РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ
«СНОВИДЕЦ»
Разноцветная одежда
Не к уборке урожая, как предполагалось, а уже к ночи весеннего полнолуния, второпях, вернулись сыновья Лии с пастбищ Шекема в Хеврон. Они явились якобы для того, чтобы поесть с отцом мяса пасхальной овцы и вместе с ним наблюдать луну, а на самом деле потому, что получили волнующее, касавшееся всех братьев известие, в правдивости которого должны были тотчас же и воочию убедиться, чтобы определить на месте, можно ли тут что-либо изменить или нет. Дело было настолько важное и пугающее, что сыновья служанок поспешили отрядить одного из своей среды в четырехдневную поездку из Хеврона в Шекем только для того, чтобы оповестить остальных братьев. Само собой разумеется, что гонцом назначили быстроногого Неффалима. Вообще-то, с точки зрения скорости, было совершенно безразлично, кто отправится в путь. Неффалим тоже ехал верхом на осле, и какие ноги будут свисать с боков осла — короткие или длинные, это, строго говоря, ни малейшего значения не имело: на дорогу требовалось так или иначе около четырех дней. Но так уже повелось, что понятие быстрого передвижения связывалось с Неффалимом, сыном Валлы; должность гонца, по общему твердому мнению, принадлежала ему; а так как он был скор и в речах, то действительно получалось, что, по крайней мере, в последний миг братья узнали бы о положении дел от него немного быстрее, чем от любого другого.
Что же случилось? А то, что Иаков сделал подарок Иосифу. Ничего нового в этом не было. «Агнцу», «ростку», «небесному отроку», «сыну девы», или как там еще звучали все эти полные своенравного чувства прозвища, какими отец наделял читателя камней, издавна доставались при случае особые дары и всякие знаки нежного вниманья: то какие-нибудь лакомства, то красивые гончарные изделия, то приворотные камни, то червленые перевязки, то скарабеи, которыми он потом небрежно владел на глазах у хмурившихся, считавших себя обделенными братьев; к несправедливости, возведенной в правило, к чуть ли не назидательно подчеркиваемой несправедливости у них было уже время привыкнуть. Но этот подарок был необычного, тревожного свойства и имел, как приходилось опасаться, решающий смысл; он означал для всех для них оскорбленье.
Дело было так Стояла пора поздних дождей, когда люди обычно отсиживались в шатрах. После полудня Иаков удалился в свой «волосяной дом», черный, из козьей шерсти, войлок которого, растянутый на девяти крепких шестах и привязанный прочными бечевками к вколоченным в землю колышкам, вполне и надежно защищал от благодатной влаги. Это был самый большой шатер довольно широко раскинувшегося поселка, и как человек богатый, считавший нужным предоставить женщинам отдельный кров, глава семьи жил в нем один, хотя занавеска, протянутая от входа до задней стенки и укрепленная на средних шестах, делила его на два помещения. Одно из них служило личным складом и кладовой: здесь лежали верблюжьи седла и вьюки, неиспользуемые, скатанные и сложенные ковры, ручные мельницы и другая утварь, висели бурдюки с зерном, маслом, питьевой водой и пальмовым, выжатым из моченых фиников вином.
Другое отделенье шатра было жильем благословенного и казалось, если принять во внимание его полукочевой образ жизни, весьма уютным. Уют нужен был Иакову. При всем своем нежелании связать и изнежить себя городским бытом, он нуждался в некоторых удобствах, когда отрешенно предавался своим раздумьям, мыслям о боге. Открытое спереди на высоту человеческого роста, это помещение было для тепла устлано войлоком, а поверх войлока еще и пестроткаными коврами, и такими же коврами были облицованы даже стенки. В глубине шатра стояла кедрового дерева кровать на железных ножках, покрытая подушками и одеялами. Здесь всегда и во множестве горели глиняные, на затейливых подставках светильники, плошки с короткими рыльцами для фитиля, ибо зазорным для благословенного убожеством было бы спать в темноте, и даже днем слуги подливали в них масла, чтобы даже и в прямом значении нельзя было употребить имевшую недобрый смысл поговорку и сказать, что светильник Иакова погас. Расписные известчатые кувшины с ручками стояли на плоской крышке смоковного ларя, украшенного по стенкам синими, муравлеными накладками из глины. Крышка другого, резного и разрисованного ларя на высоких ножках была, в отличие от той, выпуклая. В углу стояла раскаленная жаровня, ибо Иаков отличался зябкостью. Не было недостатка и в табуретцах, которые, однако, редко служили для сиденья, а больше употреблялись как подставки для всяких предметов обихода; на одном из них стояла маленькая курильница, из окошкообразных отверстий которой клубился тонкий, пахнувший корицей, стираксой и камедью дымок; на другом покоился предмет, свидетельствовавший о достатке владельца, — дорогое, финикийского происхождения, изделие, неглубокая золотая чаша на изящной подставке, изображавшей в рукояточной своей части женщину-музыкантшу.
Сам Иаков сидел на подушках с Иосифом вблизи входа за низким табуретом, на бронзовой резной плите которого были разложены шашки. Для этого времяпрепровожденья — прежде его партнером в подобных случаях бывала Рахиль — он и позвал сына к себе. На дворе шумел дождь, поливая маслины, кусты и камни и милостью божьей неся злакам долины влагу, необходимую им для того, чтобы продержаться до жатвы под солнцем раннего лета. Ветер побрякивал деревянными кольцами на крыше шатра, через которые продевались растяжные веревки.
Иосиф дал отцу выиграть. Он нарочно угодил на поле «Злой взгляд», чем поставил себя в такое затруднительное и невыгодное положение, что Иаков, к приятному своему удивленью, — ибо он играл очень невнимательно, — в конце концов одержал победу. Он признал, что играл рассеянно и что своим выигрышем обязан больше везенью, чем своей сообразительности.
— Если бы ты, дитя мое, так вовремя не оплошал, — сказал он, — я бы непременно проиграл, ибо мысли мои все время разбегались, и я допустил, несомненно, много грубых ошибок, а ты ходил умно и не упускал случая вознаградить себя за каждую неудачу. Твоя игра очень напоминает игру Мами, которая часто ставила меня в тупик. Я с умиленьем узнаю в тебе и ее привычку покусывать, размышляя, мизинец, и ее пристрастие к некоторым уловкам и хитростям.
— Что из того? — ответил Иосиф и выпрямился, откинув голову, отведя одну руку в сторону и прижав другую к плечу. — Исход игры говорит не в мою пользу. Если папочка одержал верх, играя рассеянно, то чего могло ждать дитя, напряги он вниманье? Игра быстро закончилась бы.
Иаков усмехнулся.
— Мой опыт, — сказал он, — старше, да и выучка у меня лучше, ибо еще мальчиком игрывал я с Ицхаком, дедом твоим с моей стороны, а позднее довольно часто с Лаваном, дедом твоим со стороны миловидной, в стране Нахараим, по ту сторону вод, который тоже был цепок и осторожен в игре.
Он тоже не раз нарочно проигрывал Ицхаку и Лавану, когда хотел привести их в хорошее настроение, но не догадался, что Иосиф поступил сейчас так же.
— Я в самом деле, — продолжал он, — играл сегодня не лучшим образом. Меня то и дело отвлекали от доски мои мысли, а мысли мои были о наступающем празднике, о близкой уже ночи жертвоприношенья, когда мы после захода солнца закалываем овцу, окунаем в кровь пучок синего зверобоя и мажем ею притолоку, чтобы губитель прошел мимо нас. Ибо в эту ночь он проходит мимо нас и щадит нас ради нашей жертвы, и кровь на притолоках умиротворяет его и служит знаком, что первенец принесен в жертву взамен человека и скотины, которых ему хотелось убить. Об этом-то я и задумывался многократно, ибо многое человек творит, сам не понимая, что он творит. А пойми он это, у него, может быть, перевернулись бы внутренности, и то, что внизу, тошнотворно бы поднялось наверх, как это со мной случалось много раз в жизни, а впервые случилось в Синеаре за Пратом, когда я узнал, что Лаван заколол над жертвенником своего первенца и похоронил его в кувшине в подстенье для защиты дома. И думаешь, это принесло ему благополучие? Нет, только злополучие, проклятие и застой, и если бы я не пришел и не оживил его хозяйства и дома, то все бы так и погрязло в запустении, и он никогда не стал бы вновь плодовит в своей жене Адине. Но Лаван не заложил бы камнем сыночка, если бы в другие времена это не приносило удачи его предкам.
— Ты это говоришь, — отвечал Иосиф, который успел скрестить на затылке пальцы, — и объясняешь мне, как это произошло. Лаван действовал по отжившему обычаю и совершил тем самым большую ошибку. Ведь господу отвратительны пережитки, от которых он хочет избавить или уже избавил нас, и он клеймит их презрением и проклятьем. Поэтому, если бы Лаван умел жить в ладу с господом и со временем, он вместо мальчика заколол бы козленка и помазал его кровью порог и притолоку. Тогда он был бы угоден богу, а дым его жертвы вознесся бы прямо к небу.
— Ты говоришь это снова, — отвечал Иаков, — и опережаешь мою мысль и мои слова. Губитель зарится не только на скот, но и на человеческую кровь, и не только ради стада унимаем мы его алчность кровью животного на притолоках и жертвенным пиршеством, которое мы истово и поспешно творим ночью, чтобы к утру от жаркого ничего не осталось. Что это за жаркое, если призадуматься, и только ли за стадо расплачивается ягненок, когда мы его закалываем? Кого бы мы закалывали и съедали, будь мы так же невежественны, как Лаван, и кого закалывали и съедали в дикарские времена? Мы знаем, стало быть, какой обряд правим, когда пируем, так не должно ли то, что внизу, подняться наверх, не должно ли нас вырвать?
— Мы можем спокойно пировать, — сказал Иосиф легкомысленно высоким голосом и покачиваясь с запрокинутыми руками. — Обряд и жаркое превосходны, и если они сулят избавление, то с их помощью мы весело избавляемся и от дикарства, живя в ладу с господом и со временем! Вот перед тобой дерево, — воскликнул он, указывая вытянутой рукой в глубину шатра, как будто там можно было увидеть то, о чем он говорил, — у него прекрасный ствол и прекрасная вершина, оно посажено отцами на радость потомкам. Его вершина, сверкая, колышется на ветру, потому что его корни глубоко застряли во мраке земном, в камнях и в пыли. Много ли знает веселая вершина о грязных корнях? Нет, благодаря господу, она поднялась над ними и качается себе, о них не задумываясь. Так же, по-моему, обстоит дело с обрядом и дикарством, и поэтому мы можем спокойно наслаждаться благочестивым своим обычаем, а то, что внизу, пускай и остается внизу.
— Красивое, красивое сравненье, — отвечал Иаков, кивая головой, и погладил себе бороду, собрав ее в ладонь, — меткое и удачное! Но это не значит, что не нужно раздумий, что напрасны заботы и беспокойство, которые были суждены Авраму и навеки суждены нам, чтобы мы освобождались от того, от чего нас хочет избавить и, быть может, уже избавил господь, — вот в чем забота. Вот скажи, кто таков губитель и как понимать то, что он проходит мимо? Не проплывает ли прекрасная и полная луна в ночь праздника через самую северную, самую высшую точку своего пути, где и совершает, во всей своей полноте, назначенный поворот? Но самая северная точка принадлежит Нергалу, убийце; ему принадлежит ночь, Син управляет ею ради него, Син — это Нергал в этот праздник, и губитель, который проходит мимо и которого мы умиротворяем, — это Красный.
— Конечно, — сказал Иосиф. — Мы об этом не задумываемся, но это так.
— И вот какая забота, — продолжал Иаков, — отвлекала меня от игры. Меня беспокоила мысль, что наш праздник определяют светила, Луна и Красный, который в эту ночь занимает ее место. Но должны ли мы посылать светилам воздушные поцелуи и праздновать их истории? Не следует ли нам сокрушаться о том, что мы живем не в ладу с господом и со временем и грешим перед ними, не отступаясь по косной своей привычке от дикарства, от которого они хотят нас избавить? Я не перестаю задаваться вопросом, не следует ли мне стать под дерево наставленья и, созвав людей, поделиться с ними своими заботами и тревогами относительно праздника Песах.
— Папочка, — сказал Иосиф, наклоняясь вперед и кладя возле шашечницы, свидетельствовавшей о его поражении, свою руку на руку старика, — папочка мой слишком щепетилен, его следует попросить воздержаться от опрометчивых и губительных поступков. Если дитя вправе считать себя спрошенным, то оно посоветовало бы пощадить праздник и не спешить нарушать его из-за его историй, ибо со временем они могут быть заменены другой историей, которую и будут потом рассказывать за ночной трапезой, — например, историей о том, как бог сохранил Исаака, она вполне подошла бы. Но лучше положиться на время и подождать, не явит ли нам господь своего могущества каким-нибудь великим спасеньем и избавленьем: это мы и положим тогда в основу праздника, как его историю, и будем петь хвалебные песни. Благотворна ли речь глупца?
— Как бальзам, — ответил Иаков. — Она очень умна и утешительна, что я и определяю словами «как бальзам». Ты высказался в пользу обычая и одновременно в пользу будущего, — к чести своей. И высказался в пользу покоя, который все же является движеньем, поэтому душа моя отвечает тебе радостным смехом, Иосиф-эль, отпрыск нежнейшего дерева, — дай я тебя поцелую!
И, обняв над шашечницей ладонями прекрасную голову Иосифа, он поцеловал ее, счастливый своим достояньем.
— Мне и самому невдомек, — сказал Иосиф, — откуда у меня сейчас взялись ум и кое-какая сообразительность, чтобы встретить ими в беседе мудрость моего господина. Если твои мысли, как ты сказал, отвлеклись от игры, то и мои, откровенно говоря, отвлекались не меньше — и все в одну сторону, и одним лишь элохимам ведомо, как удалось мне даже так долго сопротивляться!
— Куда же убегали твои мысли, дитя мое?
— Ах, — отвечал юноша, — тебе легко это угадать. У меня днем и ночью стоят в ушах слова, которые мне отец мой недавно сказал у колодца. Они отняли у меня покой, и любопытство просто снедает меня, ибо это были слова обещанья.
— Что же я сказал и какое дал обещанье?
— О, ты сам знаешь! Я вижу по тебе, что ты знаешь! Ты сказал, что собираешься… помнишь? «Я собираюсь, — сказал ты, — сделать тебе один подарок… которому порадуется твое сердце… и который оденет тебя». Так ты сказал, точь-в-точь. Твои слова так и застряли в ушах у меня. Что же мой папочка имел в виду своим обещаньем?
Иаков покраснел, и от Иосифа это не ускользнуло. Слабый румянец окрасил по-стариковски сухощавые щеки Иакова, а глаза его затуманились в легком смущенье.
— Пустое! — сказал он уклончиво. — Дитя напрасно об этом думает. Это было сказано невзначай, без каких-либо твердых намерений. Разве я и так не делаю тебе всяких подарков, когда мне велит сердце? Я просто хотел сказать, что есть одна нарядная вещица, которую я тебе при случае…
— Вот так пустое! — воскликнул Иосиф и, вскочив на ноги, обнял отца. — Слыханное ли дело, чтобы этот добрый мудрец говорил что-либо невзначай? Как будто по нему не было видно, что он вовсе не болтал вздор, а имел в виду одну определенную красивую вещь, и не просто какую-то, а особую, прекрасную, предназначенную именно мне. Но ты мне ее не только предназначил, но и пообещал, посулил. Неужели мне нельзя узнать, что же это такое принадлежит мне и меня дожидается? Неужели, по-твоему, я успокоюсь и отстану от тебя, не узнав этого?
— Как ты напираешь и наседаешь на меня! — сказал старик, страдая. — Не тряси меня и не держись за мочки моих ушей, а то можно подумать, что ты со мной совсем запанибрата! Узнать — ну что ж, можешь узнать, я действительно имею в виду нечто определенное, а не вообще что-то. Да сядь же наконец! Ты знаешь о кетонет пассим Рахили?
— Одежда Мами! Какой-то праздничный наряд? А, понимаю, ты хочешь мне из ее платья…
— Выслушай меня, Иегосиф! Ты не понимаешь. Сейчас я тебе объясню! Когда я прослужил за Рахиль семь лет и подошел день, в который я должен был принять ее во имя господне, Лаван сказал мне: «Я подарю тебе покрывало, чтобы невеста, покрывшись им, посвятила себя Нане. Я давно, — сказал он, — купил его у одного странствующего купца и хранил в ларе, ибо оно дорого стоит. Говорят, что когда-то оно принадлежало дочери какого-то царя и служило брачным нарядом какой-то девушке знатного рода, что вполне вероятно: очень уж искусно расшито оно всевозможными знаками всяческих идолов. И пусть она покроется им и будет, как одна из Эниту, как невеста небесная в спальном покое башни Этеменанки». Такие или подобные слова сказал мне этот бес. И он не солгал, ибо Рахиль получила это покрывало и была в нем чудо как хороша, когда мы сидели на свадебном пиру, и я целовал изображенье Иштар. Но когда я протянул невесте цветок, я поднял покрывало, чтобы увидеть ее видящими руками. Это оказалась Лия, которую бес коварно впустил в спальню, так что я только мнил себя счастливым, но не был им вправду, — от такого заблужденья любой обезумеет, и об этом я умолчу. Но в мнимом своем счастье я был разумен и, бережно положив священный наряд на стул, сказал невесте такие слова: «Мы будем передавать его по наследству из поколения в поколение, и носить его будут те из несметного множества, кто взыскан любовью».
— И Мами тоже надела это покрывало, когда пришел ее час?
— Это не покрывало, это чудо. Это наряд, который можно носить как угодно, по щиколотки длиной, с рукавами, так что человек волен приспособить его к своему вкусу и своей красоте. Мами? Да, она надела его и оставила у себя. Она тщательно сложила его и уложила, когда мы обманули Лавана, сломали покрытые пылью запоры и тронулись в путь. Этот наряд был с нами всегда, и мы берегли его так же, как Лаван, с давних пор заботливо хранивший его в своем ларе.
Глаза Иосифа обшарили шатер и остановились на сундуках. Он спросил:
— Далеко ли от нас находится это покрывало?
— Не очень далеко.
— И господин мой подарит мне его?
— Я предназначил его тебе, дитя.
— Предназначил и обещал!
— Но позднее! Не сейчас! — с тревогой воскликнул Иаков. — Образумься, дитя, и удовольствуйся до поры до времени обещанием! Пойми, решенье еще не принято, господь еще не сказал своего последнего слова в сердце моем. Твой брат Рувим пал, и я вынужден был лишить его первородства. Твой ли теперь черед, чтобы я облек тебя первородством и отдал тебе кетонет? На этот вопрос можно ответить «нет», ибо после Ре'увима родился Иуда, родились Левий и Симеон. Но можно ответить и «да», ибо если первенец Лии пал и был проклят, то на очереди первенец Рахили. Это спорно и неясно; нужно дождаться каких-то знаков, которые разрешат дело. Если я обряжу тебя в покрывало Рахили, братья ошибочно истолкуют это как избрание и благословение и восстанут против тебя и против меня.
— Против тебя? — изумленно спросил Иосиф. — Право же, я отказываюсь верить собственным ушам! Разве ты не отец, не господин? Разве ты не можешь подняться, если они станут роптать, и надменно отрезать: «Кому хочу — потакаю и кого хочу — милую. Кто вы такие, чтобы мне перечить? Скорее, чем на любого из вас, я надену на него это платье, этот кетонет пассим его матери!» Впрочем, я верю своим ушам; они у меня молодые и надежные. А уж когда говорит папочка, я просто весь превращаюсь в слух. Может быть, ты сказал невесте: «Пусть носят его первенцы из несметного множества»? Или нет? Или нет? Или нет? Кто, сказал ты, пусть его носит?
— Оставь это, бесстыдник! Перестань льстить мне, чтобы твоя глупость не перешла с тебя на меня!
— Отец! Можно мне увидеть его?
— Увидеть? Увидеть не значит получить. Но увидеть значит захотеть получить. Образумься!
— Неужели мне нельзя увидеть того, что мне принадлежит и обещано мне? Сделаем так: я буду сидеть здесь, не шевелясь, как будто я прирос к месту. А ты пойдешь и покажешь мне платье, расправив его перед собой, как это делает в Хевроне купец в лавке, когда показывает свой товар: он набрасывает на себя ткань перед глазами покупателя, который с жадностью на нее смотрит. Но покупатель беден и не может за нее заплатить. И купец убирает товар на место.
— Будь по-твоему во имя господне, — сказал Иаков. — Хотя, глядя со стороны, можно, наверно, подумать, что ты со мной совсем запанибрата. Не двигайся! Сиди, подобрав под себя одну ногу, а руки держи за спиной! Ты сейчас увидишь то, что когда-нибудь, может быть, будет принадлежать тебе, при известных условиях.
— Что уже принадлежит мне! — подхватил Иосиф. — И чего я просто еще не получил!
Он протер себе глаза согнутыми пальцами и приготовился смотреть. Иаков подошел к выпуклому ларю, отпер его и откинул крышку. Он вынул много всяких предметов одежды, лежавших сверху и в глубине, — тут были и плащи, и одеяла, и набедренники, и платки, и рубахи, — и сложил их на полу. Достав покрывало оттуда, где оно было спрятано, он развернул и расправил его.
Мальчик обомлел. Он глотнул воздух открытым, смеющимся ртом. Освещенное плошками шитье сверкало металлом. Блеск серебра и золота порой затмевал в беспокойных руках старика более тусклые краски, багровый, белый, оливковый, розовый, черный цвета изображений и знаков, звезд, голубей, деревьев, богов, ангелов, людей и животных на синевато-дымчатой ткани.
— Небесные светы! — вырвалось у Иосифа. — Как вы прекрасны! Папочка купец, что показываешь ты покупателю в лавке своей? Вот Гильгамеш со львом под мышкой, я узнаю его издали! А там, я вижу, кто-то дерется с грифоном, размахивая дубинкой. Погоди, погоди! О саваофы, что за животные! Это возлюбленные богини, конь, летучая мышь, волк и пестрая птица! Дай же мне поглядеть, — поглядеть же! Бедное дитя, глазам его больно глядеть через разделяющее пространство. А это что, не чета ли людей-скорпионов с колючими хвостами? Я не уверен в этом, но так мне кажется, хотя глаза у меня, разумеется, немного слезятся. Погоди, купец, я подвинусь поближе, сидя на ноге и держа руки за спиной. О элохимы, если приблизиться, это еще прекраснее, и все видно яснее! Что делают эти бородатые духи у дерева? Вижу, они оплодотворяют его… А что там написано? «Я сняла… платье свое… не надеть ли мне его… снова?» Чудесно! И везде Нана с голубем, солнцем и луной… Я должен подняться! Я должен встать, купец, мне не видно того, что вверху — финиковой пальмы, из которой богиня протягивает руки с едой и питьем… Можно мне прикоснуться к платью? Ведь это, я надеюсь, ничего не будет стоить, если я осторожно приподниму его, чтобы, взвесив его в руке, почувствовать его легкость и тяжесть, тяжесть и одновременно легкость… Купец, я беден, я не могу его купить. Подари мне его, купец! У тебя так много товару — отдай мне покрывало! Одолжи мне его, будь добр, чтобы я показался в нем людям во славу твоей лавки! Нет! Это твое последнее слово? Или, может быть, ты колеблешься? Может быть, ты хоть немного колеблешься и при всей своей неуступчивости все-таки хочешь, чтобы я его поносил? Нет, я ошибся, ты не колеблешься, у тебя просто дрожат руки, потому что они устали от напряжения. Ты слишком долго держал его на весу… Дай! Как его носят, как надевают? Так? И вот так? И пожалуй, еще вот так? Каково? Не овчар ли я в пестром наряде? Покрывало Мами — к лицу ли оно сыну?
Конечно, он походил на бога. Такого эффекта естественно было ждать, и тайное желанье добиться его не было на пользу сопротивленью Иакова. Едва лишь Иосиф своими приемами, хитрости и очарованья которых нельзя не признать, выманил платье из рук старика, как оно, двумя-тремя взмахами, свидетельствовавшими о природном умении наряжаться, было надето самым свободным и выигрышным образом, — покрыло ему голову, окутало плечи, ниспало с юного его стана складками, в которых сверкали серебряные голуби, пылало цветное шитье и долгота которых сделала его выше ростом. Выше ростом? Если бы этим дело исчерпывалось! Нет, ослепительная эта одежда шла ему так, что его славе у людей было бы уже очень трудно противопоставить какое-либо трезво-критическое замечанье, она делала его настолько красивым и прекрасным, что красота его ставила даже в тупик и граничила в самом деле с божественной. Хуже всего было то, что его сходство с матерью, и в очертаниях лба и бровей, и в линиях рта, и во взгляде, никогда так разительно не бросалось в глаза, как благодаря этому одеянию, — в глаза Иакову, и они у него увлажнились слезами, и ему почудилось, что он видит Рахиль в Лавановой горнице, в день свершенья.
Матерь-богиня стояла перед ним в образе мальчика и, улыбаясь, спросила:
— Я надела платье свое, — не снять ли мне его снова?
— Нет, возьми, возьми его! — сказал отец; и бог убежал, а Иаков поднял к небу лицо и руки, и губы его зашевелились в молитве.