, просто чтобы хватало на всех. Ллевелизм, эгалитаризм, справедливое общество. Сейчас у нас социалистическое государство. У нас оно более или менее неизменно с сорок пятого года. Кем были неимущие? Рабочие, пролетариат. Их угнетали имущие, то есть капиталисты. Рабочие объединялись в организации настолько крупные, что их уже не могли эксплуатировать капиталисты. В профсоюзы. Так вот, капиталисты пытались использовать несиндикализированную рабочую силу. Наступило время, когда это поставило их вне закона. Профсоюзы одержали и одерживают верх. Тем, кого раньше эксплуатировали, хорошо живется. Что тут дурного?
– Должно же что-то быть, – откликнулся Тасс, – если жизнь такая охренительно серая.
– Вот тут и загвоздка, – продолжал Бев. – Некогда существовала независимая Лейбористская партия, старая ЛП. Потом появилась Новая лейбористская партия, уничтожившая старую. Новая лейбористская партия начиналась как политический исполнительный орган Конгресса профессиональных союзов. Часть профсоюзных взносов шла на содержание партии – вполне разумно. Так вот, цель социализма – национализировать все и вся. Уничтожить, насколько возможно, частную собственность. Если раньше железные дороги, шахты и сталелитейные заводы приносили гигантскую прибыль, которая вся шла в карманы богатых акционеров, теперь прибыль идет государству, которое тем самым может больше денег давать рабочим и кое-что откладывать для развития. Единственная загвоздка в том, что национализированная промышленность никогда не приносит доход. Почему? Потому что нет потребности приносить прибыль.
– Все это мы знаем, – несколько раздраженно отрезал Тасс. – Кругом бюрократы, никого не увольняют, и все сидят на попе ровно.
– Теперь я подхожу к Великому Противоречию с большой буквы, – продолжал Бев. – В социалистическом государстве профсоюзы, строго говоря, больше не нужны. Почему? Потому что власть официально в руках рабочих, и против кого им теперь сплачиваться? В восточноевропейском социализме нет профсоюзов, и это логично. Но английский синдикализм, раз родившись, должен существовать и во веки веков. А потому он нуждается в своей противоположности, в своем враге. Разумеется, еще существуют несколько частных боссов, но главным работодателем является государство. Все еще существует старая дихотомия работодателя и работника. Рабочие должны рассматривать своих собственных политических представителей не как аспект себя, а как структуру, которой необходимо противостоять. Вот они и противостоят, и враг, оппозиция, идет на попятный, потому что это не настоящая оппозиция. Поэтому требования постоянного повышения заработной платы удовлетворяются, и инфляция цветет пышным цветом.
Вид у обоих мальчишек был неудовлетворенный.
– Это ничего не объясняет, – мрачно заявил Тод. – Это не объясняет, почему в школе нас пичкают чушью. Это не объясняет, почему мы с тобой тут сидим.
– Ладно, – сказал Бев. – Борьба рабочих в девятнадцатом веке была не чисто экономической, но и культурной тоже. Почему буржуазия должна иметь монополию на вкус и прекрасное? Люди, вроде Рескина и Уильяма Морриса, хотели, чтобы рабочие были просвещенными. Учитывая упор марксизма, что в основе культуры и истории та же экономика, красивые обои и бесплатные читальни казались не такими уж важными. Образованное и разборчивое потребление как доктрина исчезло. Главное было потреблять. Но что? То, что давало и дает удовлетворение легче и быстрее всего. Разбавленный вкус. Изготовители всегда ждут с какой-нибудь упрощенной подделкой под настоящее и индивидуальное. «Покупать» приравнивается к «удовлетворять». Ты покупаешь книгу, которую не понимаешь, и злишься. Тебе бы следовало ее понимать, ведь ты ее купил, так? Вещи должны быть простым, легким источником удовлетворения, а это означает снижение планки. Каждый рабочий, у кого есть деньги, вправе на лучшее, что можно за эти деньги купить, а потому лучшее следует переосмыслить как то, что дает удовлетворение с наименьшими усилиями. У всех равные культурные и образовательные права – так начинается уравнивание. Почему кто-то должен быть умнее остальных? Это неравенство. У нас нет, как в девятнадцатом веке, прогрессистов, которые рассказывали рабочим о прекрасном. Как вы знаете, кое-кто из старых рабочих действительно выучил древнегреческий. И иврит. Это называлось самообразованием. Но это означает, что одни занимаются самосовершенствованием, а другие нет. Чудовищное неравенство. Отсюда ваша паршивая школьная программа. Отсюда серость и скука. Наполеон, возможно, был чудовищем, но он хотя бы не был скучным. Чем могут помочь рабочим великие люди вроде Юлия Цезаря и Иисуса Христа?
– У нас нет работы, – горько сказал Тасс, – и никогда не будет. Мы не овцы и не идем за стадом. Нас ждет жизнь преступности и насилия. Культура и анархия. Христос милосердный, как бы мне хотелось, чтобы они объединились! Читать Вергилия, а потом пришить кого-нибудь. Не нравится мне… как это называется… как там…
– Непоследовательность, – подсказал Тод.
– Ее не избежать, – ответил Бев, хотя и чуточку тревожно, – если ты человек. Ты обречен на преступление, если ты против государства рабочих. Мне это мой член парламента сказал.
– Преступление бывает двух видов, – терзался вслух Тасс. – Грабить в духе Робин Гуда, как ты видел сегодня. Acte gratuit.
– Кто тебе сказал про acte gratuit?
– Мужик по имени Хартуэлл. Он с нами разговаривал. Забыл где. А как он джин хлещет! Он рассказал нам про Камю… Один франко-алжирский футболист, ты, возможно, про него слышал… Так вот, этот тип убил другого типа, а тогда понял, что он человек. Он сделал что-то безо всякой на то причины и понял, что это делает его свободным. Только люди способны на acte gratuit. Все остальное – я про большую гребаную Вселенную и все звезды – все должно следовать каким-то законам. Но люди должны доказывать, что они свободны, делая разные вещи… ну там убийства и драки.
– То, что мы делаем, не gratuit, – возразил Тод. – Не может быть. Если мы антигосовские, мы должны быть как следует антигосовскими. А это означает бодаться с законом, потому что он госовский. Как латынь и древнегреческий – антигосовские. Поэтому насилие, Шекспир и Платон заодно. Должны быть заодно. И литература учит мести. Когда я читал «Дон Кихота», то вмазывал каждому, кто не был худым, высоким и чуточку мечтательным. Маленьких толстяков я тоже не трогал.
– А что за мудреное греческое слово ты вчера ввернул? – спросил Тода Тасс.
– Симбиоз?
– Оно самое.
– Вот именно. Где были бы без нас подхристники?
У Бева голова шла кругом. Все это взаправду происходило.
– Объясните, – попросил он.
– Те ребята, – сказал Тасс, – которые завели общину ПХ, или Подпольного Христа. На перегоне «Дистрикт-лайн», линии подземки, которую закрыли. Они устраивают собрания, называют их ужинами любви, с настоящим трахом, парень с девушкой, парень с парнем, но пожрать там – только горбушка и капелюха дешевого пойла. Иногда мы его для них тырим. Они говорят, хлеб и вино это на самом деле Иисус. А потом идут искать на свою голову неприятностей.
– Христианское насилие? – спросил Бев, готовый уже поверить во что угодно.
– Да нет же! Они идут, чтобы им наподдали. Тогда они практикуют христовость – возлюби своего врага. Вот тут вступаем мы. Но мы вроде как чересчур свои, вот в чем беда, недостаточно крепко вмазываем. Вот пусть сами и крадут себе вино, – закончил он с внезапной злобой.
– Главное тут, – все еще неловко сказал Бев, – элементы, подрывающие культуру. Искусство подрывает устои. И философия тоже. Государство прикончило Сократа.
– Да, знаю, – нахмурился Тасс. – Критон, мы должны Эскулапу петуха.
– О, Kriton, – перевел обратно Бев, – to Asklipio opheilmen alektruona.
– Еще, еще! – взвился Тасс, хватая Бева за лацкан поношенного пальто. – Боже ты мой, это же настоящие слова, это взаправду безумный малый чешет!
Бев, у которого еще осталась ручка, записал фразу латиницей на пачке сигарет Тасса. Тасс молча проглотил строчки, потом сказал:
– Меня дрожь пробрала, когда я по-английски читал. До самых костей. А теперь все заново будет. Пришлось навалять тем грекам, которые вонючий ресторан в Кэмберуэллсе держат. Из-за этого. А потом я нашел того типа, который налепил на свою забегаловку имя Сократа. Издевательство, сказал я и уж врезал сапогом как надо.
Бев про себя содрогнулся: перед ним возникла картинка покалеченного и изнасилованного сынишки Ирвинов. Неужели он страдал и умер, потому что не был литературным персонажем? Или потому что этого хотел, эдакая экстремальная христовость? Кто разберется в черном сердце человека?
– А вы не боитесь, что вас поймают? – спросил он. – Что вас посадят?
– Нет. – Тасс несколько раз медленно качнул головой. – Страха нет. Это высшее испытание, понимаешь? Проверить, можешь ли ты жить один внутри своей черепушки. Это одна из причин продолжать, надо посмотреть, сможешь ли жить с самим собой. Истинная свобода – быть одному в камере, а у тебя весь твой мозг, чтобы по нему путешествовать, как по целой стране. Но никого никогда не ловят. Нгурувы держатся от нас подальше.
– Не знаю такого слова. Полицейские?
– «Свинья» на суалихи. Шанзирим – это по-арабски – они хуже, не хотят, чтобы кровь попала им на мундиры. «О Критон, – начал читать он, – то Аск…
– «А потому уплати. Не пренебрегай им», – сказал Бев. – Вот как там дальше.
– Давай по-гречески. Давай по-настоящему. Хочу, чтобы прошлое было передо мной, как будто оно взаправду тут.
– Остального не помню, – признался Бев, – извини. Ты прав насчет прошлого. У нас нет долгов ни перед настоящим, ни перед будущим. Не дать прошлому умереть, уплатить долг. Кто-то же должен это сделать.