О замысле Рувима
В эти дни у сыновей Иакова было тяжело на душе, даже очень тяжело, во всяком случае нисколько не легче, чем прежде, когда у них в теле сидела заноза и они тоскливо бродили среди кустов дрока, снедаемые жгучим стыдом. Теперь занозы уже не было, но рана, ею оставленная, не заживала: она продолжала болеть, словно вытащенный из нее шип был отравлен, и ложью было бы с их стороны утверждать, что теперь, когда они отвели душу, им спалось слаще; впрочем, об этом они молчали.
Они вообще стали с недавних пор молчаливы, и если обменивались самыми необходимыми словами, то делали это с усилием и сквозь зубы. Они старались не встречаться глазами, и если один бывал вынужден обратиться к другому, то оба глядели куда угодно, только не в лицо друг другу и после не знали, придавать ли этому разговору какое-либо значение, так как вопрос, который обсуждают одними губами, без участия глаз, вряд ли можно считать действительно выясненным. Но им казалось не столь уж и важным, выяснен он или нет; ибо часто у них вырывались такие слова, как: «Все хорошо», «Все идет правильно», или «Это пустяки!» — хмурые намеки на то существенное, что таилось под спудом всех разговоров и, все еще не разрешившись, отвратительно их обесценивало.
Разрешиться же оно должно было само собой, а это означало опять-таки отвратительный, тягучий и плачевно долгий процесс, медленное умирание где-то там в глубине, о котором нельзя было точно сказать, когда оно кончится, которое, с одной стороны, хотелось ускорить, а с другой — замедлить, чтобы хоть ненадолго сохранить возможность менее безобразного разрешенья, как ни трудно было представить себе его. Тут мы снова просим не считать сыновей Иакова какими-то особенно жестокими парнями и не отказывать им в каком бы то ни было участии: даже самая пристрастная слабость к Иосифу (слабость тысячелетий, от которой это правдивое повествование пытается отрешиться), даже она должна остерегаться такого одностороннего взгляда на вещи, ибо он был иного мненья. Право же, они невольно оказались в таких обстоятельствах и предпочли бы, чтобы все сложилось иначе. Не раз в эти мучительные дни, спору нет, они предпочитали, чтобы дело кончилось сразу и решилось полностью, и злились на Рувима за то, что он все расстроил. Но мрачная эта досада вызывалась только затруднительным положеньем, в котором они оказались, одной из тех безвыходных ловушек, какие создает жизнь, поистине копирующая порой игру в шашки.
Большой Рувим был отнюдь не одинок в своем желании спасти из ямы дитя Рахили; напротив, среди братьев не было ни одного, кем это желание время от времени не овладевало бы настолько, что ему прямо-таки не сиделось на месте. Но было ли это возможно? Увы, нет, — и торопливая решимость умолкала перед неумолимыми доводами рассудка. Что делать со сновидцем, если вытащить его из колодца перед самой его смертью? Это была стена, и выхода не было; он должен был там остаться. Они не только бросили его в могилу, но всячески привязали его к ней и решительно отрезали ему путь к воскресению. Логически он был мертв, и оставалось лишь праздно дожидаться, чтобы он стал мертвецом и воистину, — задача изнурительная и вдобавок без четких границ. Ведь для этих достойных сожаления людей речь вовсе не шла и «трех днях». Они ничего не знали о трех днях. Зато они знали случаи, когда заблудившиеся в пустыне путники томились неделю и даже две недели без воды и без пищи, прежде чем их находили. Знать это было отрадно, ибо это оставляло место надежде. Знать это было отвратительно, ибо надежда была нелепа и опровергала сама себя. Редко бывает такое затруднительное положенье, и тот, кого занимают тут только страданья Иосифа, лицеприятствует.
В этот день, во второй его половине, измученные братья сидели на месте расправы, под красными деревьями, там, где они недавно толковали о допотопном богатыре Ламехе и стыдили себя его примером, чего им делать не следовало бы. Сидели они ввосьмером, ибо двое отсутствовали: быстроногий Неффалим, который куда-то отлучился, чтобы, может быть, узнать какую-нибудь новость и затем широко распространить свое знанье, и Рувим, который удалился еще с утра. По делу, как он заявил им сквозь зубы, отправился он в Дофан — обменять, по его словам, их товар на хлеб и на некоторое количество винного сусла; и в расчете в особенности на последнее братья деловой поход Рувима одобрили. В эти дни, вопреки своему обыкновению, все они налегали на мирровое вино, которое производилось в Дофане и своей оглушающей крепостью избавляло от мыслей.
Говоря между нами, Рувим отделился от них совсем для другой цели и упомянул о вине только для того, чтобы сделать приемлемым для них свой уход. В эту ночь, когда большой Рувим бессонно ворочался, окончательно созрело его решенье обмануть братьев и спасти Иосифа. Три дня сносил он то, что шагавший по таким светлым стопам, что агнец Иакова погибает в колодце, — теперь довольно, дай бог, чтобы он не опоздал! Он украдкой проберется к нему и на свой страх освободит утопленного; он возьмет его, отведет к отцу и скажет Иакову: «Да, я бушую, как вода, и грех мне не чужд. Но погляди, я добушевался до доброго дела и возвращаю тебе твоего агнца, которого они хотели растерзать. Искуплен ли грех мой, и стал ли я снова твоим первородным?»
Тут Рувим перестал ворочаться и недвижно, с открытыми глазами, пролежал остаток ночи, обдумывая каждую подробность спасенья и бегства. Дело было не простое: мальчик был связан и ослабел, он не мог схватить брошенную ему Рувимом веревку; веревки было мало, требовался еще крепкий крюк: зацепившись им за путы Иосифа, можно было бы выудить эту добычу; а еще лучше бы, наверно, иметь целое сплетенье веревок, сеть, которой можно было бы ее выловить; или доску на веревках, чтобы беспомощный Иосиф сел на нее, а он, Рувим, его вытащил. Вот как подробно обдумал Рувим все приспособленья и меры предосторожности; подумал он и об одежде, которую приготовит нагому из собственного запаса, и мысленно выбрал сильного осла, которого для отвода глаз погонит в сторону Дофана с сырами и шерстью, чтобы посадить на него впереди себя мальчика и под покровом темноты беглецами пуститься в пятидневный путь в Хеврон, к отцу. Это решенье наполнило сердце большого Рувима горячей радостью, умерявшейся лишь страхом, что Иосиф не доживет до наступленья темноты, и, прощаясь сегодня утром с братьями, он с трудом сохранял в своих речах ту угрюмо-раздраженную односложность, которая вошла у них теперь в привычку.