2. Бравый ОК
Девлин подслеповато всмотрелся в распечатку.
– Бев? – спросил он. – Это правда ваше имя? Не сокращение от Беверли или еще какого-нибудь?
– Может означать три вещи, – отозвался Бев, – Бевридж, Бивен и Биван. Все три имени были на слуху, когда я родился. У социалистов. Мой отец был большим социалистом.
– Бевридж был либералом, – согласился Девлин. – Но, разумеется, социальное страхование было идеей, по сути, радикальной.
– Радикальной идеей, позаимствованной у бисмарковской Германии, – поправил его Бев.
Девлин нахмурился:
– Говорите как человек образованный.
Само выражение звучало старомодно, но Девлину было за шестьдесят, и его словарный запас не всегда поспевал за Яром, или Языком Рабочих.
– Вы говорите не как, – он опустил взгляд на распечатку, – оператор кондитерского конвейера. Ах да, конечно, тут все есть. На самом деле вы преподавали историю Европы. В общеобразовательной школе Джека Смита. Тут не сказано, почему вы бросили.
– Из-за директивы из министерства, – ответил Бев. – Нам жестоко урезали содержание курса. Сам-то я знал, что история профсоюзного движения это еще не вся история и даже не самая важная ее часть, но свое мнение держал при себе. Не протестовал публично. Я просто сказал, что хочу достигнуть большего.
– Портить детям желудки, – улыбнулся Девлин, – вместо того чтобы образовывать их умы. И что на это скажут ребята из отдела по оценочным суждениям?
– Но я же достиг большего, – сказал Бев. – Я на двадцать фунтов в неделю больше зарабатываю. А с Нового года будет на тридцать фунтов больше.
– Вот только в будущем году вы на «Шоколадной фабрике Пенна» работать не будете, верно? Если и дальше будете упорствовать в этом… этом… этом атавизме.
– Я должен упорствовать. А вы бы не упорствовали, зная, в какую пакость вылилось все это злодейство. То, что началось как самозащита, превратилось в безнравственный рычаг давления на общество. А мы все проспали, но пора наконец проснуться. Система, эта долбаная аморальная система, прикончила мою жену. Вы ожидаете, что я и дальше буду мириться с ее окаянной мерзостью? Моя жена у меня на глазах превратилась в обгорелые кости и пузырящуюся кожу. И вы хотите, чтобы я поддерживал паскудную забастовку аморальных пожарников?
– Вас и делать-то ничего не просят, – мягко возразил Девлин и подтолкнул через стол пачку сигарет. Бев покачал головой. – Пора бы уж завязать, – сказал Девлин, закуривая. – Кому они теперь, черт побери, по карману?
На пачке сигарет красовалось маленькое, но весьма живописное легкое, пожираемое раком. Директива Министерства здравоохранения. От словесных предостережений большого проку не было.
– Пожарные идут своим путем. Армия идет своим путем. В принципе мы, естественно, одобряем. Мы одобряем забастовку как оружие пролетариата. Но постарайтесь быть разумным. Не возлагайте вину за смерть жены на необходимое воплощение принципа синдикализма. Вините гнусного гада, который поджег больницу.
– Еще как виню! – сказал Бев. – Но заодно я восстаю против самого принципа зла. Потому что те, кто это сделал, были злобной сворой ублюдков-убийц. Если бы их поймали, их бы заставили пострадать! Нет, не страдать, это старомодно, правда? Их бы перевоспитывали. Но даже если бы я мог до них добраться и их убить, а знаете, как бы я их убил…
– И это пройдет, – сказал, пуская колечко, Девлин.
– Даже если бы я мог посмотреть, как они горят, вопят, как, наверное, вопила моя жена, я все равно бы чувствовал себя беспомощным, недовольным, зная, что за зло воздается злом, что я внес свою лепту в разрастание зла и что зло все равно будет существовать и твориться дальше – неуничтожимое, неразрушимое, животное и вечное.
– Это не наша область, – возразил Девлин. – Это теология, это дело церковников. Вы очень хорошо высказались, очень красноречиво. Конечно, такое полезно, всегда, по-своему, будет полезно. Я сам в молодости к такому прибегал, вот только я говорил что-нибудь вроде: «Зло капитализма должно быть ликвидировано, стерто с лица земли». Хорошие метафоры у теологов. Извините, что прервал.
– Давайте скажу иначе, – продолжал Бев. – На человека напали на улице, ограбили, сорвали одежду, избили, даже изнасиловали. А прохожие стояли кругом и ничего не делали. Разве не следует винить тех, кто не вмешался, так же как и тех, кто совершил преступление?
– Не в той же мере. Они ничего дурного не сделали. Они вообще ничего не сделали. Людей винят за то, что они совершили, а не за то, что не совершали.
– И это неправильно, – возразил Бев. – Их, пожалуй, еще больше следует винить. Поскольку те, кто творит зло, неотъемлемая часть человеческого бытия, доказывающая, что зло существует и что его нельзя истребить законами, реформами или наказаниями. Но долг других – остановить творящееся зло. Как раз этот долг делает их людьми. Если они не исполняют свой долг, их надо винить. Винить и наказывать.
– Нет больше такой штуки, как долг, – сказал Девлин. – Вы сами это знаете. Есть только права. Комиссия по правам человека – чертова чушь, правда? Всегда была чертовой чушью, и вы это знаете.
– Долг перед семьей, – продолжал Бев. – Долг перед своей профессией или ремеслом. Долг перед своей страной. Чушь гребаная. Понимаю.
– Долг гарантировать, чтобы уважались права, – вставил Девлин. – Тут я соглашусь. Но если вы говорите: «Право гарантировать, чтобы права и так далее», звучит как все та же хрень. Нет, к черту ваш долг.
– Значит, пока горит больница, у пожарных есть право стоять и ничего не делать, – запальчиво сказал Бев, – и говорить: «Дайте нам наши права, и такого больше не случится. Во всяком случае, до следующего раза». Я бы сказал, это еще большее зло, чем первое.
– Тогда вам, возможно, интересно будет узнать, – проговорил Девлин, туша окурок, – что та история с пожаром в Брентфордской больнице уже начала давать позитивные результаты. Пожарные сегодня садятся за стол переговоров с комитетом по зарплатам. Завтра забастовка, возможно, закончится. Подумайте об этом, прежде чем начнете бушевать насчет того, что зовете злом. Ничто, что улучшает участь рабочего, не может быть дурным. Подумайте об этом. Запишите это на форзаце вашего дневника за тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
– А вы в своем вот что запишите. ЛЮДИ СВОБОДНЫ. Вы, люди, забыли, что такое свобода.
– Свобода умирать с голоду, свобода быть жертвой эксплуатации, – откликнулся Девлин с застарелой и давно уже выдохшейся горечью. – Свободы, с удовольствием скажу я вам, принадлежат к курсу истории, которую вы когда-то преподавали. Вы кровожадный индивидуалист, брат. – В тон Девлина закрался рокот. – Вы кровожадный реакционер, приятель. Вы требуете свободы, и Христом покойным, живым или не существующим, клянусь, вы ее получите. – Он помахал перед Бевом докладной запиской, которую прислал ему цеховой староста Бева. – Старые грязные свободные деньки прошли, малыш, – тут он подпустил ирландскую картавость, – для всех, кроме вас, и таких реакционеров, как вы. Вы перестали преподавать историю и к истории повернулись спиной. А не вспомнить ли вам, что каких-то двадцать лет назад нашего с вами профсоюза вообще не существовало. Он только боролся за право родиться, и, ей-богу, он родился, и родился в муках, но также родился с триумфом. Те мужчины, что стоят у конвейеров, производящих шоколадные батончики, карамельки и кремовое-кокосовое что-то там, были в худшем положении, чем шахтеры, железнодорожники и литейщики. Знаете почему? Из-за реакционеров вроде вас с вашими оценочными суждениями.
– Вы и сами знаете, что это чушь.
– Вы знаете, о чем я, черт побери! – заорал Девлин. – Архаичная и буржуазная шкала ценностей позволять шахтерам затягивать забастовку и морозить задницы потребителям, но то, что называется нежизненно важными и маргинальными товарами и предметами роскоши, могло отправляться к чертям собачьим, и работники кондитерской промышленности с ними. Так вот, с этим покончено, малыш! Когда мы забастуем, вместе с нами будут бастовать пекари. Не будет ответа на требование разумного повышения заработной платы для шоколадных парней, и население не получит хлеба. И никакая реакционная сука не даст им есть пирожные, потому что, если не получаете одно, не получите и другое. И уже не за горами то время, – возможно, все произойдет еще гораздо раньше девяностого, – когда любая забастовка станет всеобщей забастовкой. Когда каждый производитель зубных щеток сможет отказывать в своем труде, справедливо требуя повышения заработной платы, и делать это с уверенностью, что погаснет свет, что люди будут мерзнуть, не пойдут поезда и закроются школы. Вот к чему мы идем, брат. К холистическому синдикализму, как это называет Петтигрю, который так любит большие слова. А у вас хватает наглости, глупости и реакционной злобы говорить про свободу. – Он тяжело задышал и яростно закурил еще сигарету.
– Я прошу только отменить постановление о закрытии цеха. Как свободный человек я требую права на работу без принуждения к членству в профсоюзе. Что тут неразумного? Люди вроде меня, выступающие против закрытия цеха из морального принципа…
– Это не моральный принцип, и вам это, мать вашу, известно. Дело не в морали или принципах, дело в ярости, и за ярость я вас не виню. Я бы никого не винил, но я и впрямь сейчас виню вас в том, что превращаете ярость в какие-то там принципы. Вот что я вам скажу: подождите до Рождества. Напейтесь, объешьтесь индюшкой, помучьтесь от похмелья, потом возвращайтесь бросать дробленые орехи в свой шоколадный крем или что там еще…
– Моя ярость, – сказал Бев, – как вы совершенно верно ее называете, лишь эмоциональная кульминация давно растущей убежденности в том, что закрытый цех есть зло, что несправедливо принуждать людей быть всего лишь клетками в общем жирном организме, который сочетает в себе апатичное и хищническое, что у человека есть право работать, если он хочет работать, а не вскакивать по свистку цехового старосты, и что при определенных обстоятельствах у человека есть долг работать. И долг тушить пожар, если это его профессия. Долг…
Он собирался сказать: бросать дробленые орехи в шоколадный крем, но сам понял, как нелепо это звучит. А потом понял, что нет тут ничего нелепого: ребенок умирает и хочет лишь одного – коробку «Ассорти Пенна». А все бастуют, и во всем мире не осталось ни коробки, а мятежный рабочий, который превозмог угрозы и побои, идет к своему конвейеру… Нет, так не получится. Принцип, все дело в принципе.
Встав, Девлин прошел к бачку для воды. Кабинет у него был очень рациональный, с шаткой простенькой мебелью бежевого и коричневого цветов, а еще в нем было очень сухо и тепло. На стене – плакат в рамке: оригинал плаката Билла Символического Рабочего, не просто первый оттиск, но сам раскрашенный рисунок, авторства Тилсона. Билл был красивым, крепким, умным с виду и остроглазым обобщенным работягой в полотняной кепке, из-под которой выбивались курчавые волосы, одет он был в синюю робу, в руке держал большой гаечный ключ. Пока Девлин, стоя в свете из окна, пил воду из бумажного стаканчика, Бев вдруг догадался, что Билла, возможно, рисовали с самого Девлина, когда тот был лет на тридцать моложе.
– Это ведь вы? – спросил он.
Девлин глянул на Бева проницательно и как будто с угрозой:
– Что? Это? Билл? Не совсем я – мой сын.
Что-то в его тоне позволило Беву спросить:
– Нет в живых?
– Для меня. С его чертовым балетом и приголубленными ужимками.
– Гомосексуалист?
– Наверное. Откуда мне знать? Сволочи, с которыми он связался, марушки там разные, мать их растак. – Девлин понял, что, ввернув такую брань, совсем уж расслабился с этим вот чертовым упрямцем, который теперь усмехался гаденько и говорил:
– Вас, наверное, терзает ужасный конфликт, брат Девлин: знать, что хорошенькие и приголубленные так же затянуты в корсеты в своих профсоюзах, как истопники или дальнобойщики в тужурки. Я про мужчин-моделей, танцоров и даже гейпрофов.
– Гей что?
– Проституток-гомосексуалистов. Минимальные ставки оплаты и так далее. Я достаточно старомоден, чтобы черпать ироничное удовольствие в знании, что наш Билл Рабочий скорее всего орудует своим ключом, или что у него там, впервые в жизни. Ну и мир вы создали!
– По-моему, это слишком затянулось, – сказал Девлин.
Вернувшись за стол, он взял присланную цеховым старостой Бева докладную.
– Вы разорвали свой профсоюзный билет на глазах у своих братьев. Вы в полный голос заявляли о своем разочаровании системой. Ваши братья проявляли терпимость, зная, что вы не в себе. Не думаю, что в сложившихся обстоятельствах требуется дисциплинарное взыскание…
– Какое дисциплинарное взыскание?
– Прочтите устав. Параграф 15, раздел d, подраздел 12. Штраф в размере не менее двух и не более пяти годовых взносов. Мы это спустим. Порча билета – пустяк. Это как в старые христианские времена, когда людей крестили. Порвите свое свидетельство о крещении, от этого вы не выкреститесь. Вы член профсоюза, и делу конец.
– Пока не пойду своим путем и не перестану вскакивать по свистку.
– Вы член профсоюза и расчленить себя не можете. В записях так сказано, а профсоюзные архивы – все равно что скрижали Моисеевы. Но…
Тут он сурово глянул на Бева, лысый мужчина со старым грубым лицом и интеллигентными, чуть шутовскими, невзирая на суровость, глазами, с подвижными губами, которые сейчас двигались, словно он пережевывал воздух, а может, просто какую-то оставшуюся с завтрака крошку, застрявшую в пустом зубе, а теперь вывалившуюся. Билл Символический Рабочий улыбался Беву со стены с мягким одобрением.
– Но, – завершил Бев то, что само по себе было достаточно значимо, – когда я потом не приму участие в промышленной акции…
– В канун Рождества будет забастовка мельников. Надеюсь, к тому времени вы переболеете своей чушью. Если нет, считайте, задвижка задвинута.
– Вот увидите, – сказал Бев, вставая.
– Это вы, черт побери, увидите, брат, – откликнулся Девлин.
Выйдя из кабинета генерального секретаря своего профсоюза, или своего бывшего профсоюза, Бев спустился на лифте с двадцать третьего этажа в вестибюль, который все еще напоминал о былых временах, когда в этом здании, ныне отданном под Новый дом транспорта, располагался отель «Хилтон». В синдикалистской сети всей страны не было ни единого профсоюза, который не был бы тут представлен – от трубочистов до композиторов электронной музыки к кинофильмам. Огромная табличка над ресепшн гласила: «КОНГРЕСС ПРОФСОЮЗОВ ОБЪЕДИНЕННОГО КОРОЛЕВСТВА». Ниже помещалась логограмма – упрощенная карта страны с простой прописью «ОК=ОК=ОКния» – так закрепилась острота колумниста в «Таймс», расшифровавшего название страны ОК как «Объединенный коллектив». За остроту со всеми серьезностью и благодарностью ухватились профсоюзные шефы и их копирайтеры и тут же вписали ее в гимн рабочих:
Мускулы крепче стали,
Сердца закаленными стали.
Братья, шагаем бок о бок
С песней про бравый наш ОК.
Рай замогильный презрев,
Вторим мы бодрый напев.
От колыбели до могилы
Бравый ОК дает нам силы.
Стоит ли говорить, что мало кто из рабочих знал слова.
На улице как раз сеялась теплая морось. Бев поднял взгляд на оштукатуренную громаду в потеках влаги, на хлопающий над ней флаг – серебряная шестерня на кроваво-красном фоне, ведь серп и молот уже не символизировали всемирный союз рабочих, а были отданы на откуп Продвинутым Социалистам, которые, во святое имя труда, стремились построить, или давно уже построили в Европе, репрессивные государственные системы, отрицающие синдикализм. Энейрин Беван (пожалуй, изначальный тезка Бева, поскольку тоже был уроженцем Уэльса) однажды – пусть и не прилюдно – произнес мудрые слова: «Синдикализм – это не социализм». Подразумевая, что, когда рабочие сами себе работодатели, не с кем бороться. В ОКнии древнее разделение капитала и труда продолжало существовать и, вероятно, сохранится еще долгое время, и не важно, является ли капиталистом босс-частник или (быстро исчезающее) государство.
Бев не смог сдержать улыбки, когда, все еще глядя на реющую шестерню, вспомнил, что собственность несовместима с философией труда и что ОК арендует свою штаб-квартиру у арабов. Где было бы ОК без арабов? Нефть, по ценам все более заоблачным, текла от ислама и не давала остановиться промышленности ОКнии. А ислам – это не только жаркая пустыня, но и Ледовитый океан, поскольку нефть Северного моря была заложена арабам в обеспечение правительственного займа, когда Международный валютный фонд в последний раз закрыл перед Великобританией свои закрома, и был запрошен заем, и оговорен залог, и на буровых в Ледовитом океане заполоскались флаги с полумесяцем. Арабы пришли в Британию насовсем. Им принадлежали «Аль-Дорчестер», «Аль-Клариджес», «Аль-Браунс», различные «Аль-Хилтоны» и «Аль-Ида-инны», где в барах не подавали алкоголь, а к завтраку – бекон. Люди даже не подозревали, сколько всего в ОКнии принадлежало арабам, включая винокурни и пивоварни. И вскоре на Грейт-Смит-стрит поднимется символ их силы – Масджид-уль-Харам, или Великая Лондонская мечеть. Ее строили, чтобы напомнить Англии, что ислам – это не только вера для богатых: множество усердных мусульман из Пакистана и Восточной Африки стекались сюда без помех, поскольку смягчение законов об иммиграции (в которых были прописаны чересчур скупые квоты) в пользу мусульман стало неизбежным политическим следствием финансового патроната арабов. А рабочим, которые забыли про свое христианство, полагалось петь про то, как они презирают «рай замогильный». Им бы, со вспышкой предвидения подумал Бев, следовало больше бояться тех, кто этот замогильный рай еще не отринул.