6
Женщины, женщины! Вот неотвязная проблема! Ну что бы человеку забыть про это или, как дано прочей живой твари, лишь изредка прерывать равнодушное целомудрие вспышками минутного вожделения. Как петушок – потоптал, спрыгнул и пошел, и ни обид, ни угрызений, никакой занозы в мозгах. Без острой надобности вообще не замечает своих подружек и, если те вертятся слишком близко, клюет, чтоб не хватали его зернышки. Повезло хохлатому самцу! А вот злосчастному венцу творения суждено вечно трепыхаться, мучиться памятью и совестью.
Нынешним вечером Гордон даже не стал изображать работу за письменным столом. Сразу после ужина вышел из дома и медленно побрел, размышляя о женщинах. Ночь была не по-зимнему мягкой, туманной. Денег сегодня, во вторник, оставалось четыре шиллинга четыре пенса, так что вполне хватало посидеть в «Гербе». Флаксман с приятелями наверняка там, вовсю веселятся. Но «Герб», в моменты полного безденежья подобный раю, сегодня виделся и скучным, и противным. Душная, грязная, хрипло ревущая пивнуха, насквозь пропитанная исключительно мужским присутствием. Никаких женщин, кроме барменши, с ее двусмысленной улыбкой, сулящей все и ничего.
Женщины, женщины! Густой туман призрачно растворял фигуры снующих прохожих, но пятна фонарного света то и дело выхватывали лица девушек. Весь день сегодня он думал о Розмари, о женщинах вообще и снова о Розмари. С каким-то возмущением думал про ее крепкое маленькое тело, которое еще ни разу не довелось увидеть обнаженным. Что за адское издевательство – мука переполняющих желаний и невозможность утолить страсть! Почему нехватка монет, просто-напросто монет, барьером встает и здесь? В такой естественной, такой необходимой, безусловной части человеческих прав? Влажная ночная прохлада внушала странное томление, смутную надежду на ожидающее впереди женское тело, хотя он знал, конечно, что никто его не ждет, даже Розмари. Пошел восьмой день без ее писем. Поганка – восьмой день! А понимает ведь, что делает; демонстративно показывает, как он надоел с его жалким безденежьем и выклянчиванием нежных ласковых слов. Вполне возможно, больше вообще не напишет. Брезгует, брезгует им, убогим неудачником. Не церемонится, зачем он ей? И верно, чем ты женщину привяжешь, кроме денег?
Навстречу быстро цокала каблучками девушка, свет фонаря дал несколько секунд, чтоб разглядеть ее. Без шляпки, из низов, лет восемнадцати, с круглой и розовой, словно цветок шиповника, мордашкой. Заметив его взгляд, тут же испуганно голову в сторону. Из-под затянутого в талии шелковистого плащика маняще мелькнули стройные молодые ножки. Он чуть было не пошел за ней, но чего добьешься? Убежит или кликнет полисмена. «Посеребрило мои кудри золотые»… Старый, потертый. Где уж, красоткам не до тебя.
Женщины, женщины! Может быть, в браке все иначе? Хоть он поклялся не жениться – брак лишь набор ловушек Бизнес-бога. Сунешься – и мгновенно в западне: до гроба намертво будешь прикован к «хорошему месту». И что за жизнь! Законные утехи под сенью фикуса. Катание детской колясочки, шашни исподтишка и от суровой женушки графином по башке.
Впрочем, вообще когда-нибудь жениться надо. Брак плох, а одному навеки еще хуже. На минуту даже захотелось надеть оковы, уже наконец очутиться в этом страшном капкане. И брак должен быть настоящим, нерушимым – «в радости и беде, в бедности и богатстве, пока смерть не разлучит вас». Традиционным идеально-христианским супружеством с обетом взаимной верности; а если уж изменишь, так чтоб хватило честности признать, назвать это изменой. Без всякой новомодной американской мути насчет свободного влечения душ. Порезвившись, с липкими от запретного плода усами ползи домой на брюхе и плати. Разбитый о твою башку графин, скандал, сгоревший ужин, крики детей, громы и молнии яростной тещи. Может, это получше твоей жутковатой нынешней свободы? По крайней мере реальная жизнь.
Однако о какой женитьбе раздумывать при двух фунтах в неделю? Деньги! Во всем и прежде всего деньги! Главная подлость, что вне брака порядочных отношений с женщиной не наладить. В памяти пронеслась десятилетняя вереница его временных подружек. Около дюжины их было. Шлюхи тоже. «Comme au long d’un cadavre un cadavre étendu», да, именно «как подле трупа труп». И всегда, даже если шлюхи, какие-то убогие, всегда убогие. Каждый раз он начинал с не особенно пылкой настырностью, а кончал пошлым и бессердечным дезертирством. Опять они, деньги. Без капитала не предложишь женщине деловую сделку, да и привередничать нельзя. Берешь такую, какая согласится; потом, естественно, сбегаешь от нее. Для верности, как для всех прочих добродетелей, нужен тугой бумажник. От этих его завихрений с бунтом против корысти и карьеры вечная ложь, вечная грязь в делах любовных. Одно из двух: либо служи всесильному Бизнес-богу, либо забудь про женщин. Только так. И оба пути совершенно невозможны.
Из-за угла блеснул яркий свет, послышался гул оживленной толпы: на Лутон-роуд два вечера в неделю открывался огромный уличный базар. Гордон пошел через торговые ряды, его частенько сюда влекло. Лотки, киоски так загромоздили тротуар, что приходилось с трудом пробираться узкими проходами, шагая по месиву капустных листьев. В резком и грубом свете электрических гирлянд красовался товар: багровые куски мяса, оранжевые груды апельсинов, холмы белых или зеленых кочанов брокколи, тушки одеревеневших стеклянноглазых кроликов, связки домашней птицы, браво выставлявшей ощипанные грудки. Гордон слегка взбодрился, ему нравились этот шум, эта суматоха. Кипящая суета лондонских рынков всегда вселяла некий оптимизм относительно перспектив Англии. Хотя личного горького одиночества не убавлялось. Повсюду, особенно у прилавков с дешевым нижним бельем, кружили, хохоча и отбиваясь от шуточек пристававших парней, стайки молоденьких девчонок. На Гордона они не смотрели, они вообще его не замечали, только тела их машинально сторонились, пропуская очередного прохожего. Ого! Он даже замер – три юных личика, склоненных над стопками искусственного шелка, нежно белели гроздью примулы или флокса. Пульс участился, душа дрогнула надеждой, немой просьбой. И одна глянула. Но! Мигом, дернув подбородком, отвернулась, залилась прозрачным румянцем – устрашилась его откровенно алчущих глаз. «Бегут от меня те, что прежде так жаждали меня». Он побрел дальше. Если б здесь оказалась Розмари! Он бы простил ей, что восьмой день нет письма; он все на свете простил бы ей сейчас. Она же самое дорогое для него, единственная любящая женщина, его спасение от угнетающего, унижающего одиночества.
Взгляд скользил по толпе. Внезапно сердце чуть не выскочило, Гордон поморгал, ему показалось, что он бредит. Да нет же, правда! Розмари!
Вон она, шагах в тридцати, словно по волшебству явившись на зов его души и тела. Она пока не видела его, но шла навстречу; гибкая проворная фигурка ловко пробиралась через грязь, лицо едва виднелось из-под плоской, по-мальчишески надвинутой на глаза черной шляпки. Поспешив к ней, он крикнул:
– Розмари! Эй, Розмари!
Из ларька с любопытством высунулся парень в синем фартуке. Но она не услышала в рыночном гаме.
– Розмари! Розмари!
Теперь, подойдя совсем близко, она остановилась и подняла глаза:
– Гордон! Ты здесь откуда?
– А ты?
– Вот иду с тобой повидаться.
– Но как же ты узнала, что я тут?
– Просто я всегда от метро прохожу к тебе этой дорогой.
Розмари иногда приезжала на Виллоубед-роуд. Ждала у подъезда, пока миссис Визбич сходит кисло сообщить мистеру Комстоку: «Вас желает видеть молодая особа», Гордон спустится, и они пойдут пройтись по улицам. Дожидаться внутри, хотя бы в прихожей, строго воспрещалось. В устах миссис Визбич «молодая особа» звучало тоном сообщения о чумной крысе. Взяв Розмари за плечо, Гордон слегка притянул ее к себе:
– Боже, какое счастье снова тебя увидеть! Было так гнусно без тебя. Почему ты не появлялась?
Она стряхнула его руку и отступила, метнув из-под шляпки нарочито сердитый взгляд:
– Не прикасайся даже! Я ужасно зла, почти решила больше никогда не видеться после этого твоего свинского послания.
– Какого?
– Известно какого.
– Да нет, я не хотел. Ладно, пойдем отсюда куда-нибудь, где хоть поговорить можно. Пошли!
Он взял ее за руку, но она вырвалась, хотя пошла рядом. Шаги ее были короче и быстрее; казалось, сбоку прилепился шустрый зверек вроде бельчонка. В действительности Розмари ростом была всего чуть-чуть пониже Гордона и лишь на полгода моложе. Никому, однако, она не виделась старой девой под тридцать, какой фактически являлась. Живая, энергичная, с густыми черными волосами и очень яркими бровями на треугольном личике, своим овалом напоминавшем портреты шестнадцатого века. Когда она впервые снимала при вас шляпку, поражало несколько резко сверкавших в черной шевелюре белых волосков. И это было характерно для нее – не озаботиться убрать вестников седины. Искренне воспринимая себя юной, она уверенно убеждала в том же и остальных. Хотя, если всмотреться, на ее лице уже довольно явственно проступали признаки возраста.
Рядом с Розмари Гордон зашагал смелее. Подругу его люди замечали, да и сам он вдруг перестал быть невидимкой для женщин. Розмари всегда выглядела очень мило. Загадка, как ей удавалось изящно одеваться на свои четыре фунта в неделю. Гордону особенно нравилась входившая тогда в моду плоская широкополая шляпка, некое задорно-вольное подобие пасторских головных уборов. И дерзкое кокетство этой шляпки как-то весьма гармонично сочеталось с изгибом ее спины.
– Обожаю твою шляпку, – сказал он.
Розмари фыркнула, в уголках губ мелькнул отблеск улыбки.
– Приятно слышать, – ответила она, легонько прихлопнув твердый фетровый край над глазами.
Обида еще была на ее лице, и Розмари старалась идти подчеркнуто самостоятельно. Наконец, когда они выбрались из скопища ларьков, она, остановившись, строго спросила:
– Что ты вообще хотел сказать этим письмом?
– Я?
– Да, вдруг получаю: «Ты разбила мне сердце».
– Так оно и есть.
– Разве? А следовало бы!
– Может, и следовало.
Ответ прозвучал полушутливо, однако заставил Розмари пристальнее посмотреть на него – на его бледное истощенное лицо, нестриженые волосы, обычный небрежно-неопрятный вид. Она сразу смягчилась, хотя брови по-прежнему хмурила. Вздохнув (Господи! ну какой несчастный, запущенный!), прильнула к нему, Гордон взял ее за плечи, и она крепко-крепко обняла его, полная нежности и щемящей досады.
– Гордон, ты самое презренное животное!
– Самое?
– Отчего не привести себя в порядок? Пугало огородное. Что за лохмотья на тебе?
– Соответствуют статусу. Знаешь ли, трудновато расфрантиться на два фунта в неделю.
– И обязательно напяливать какой-то пыльный мешок? И пуговица непременно должна болтаться на последней нитке?
Повертев в пальцах висевшую пиджачную пуговицу, она вдруг с чисто женским чутьем заглянула под вылинявший галстук.
– Так я и знала! На сорочке вообще нет пуговиц. Гордон, ты чудище!
– Меня, тебе известно, подобная чепуха не трогает. Дух мой парит над суетой пуговиц.
– Ну что ж ты не отдал свою сорочку, чтобы я, суетная, их пришила? И разумеется, опять небритый. Просто свинство! Можно по крайней мере бриться по утрам?
– Я не могу себе позволить ежедневное бритье, – с надменным вызовом заявил Гордон.
– А это еще что? Бритье, по-моему, стоит не слишком дорого.
– Дорого! Все на свете стоит дорого. Опрятность, благопристойность, бодрость, самоуважение – это деньги, деньги, деньги! Сколько нужно объяснять?
На вид довольно хрупкая, она вновь с неожиданной силой сжала его, глядя как мать на обозленного малыша.
– Идиотка! – покачала она головой.
– Почему?
– Потому что люблю тебя.
– Правда, любишь?
– Ну да, жутко, без памяти обожаю. По причине явного слабоумия, конечно.
– Тогда пошли, найдем уголок потемнее. Мне хочется поцеловать тебя.
– О, представляю! Целоваться с небритым парнем.
– А что? Острота ощущений.
– Острота, милый, притупилась после двух лет общения с тобой.
– Ладно, пойдем.
Они нашли почти неосвещенный проулок среди глухих стен. Все их любовные свидания проходили в местах подобного уединения, исключительно на свежем воздухе. Гордон развернул ее спиной к мокрым выщербленным кирпичам, и она, доверчиво подняв лицо, обняла его с детской нетерпеливой пылкостью. Однако прижатые друг к другу тела разделял некий оборонный щит. И поцелуй ее был лишь ответным, ребячески невинным. Очень редко удавалось пробудить в ней первые волны страсти; причем она, казалось, потом напрочь об этом забывала, так что каждый раз его натиск начинался словно заново. Что-то в ее красиво скроенном теле и стремилось к физической близости, и всячески сопротивлялось. Боязнь разрушить продленную для себя бодрую юность, где еще нет секса.
Оторвавшись от ее губ, Гордон проговорил:
– Ты меня любишь?
– Да, мой дурачок. Зачем ты всегда спрашиваешь?
– Так приятно, когда ты это говоришь. Без твоих слов, я как-то теряю веру в твое чувство.
– Почему же?
– Ну, ты ведь можешь передумать. Я, надо признать, отнюдь не идеал для девушки. Тридцать вот-вот и совсем рухлядь.
– Хватит вздор городить! Будто тебе лет сто! Прекрасно знаешь, что мы ровесники.
– Но я-то весь зашмыганный, потрепанный…
Она потерлась щекой о его суточную щетину. Животы их соприкасались, он подумал, что вот уже два года безумно и бесплодно хочет ее. Ткнувшись губами в ее ухо, Гордон прошептал:
– Ты вообще отдаваться собираешься?
– Погоди. Погоди, не сейчас.
– У тебя вечно «погоди», второй год слушаю и жду.
– Ты прав. Что я могу поделать?
Он снял ее смешную шляпку и зарылся лицом в густые черные волосы. Мучительно было так чувствовать тело любимой женщины и не обладать им. Приподняв ее маленький упрямый подбородок, он попытался в сумраке разглядеть выражение глаз.
– Скажи, что будешь со мной, Розмари, ну обещай!
– Я тебе повторяю, мне необходимо время.
– Но не до бесконечности! Скажи, что скоро, что как только возникнет возможность?
– Не могу и не буду обещать.
– Розмари, умоляю, скажи «да»! Да?
– Нет.
Держа в ладонях ее невидимое лицо, он прочел из старинного французского стихотворения:
Veuillez le dire done selon
Que vous estes benigne et doulche,
Car ce doulx mot n’est pas si long
Qu’il vous face mal en la bouche.
– О чем это? Переведи.
Он перевел:
Вам столь присуща доброта,
Что ваше нежное участье
Должно бы разомкнуть уста
Словечком краткого согласья.
– Гордон, я не могу, честное слово.
– Дорогая моя, «да» ведь произнести гораздо легче, чем «нет».
– Для тебя легче, ты мужчина, а для женщины всё по-другому.
– Скажи «да», Розмари, ну, повтори за мной – «да»! Да!
– Ох, бедный Гордон! Твой попугай совсем тупица.
– Черт! Не шути на эту тему.
Аргументы иссякли. Вернувшись на людную улицу, они медленно пошли вдоль витрин. Проворное изящество и весь ее независимый вид в сочетании с постоянной шутливостью создавали благоприятнейшее впечатление о воспитании, образовании Розмари. А была она дочерью провинциального стряпчего, младшей из четырнадцати детей редкого теперь в средних классах огромного бодро-голодного семейства. Сестры ее или повыходили замуж, или муштровали школьниц, или стучали на машинках в офисах. Братья пополнили ряды канадских фермеров, цейлонских чайных агентов, воинов каких-то окраинных частей Индо-Британской армии. Как девушка, чья юность была избавлена от скуки, с девичеством она расстаться не спешила, оттягивая сексуальное взросление, храня верность дружной бесполой атмосфере родного многодетного гнезда. С молоком матери также впитались два правила: честно вести игру и не соваться в чужую жизнь. По-настоящему великодушная, без всяких склонностей к девичьему коварству, Розмари принимала что угодно от обожаемого Гордона. Великодушна она была настолько, что ни разу и намеком не упрекнула его за отказ нормально зарабатывать.
Гордон все это знал, но сейчас его занимало другое. В кругах света под фонарями рядом с подтянутой фигуркой Розмари он виделся себе неряшливым и безобразным. Очень сокрушало, что с утра не побрился. Украдкой сунув руку в карман и ощутив привычный страх, не потерялась ли монета, Гордон с облегчением нащупал ребро двухбобового флорина, основу его нынешнего капитала. Всего же имелось четыре шиллинга четыре пенса. Ужинать, разумеется, не пригласишь. Опять таскаться взад-вперед вдоль улиц; в лучшем случае по чашке кофе. Гадство!
– Вот так, – задумчиво резюмировал он. – Как ни крути, все сводится к деньгам.
Замечание оживило диалог. Розмари быстро повернулась:
– Что значит «все сводится к деньгам»?
– То и значит, что у меня все вкривь и вкось. А на дне всего монета, всегда монета. Особенно в отношениях с тобой. Ты же действительно любить меня не можешь. Деньги преградой между нами, я это чувствую, даже когда тебя целую.
– Гордон, ну деньги здесь при чем?
– Деньги при всем. Будь их побольше в моем кармане, ты больше бы меня любила.
– Да с какой стати! Почему?
– Так уж сложилось. Разве непонятно, что чем богаче парень, тем достойнее любви? Посмотри-ка на меня – на мое лицо, мои отрепья, на все остальное. Ты полагаешь, я не изменюсь, имея пару тысяч в год? С приличными деньгами я стал бы совершенно иным.
– И я бы тебя разлюбила.
– Это вряд ли. Сама подумай: после свадьбы ты бы спала со мной?
– Ну что ты спрашиваешь! Ну, естественно, раз мы стали бы мужем и женой.
– Так-так! А предположим я вдруг оказался бы неплохо обеспечен, ты тогда вышла б за меня?
– Зачем об этом? Ты же знаешь, мы не можем позволить себе завести семью.
– Но если бы могли, а? Вышла бы?
– Не знаю, наверное. Тогда, пожалуй, да.
– Вот! Сама говоришь «тогда» – когда денежки засияют.
– Нет! Прекрати, Гордон, тут не базар, ты все переворачиваешь!
– Ничуть, чистейшая правда. Как всякой женщине, в глубине души тебе хочется денег. Хочешь ведь, чтобы я был на хорошей, солидной работе?
– Не в том смысле. Хотела бы я, чтоб тебе больше платили? Конечно!
– То есть я должен был остаться в «Новом Альбионе»? Или сейчас вернуться туда сочинять слоганы для хрустяшек и соусов? Правильно?
– Нет, неправильно. Никогда я такого не говорила.
– Однако думала. Любая женщина думает так.
Он был ужасно несправедлив и сознавал это. Чего уж Розмари не говорила и, вероятно, не способна была ему сказать, так это насчет возвращения в «Альбион». Но его завело. Неутоленное желание все еще мучило. С печалью некого горчайшего триумфа он пришел к выводу, что прав – именно деньги мешают ему овладеть желанным телом. Деньги, деньги! Последовала саркастичная тирада:
– Женщины! В какой прах они обращают все порывы наших гордых умов! Не можем обойтись без них, а им от нас всегда нужно одно: «Забудь о чести и совести, лучше зарабатывай побольше! Ползай перед боссом и купи мне шубку получше, подороже, чем у соседки!» На всякого мужчину находится хитрая сирена, которая, обвив шею растяпы, затягивает его глубже и глубже – на лужайку перед собственным домиком, домиком с полированной мебелью в рассрочку, патефоном и фикусом на подоконнике. Женщины, вот кто тормозит прогресс! То есть, вообще-то, я насчет прогресса сомневаюсь, – буркнул он, не совсем довольный последней фразой.
– Гордон, ну что ты мелешь? Во всем виноваты женщины?
– По сути, виноваты. Это же они свято уверовали во власть денег. Мужчинам просто деваться некуда. Вынуждены покорно обеспечивать подругам их домики, лужайки, шубки, люльки и фикусы.
– Да ну, Гордон! Женщины, что ли, изобрели деньги?
– Кто изобрел – не важно. Важно, что женщины создали этот культ. У них какое-то мистическое поклонение деньгам, добро и зло для них всего лишь «есть деньги» или «нет денег». Вот погляди на нас. Отказываешься со мной спать потому только, что в кармане моем пусто. Да-да! Сама минуту назад так сказала. – Он взял ее за руку, Розмари молчала. – Но будь у меня завтра приличный доход, ты тут же со мной ляжешь. Не потому, что торгуешь своими ночами, не так грубо, разумеется. Но внутри глубинное убеждение, что мужчина без денег тебя не достоин. Ты чувствуешь – слабак какой-то недоделанный. Ведь Геркулес, ты почитай у Ламприера, божество и силы и достатка. И этот миф – закон благодаря женщинам!
– Гордон, надоело уже твое тупое мужское долдонство! «Женщины то», «женщины се», как будто все они абсолютно одинаковы.
– Конечно, одинаковы! О чем всякая женщина мечтает, кроме надежного семейного бюджета, пары младенцев и уютной квартирки с фикусом?
– Господи, твои фикусы!
– Нет, дорогая, фикусы твои! Твое племя их холит и лелеет!
Стиснув его ладонь, Розмари звонко расхохоталась. У нее действительно был изумительный характер, да и тирады его ей казались столь очевидной ерундой, что даже не раздражали. Собственно, обличая женщин, Гордон тоже говорил не вполне серьезно. Основа сексуальных поединков всегда игра; в частности, такие забавы, как ношение маски врагов либо защитниц феминизма. Дальнейшую прогулку сопровождал вечный дурацкий спор о вечной борьбе мужчин и женщин. Полетели все те же (вдохновенно метавшиеся второй год при каждой встрече) дискуссионные стрелы насчет мужской грубости, женской бездуховности, врожденной подчиненности слабого пола и безусловного блаженства такой покорности. И разумеется: а Кроткая Гризельда? а леди Астор? а боевой клич мамаши Панкхорст? а восточное многоженство? а судьба индийских вдов? а благонравная эпоха, когда дамы цепляли к подвязкам мышеловки и, глядя на мужчин, жаждали их кастрировать?.. Взахлеб, без устали, с веселым смехом над нелепостью очередного встречного довода. Радостно воевать, идя так, рядом, держась за руки и тесно прижавшись. Они были очень счастливы, эти двое, представлявшие друг для друга постоянный объект насмешек и бесценное сокровище. Впереди замелькал свет алых и синих неоновых огней. Они подошли к началу Тоттенем-корт-роуд. Обняв Розмари за талию, Гордон увлек ее в глубь ближайшего переулка. Счастье потребовало немедленного поцелуя, и два продолжавших веселиться дуэлянта плотным сдвоенным силуэтом застыли под фонарем.
– Гордон, ты мил, но жутко глуп! Я не могу любить такого старого зануду.
– Правда?
– Правда и только правда.
Не выпуская его из объятий, она слегка откинулась, невинно, однако весьма чувствительно для джентльмена прижавшись низом живота.
– Жизнь все-таки хороша, а, Гордон?
– Изредка бывает.
– Если бы только почаще встречаться! Неделями тебя не вижу.
– Да уж, хреновые дела. Знала бы ты, каково вечерами в моей одиночке.
– Времени просто ни на что, кручусь допоздна на этой свинской службе. А что ты делаешь по воскресеньям?
– Господи! Пялюсь в потолок, терзаюсь мрачными думами, что ж еще?
– А почему мы никогда не ездим за город? Там можно вместе побыть целый день. Давай в следующий выходной?
Гордон насупился. Вернулась отлетевшая на радостные полчаса мысль о деньгах. Поездка за город была не по карману, и он уклончиво перевел сюжет в план общих рассуждений:
– Неплохо бы, конечно. В Ричмонд-парке довольно славно, Хэмстед-хиз похуже, но тоже, пожалуй, ничего. Особенно с утра, пока толпы не набежали.
– Ой нет, давай куда-нибудь на настоящую природу! В Суррей, например, или в Бернхам-Бичез. Представляешь, как там сейчас хорошо – рощи, опавшие листья, тишина. Будем идти, идти милю за милей, потом перекусим в пабе. Будет так здорово! Давай!
Паскудство! Вновь наваливались деньги. Поездка в такую даль, как Бернхам-Бичез, стоит кучу монет. Он быстро стал считать в уме: пять шиллингов сам наскребет, пятью «поможет» Джулия; стало быть, пять и пять. И тут же вспомнилась последняя из бесконечных клятв никогда не «занимать» у сестры. Не меняя спокойно-рассудительного тона, он сказал:
– Идея заманчивая. Надо только подумать, что и как. Свяжемся на неделе, я тебе черкну.
Они вышли из переулка. В угловом доме помещался паб. Опираясь на руку Гордона и встав на цыпочки, Розмари заглянула поверх матовой нижней части окна:
– Смотри, Гордон, на часах уже полдесятого. Ты, наверно, жутко голодный?
– Ничуть, – быстро и лживо ответил он.
– А я так просто умираю от голода. Зайдем куда-нибудь, что-нибудь поедим.
Опять деньги! Через секунду придется сознаться, что у него только четыре шиллинга четыре пенса и ни гроша больше до пятницы.
– Есть как-то не того, – сказал он, – а вот чашечку кофейку бы не мешало. Пошли, кажется, кафетерий еще открыт.
– Гордон, не надо в кафетерий! Здесь, чуть дальше, такой миленький итальянский ресторанчик, где нам дадут спагетти и бутылку красного вина. Я обожаю спагетти! Пошли туда.
Сердце упало. Никуда не денешься, не скроешь. Ужин на двоих в итальянском ресторане – это минимум пять бобов.
– Вообще-то мне пора домой, – сквозь зубы бросил он.
– Уже? Так рано? О, Гордон…
– Ладно! Если уж очень хочешь знать, у меня всего-навсего четыре шиллинга четыре пенса. И мне с ними тянуть до пятницы.
Она резко остановилась. Ладонь ее возмущенно сдавила его пальцы.
– Гордон, ты олух! Совершенный идиот! Самый кошмарный идиот, которого я видела!
– А что?
– А то, забудь про деньги! Это я прошу, чтобы ты со мной поужинал.
Он высвободил руку и отстранился, не глядя на нее.
– Ты полагаешь, я пошел бы в ресторан и разрешил бы тебе заплатить?
– Но почему нет?
– Не годятся такие штучки. Не по правилам.
– Видали! Ты что, судья на футбольном матче? Что «не по правилам»?
– Позволить тебе за меня платить. Мужчина должен платить за женщину, женщина за мужчину платить не может.
– О! Мы еще живем во времена королевы Виктории?
– Да. В подобных вопросах – да. Понятия не меняются так быстро.
– А мои изменились.
– Нет, тебе только кажется, что изменились. Как бы ты ни рвалась к иному, выросла ты женщиной и всегда будешь вести себя по-женски.
– Что ты имеешь в виду?
– Однозначно оценишь данную ситуацию, потеряв уважение к мужчине, зависящему от тебя, висящему у тебя на шее. Ты можешь говорить иначе, даже думать иначе, а на деле будет так. Тут ты не властна, и позволь тебе заплатить за мой ужин, ты тут же станешь меня презирать.
Он отвернулся. Прозвучало довольно неприятно, зато уж сказано как есть. Чувство, что все вокруг, включая Розмари, презирают его, голодранца, захлестывало слишком сильно. Только постоянной, твердой и чуткой самообороной можно было сохранить достоинство. Розмари не на шутку встревожилась. Обвив себя его отчужденно повисшей рукой, она прижалась к нему и сердито, и умоляюще:
– Гордон! Ну что ты, как у тебя язык повернулся говорить о каком-то моем презрении?
– И повторю – так неизбежно будет, если я позволю ходить при тебе паразитом и нахлебником.
– Паразитом! Ну и выражения! Один раз заплачу за ужин – это, значит, ты нахлебник?
Он чувствовал упругость прижатых к его ребрам круглых грудок, видел на запрокинутом лице глаза, которые, хмурясь и чуть не плача, упрекали в жестокости, несправедливости, но близость ее тела оставляла в сознании одно – второй год она ему отказывает. Морит голодом в самой насущной потребности. И какой толк от ее уверений в любви, если, по сути, она его отвергает. С восторгом беспощадности Гордон добавил:
– Собственно, твое презрение уже очевидно. О да, ты любишь, любишь, только вот всерьез меня не принимаешь. Я остаюсь твоей милой забавой, и любишь ты меня не как равного, а несколько снисходительно.
– Нет, Гордон, не так! Ты знаешь, это не так!
– Так. Поэтому и не хочешь спать со мной. Разве я не прав?
Она секунду пристально смотрела на него и вдруг, словно от грубого толчка, упала лицом ему на грудь. Спрятала брызнувшие из глаз слезы. Заплакала как ребенок – сердито, с обидой и в то же время доверчиво прильнув. И этот детский плач, ищущий на мужской груди просто защиты, более всего сразил его. Тяжко язвя совесть, вспомнились лица других рыдавших на его груди женщин. Видно, единственное, что ему удавалось с ними, это заставить их рыдать. Он погладил ее плечо, неуклюже пытаясь утешить.
– До слез меня довел! – жалобно хлюпала она.
– Прости, радость моя! Не плачь, пожалуйста, не плачь!
– Гордон, миленький! Зачем ты со мной так по-свински?
– Прости, прости! Иногда меня здорово заносит.
– Но почему? Зачем?
Справившись с рыданием, она тряхнула головой и поискала, чем бы вытереть глаза. Носового платка ни у нее, ни у него не нашлось; слезы нетерпеливо утирались костяшками пальцев.
– Как у нас глупо все! Ну, Гордон, теперь будь послушным мальчиком. Идем, поедим в ресторане, я угощаю.
– Нет.
– Ну один разок! Забудь хоть раз про эти чертовы деньги. Сделай для меня исключение.
– Говорю тебе, не могу. Я должен стоять насмерть.
– В чем?
– У меня война с деньгами, нельзя мне отступать от правил. А первое из них – не брать подачек.
– «Подачек»! Гордон, какой ты болван!
И она обняла его, что означало мир. Не понимала, может быть, и не могла понять, но принимала таким как есть, даже не слишком протестуя против его нелепостей. На подставленных губах он ощутил вкус соли – след бежавших здесь слезинок. Гордон крепко прижал ее к себе. Броня сопротивления растаяла. Закрыв глаза, она прильнула, прихлынула податливо и нежно, рот раскрылся, язычок ее нашел его язык. Такое с ней случалось крайне редко. Вдруг он понял, что их борьба закончилась, она готова отдать себя в любой момент, хотя скорее не своим чувственным порывом, а безотчетной щедростью, стремлением успокоить, уверить в несомненной его мужской притягательности. Без слов об этом говорило тело Розмари. Но даже если бы условия благоприятствовали, он бы не взял ее. Сейчас он просто любил. Желание обладать затихло в ожидании иного часа, не омраченного ни ссорой, ни унизительным сознанием нищих грошей в кармане.
Разомкнув губы, они продолжали стоять обнявшись.
– Как глупо ссориться, да, Гордон? Мы так редко видимся.
– Я знаю. Вечно все испорчу. Ничего не могу поделать. Шерсть дыбом – чего ни коснись, деньги и деньги.
– Деньги! Они чересчур тебя волнуют.
– Еще бы, самая волнующая штука.
– Но мы все-таки в воскресенье едем за город? Погулять по лесу, подышать, о!
– Да, замечательно. С утра и на весь день. Денег я раздобуду.
– А можно мне купить себе билет?
– Нельзя, я сам куплю. Поедем, обещаю.
– И за обед не дашь мне заплатить? Только разок, чтоб доказать мне свое доверие?
– Нет, не пройдет. Я ведь все объяснил.
– Ох, милый! Нам, наверно, пора прощаться, уже поздно.
Они, однако, еще говорили, говорили, так что в итоге Розмари осталась вовсе без ужина. К себе, чтобы не разъярить сторожившую ведьму, она должна была вернуться до одиннадцати. Протопав в самый конец Тоттенем-корт-роуд, Гордон сел на трамвай (на пенни дешевле автобуса). Втиснулся посреди верхней деревянной лавки напротив лохматого худышки шотландца, который, прихлебывая пиво, читал футбольный репортаж. Счастье било ключом. Розмари согласилась. Налетчиком лютым, неумолимым… Под стук и звон трамвая он тихонько пробормотал семь готовых строф. А всего надо девять. Неплохо идет! Поэт. Да, Гордон Комсток, автор «Мышей». И даже в «Прелести Лондона» вновь поверилось.
Мысли кружились вокруг воскресной поездки. Встретиться в девять у Пэддингтонского вокзала. Понадобится шиллингов десять; раздобыть, хоть последнюю рубашку под заклад! Розмари согласилась, и, может, уже в воскресенье получится. Они не договаривались, это как-то само собой обоим было ясно.
Господи, пошли хорошую погоду! Бывают же и в декабре роскошные тихие дни, когда солнышко греет и не мерзнешь, часами можешь проваляться на пышном сухом папоротнике. Зимой, конечно, редко такая благодать, дождь куда вероятней. И выпадет ли им вообще шанс под открытым небом? Но пойти некуда. Множеству лондонских влюбленных вот так же «некуда пойти», лишь улицы и парки, где всегда нервно, всегда зябко. В холодном климате секс бедняку дается трудно. Не все учтено классикой насчет «единства времени и места».