Глава пятая
Самый трудный день
«Прах эксгумировать и выбросить на помойку, а имя забыть, — вынес свой приговор Люсин, выходя из вагона метро на станции «Киевская». — Да вот беда — неизвестно, где захоронили анонимного врага рода человеческого, который изобрел справку. Кошмарного воображения был субъект. Куда до него Данте! Хотел бы я посмотреть, как носился бы суровый флорентинец по загсам, жэкам и райисполкомам. Ведь голову на отсечение даю, во времена войн гиббелинов и гвельфов даже в нотариальных конторах не знали очередей. И собесов не было, хотя отдельные группы населения и получали пенсии. Ох уж эти справки! Проклятие нашего века. Не родиться без них, не помереть».
Он только что похоронил тетку товарища — летчика полярной авиации, застрявшего по причине неблагоприятных метеоусловий на Диксоне. Старая женщина была совершенно одинока, и все хлопоты по ее переселению в никуда пали на Люсина. «Молись японскому богу Дайкоку, — посочувствовал ему Березовский. — Он облегчает последнее странствие». Но поскольку Люсин никогда не видел этого самого Дайкоку, старичка с мешком на плече и сочувственной улыбкой на губах, молитва не подействовала. И если бы не участковый Бородин, гроза кладбищенских обирал, тетушку полярного летчика пришлось бы, вопреки ее последней воле, предать огненному погребению.
С кладбища Люсин поехал домой, потому что чувствовал себя совершенно неспособным к плодотворной мыслительной деятельности. В нем пробудилась смутная неприязнь даже к самой учрежденческой обстановке, несмотря на то что его собственный кабинет, не в пример помпезному загсу на Семеновской улице, был обставлен модерновой финской мебелью. Постояв для успокоения нервов под прохладным душем, он разорвал полиэтиленовый пакет с цветастой, ни разу не надеванной сорочкой, подобрал к ней широкий галстук и платочек из той же материи, который нарочито небрежно сунул в кармашек василькового блайзера с золотыми геральдическими пуговицами. Забежал в кухню. Отломал кусок длинного поджаристого батона, вскрыл баночку креветок. Стоя наскоро закусил, запил водой из-под крана и пошел одеваться. Тогда ему казалось, что он уже переключился, изгнал из сердца это тоскливо-тошнотное чувство обиды, но стоило выйти на улицу, как оно возвратилось вместе с шумом, ударившим в уши, с мельканием людей и машин. «На природу мне надо, — подумал Люсин. — В одиночество… Хорошо бы под Мурманск махнуть, в тундру…» Остро вспомнились розовые, с крупным, черно сверкающим зерном гранитные скалы, причудливо изогнутые каменные стволы карельской березы, темные сосны, отраженные в немыслимо синей студеной воде, и душераздирающее предвечернее небо с малиновыми, воспаленными полосами, которые остывают и суровеют, но так и не гаснут до новой зари. «Однако я становлюсь сентиментальным, — усмехнулся он, почувствовав подступающие слезы, и трудно сглотнул слюну. Поднявшись на двух эскалаторах наверх, он мгновение колебался, то ли спуститься на пересадку, то ли выйти из метро и сесть на восемьдесят девятый автобус. Решил загадать. Нащупал в кармане пятак — выпала решка — и направился к выходу. В автобусе силовым аутотренингом заставил себя окончательно перестроиться. На память пришла вычитанная в «Нью-Йорк геральд трибюн» реклама похоронного бюро: «Вы только умрите! Остальное — наша забота». Это его настолько развеселило, что он даже рассмеялся, чем и навлек на себя неодобрительный взгляд сидящей рядом девицы. Пряча смущение, он нахмурился и озабоченно развернул свернутый в тугую трубочку билетик. Номер оказался счастливым, и это окончательно помогло восстановить душевное спокойствие. «Как мало, в сущности, надо человеку, — отметил Люсин. — Сначала ты осознаешь, что на фоне смерти все твои заботы и огорчения не более чем тлен, суета сует, и это, как ни странно, успокаивает. Потом подворачивается какой-нибудь совершеннейший пустячок, и к тебе, вопреки всему твоему знанию, возвращается ощущение особой, личной эдакой непричастности ко всему плохому. Словно ты и впрямь любимчик судьбы, которому выдан мандат на бессмертие. Кто-то верно сказал, что, пока я есть, нет смерти, а когда есть смерть, то уже меня нет. Это вдохновляет. Если только мне не придется более никого хоронить и вообще иметь дело со справками, то можно сказать, что все распрекрасно и нет для печали причин».
Он глянул на часы и решил выйти на остановку раньше. Виновато улыбнувшись, попросил малосимпатичную соседку с кошмарными бусами из персиковых косточек пропустить его и стал протискиваться к выходу. У кинотеатра «Украина» он вырвался из душного, переполненного автобуса на волю и, облегченно вздохнув, пошел по направлению Большой Филевской. Подпрыгнув, сорвал листок тополя. Он оказался пыльным и ломким. «Неужели опять лето прошло? Как быстро! Как неумолимо и незаметно!»
Он легко отыскал нужный дом и, не дожидаясь лифта, взбежал по лестнице на пятый этаж. Остановившись перед дверью с глазком, поправил платочек и надавил кнопку звонка. Раздался мелодичный клекот, и тут же послышались шаги. «Женщина, — отметил, прислушиваясь, Люсин. — И, кажется, молодая».
Дверь действительно отворила, точнее, широко распахнула женщина. И прежде чем Люсин осознал, что она хороша собой и очень высока, прежде чем понял, что давно знает ее, он испугался:
— Мария? Вы?!
— Да. — Она удивленно прищурилась, не узнавая его, и вдруг, что-то вспомнив и сопоставив, всплеснула руками: — Так это вы? Вот уж не ожидала! Так входите, входите же, мой дорогой! Как давно мы не виделись! Вас, кажется, Володей зовут?
— Володей, — чужим, непослушным голосом ответил Люсин и переступил отяжелевшими враз ногами через порог.
Как долго, с какой щемящей и сладостной болью мечтал он об этой женщине, с которой у него ничего не было, которой он и намеком не дал понять о своем внезапно пробудившемся чувстве, наивном, незащищенном, нерешительном. Но что-то промелькнуло тогда меж ними, робкое и неосознанное, что-то она все же почувствовала. Но он исчез с ее горизонта слишком внезапно и слишком надолго. И радостное удивление, которое возникло у нее в их первую встречу на квартире у Юрки, спокойно растаяло, и она просто забыла о нем.
А он все медлил, дожидаясь неведомо чего, пока не узнал вдруг, что она уехала с Геной Бурминым. Тогда-то он и понял, что любит ее и очень несчастен и все теперь уже кончено.
— Чего же мы стоим? — принужденно рассмеялась она. — Марк говорил, что к нам придет следователь, но я и подумать не могла… Да, я никак не ожидала увидеть именно вас. Проходите же в комнаты, Марк вот-вот будет, и мы сядем обедать…
Тут только Люсин опомнился. До него дошло, что он тоже никак не ожидал ее здесь встретить. Мысль о том, что она теперь жена Сударевского, неприятно, болезненно даже поразила его. Это не было ревностью и вообще никак не связывалось с его отношением к ней, с грустной и благодарной памятью, которая тоже постепенно сгладилась. Что же, что же тогда?! Острое осознание несовместимости двух этих столь разных людей, Сударевского и Марии? Глухой протест против случайности, за которой мнилась роковая почти предопределенность сегодняшней встречи? Ничего-то не мог понять Владимир Константинович, которого Мария — подумать только, Мария! — тянула за рукав в гостиную.
Он видел блестящие, как золотой елочный дождь, ее волосы, губы немыслимо яркие, изумрудную зелень ресниц и веки, тронутые жемчужно-голубым тоном, ее сверкающие туфли на платформе с немыслимой высоты каблуками, брючный костюм из серебристого терилена и серьги ее — зеленые влажные камни — завораживающе качались перед ним. Она улыбалась, открывая ровные глянцевитые зубы, и лакированные темные, как птичья кровь, ноготки ее впивались ему в рукав, теребили, тянули куда-то; без умолку тараторила, смеясь, расспрашивала его о чем-то, а он механически и, видимо, внешне осмысленно отвечал ей, почему-то стоял посреди коридора и, упираясь, как застенчивый дошколенок, никак не хотел пройти дальше.
Он словно плавал под водой с раскрытыми глазами. Перед ним был цветной туман, контуры предметов казались расплывчатыми; в ушах плескалась щемящая глухота. Но кто-то посторонний и настороженный все видел и слышал, все понимал и холодно регистрировал в бесстрастной и ничего не забывающей, как ЭВМ, памяти.
«Так оно и есть. — Раздвоенность постепенно проходила, и Люсин начинал обретать свободу мысли и воли. — Красное и зеленое. Помада и краска… но пусть меня убьют, если я притронусь, хоть одним глазком взгляну на них. Забыть! Выбросить из памяти и никогда больше не возвращаться. Она вне игры раз и навсегда. Обойдемся без этого, словно и не было в природе той раскисшей сигареты и кадки той железной, наполненной дождевой водой, в которой кувыркались рогатые личинки комаров и какие-то юркие червячки».
Но, входя в комнату, он уже видел тропическую раковину на столе, полную пепла, обгорелых спичек и смятых окурков с длинным ячеистым фильтром.
Стало вдруг до того горько, что он задохнулся. Захотелось ничком броситься на диван и ничего не видеть, никого больше не слышать. Но с вежливой полуулыбкой он взял указанный стул и, покачав головой, отодвинул предложенную коробку с броской, как самая навязчивая реклама, надписью «Пэл-Мэл». Алые безумные буквы… И тогда родилось в нем холодное ожесточение. Не против Марии, конечно: она-то при чем?
Он сел за пустой полированный стол, еще дальше, до самой раковины, отодвинул сигареты и подпер кулаком подбородок. Он был зол и спокоен. Он ждал.
— Хочешь аперитив? — спросила Мария, переходя на «ты».
— Давай, — кивнул он, обводя взглядом комнату, неуютную и холодную ее пустоту.
Мария достала из бара пузатую бутылку «Реми Мартен» и, легко присев, вынула из горки с хрусталем две коньячные рюмки.
— Что у тебя за дела с Марком? — прямо спросила она, наливая до половины.
— Разве он тебе не говорил? — Люсин попытался согреть холодное стекло и понял, что руки его не теплее стекла.
— Аркадий Викторович?
— Да.
— Он действительно убит?
— Тело его нашли в заболоченном озере.
— Но он убит?
— Не знаю… Во всяком случае, это не самоубийство.
— Марк очень взволнован. Он места себе не находит.
— Понятно, Мария. Учитель же как-никак…
— Да, учитель. — Она нахмурилась и поднесла рюмку к губам. Красноватый мутный след остался на краешке, когда она, медленно выпив коньяк, поставила рюмку на стол. Даже в темном зеркале полировки различалось это мутное пятнышко. — Вообще кошмарная история. Что ты по этому поводу думаешь?
— Не знаю пока… Поживем — увидим.
— Думаешь, Марк сможет тебе помочь?
— Кто же тогда, если не он?.. Хотя, честно говоря, особого проку в наших с ним встречах не было.
— Он же ничего не знает…
— К сожалению.
— Мы узнали об этой… трагедии самыми последними.
— Знаю. Он мне рассказывал… Да и Людмила Викторовна говорила. Кстати, она очень обижена на твоего мужа. И я ее понимаю. Согласись, все же нельзя так… Ты уж воздействуй на него, пусть навестит старушку, утешит… Или хоть позвонит! Она же его так любит. Почти как сына.
— Марик звонил ей. — Она беспомощно развела руками и покачала головой. — Вчера. Я сама слышала. Но ничего… не получилось.
— Обижается?
— Угу. — Мария, огорченно поджав губы, кивнула. — Очень даже.
— Ее можно понять.
— Еще бы! Но если бы ты знал, как он переживает! И вообще ему здорово досталось в этом году. Волей-неволей поверишь в год Дракона… Кстати, ты молодец, что надел зеленый галстук. Обязательно надо носить что-нибудь зеленое.
— Это чисто случайно, Мария, — отмахнулся Люсин. — И что же у вас случилось?
— Ах, лучше и не спрашивай! Большая черная полоса… Генка называл это стрелой… Ты помнишь Генку Бурмина?
— Еще бы! — Люсин кивнул.
— Во всем виновато это злосчастное открытие! Марк с Аркадием Викторовичем просто разворошили осиный рой. Ты даже представить себе не можешь, что мы пережили!
— Кое-что он мне рассказывал. Диссертация опять же…
— Вот-вот! Подумай только, вернуть уже одобренную и принятую к защите работу! Как тебе нравится такое? — Она всплеснула руками.
— А так разве можно?
— Все можно. Конечно, Марк имел полное право настаивать на проведении защиты, но какой смысл?
— То есть? — не понял Люсин. — Как это какой смысл?
— Все равно бы завалили на ученом совете… Накидали бы черных шаров…
— Ты уверена?
— О! Ему весьма недвусмысленно намекнули… Вообще с этими защитами черт знает что творится. Полный произвол!
— Сочувствую.
— Воистину беда не приходит одна. Во-первых, диссертация. — Она стала загибать пальцы. — Потом неприятности по работе, бедлам вокруг открытия… Разве мало? Марк совсем закрутился.
— Может быть, ему стоит передохнуть? — осторожно заметил Люсин. — Хотя бы на короткое время. Природа, знаешь ли, здорово успокаивает. Особенно лес. Пособирал бы грибы, подышал настоящим лесным воздухом, а не этими бензинными парами. — Люсин кивнул на окно, за которым шумели окутанные синим солярным дымом тяжелые грузовики. — У вас ведь вроде и дачка есть?
— Какая там дачка! — Мария раздраженно закусила губу. — Нет у нас никакой дачи. Но ты, видимо, прав, ему надо передохнуть. Его и самого инстинктивно тянет к природе. Как раз в тот самый день, когда с Аркадием Викторовичем… Да, это было, как мы потом узнали, в тот самый злосчастный день. — Она опустила голову. — По-моему, Марк даже что-то такое предчувствовал… Одним словом, напряжение, в котором он пребывал, достигло своего апогея, и он прямо-таки взмолился, чтобы мы куда-нибудь на денек-другой уехали. Но куда? И ты знаешь, он с отчаянием потащил меня в Лобню, к чужим, в сущности, людям, которые, надо сказать, не слишком обрадовались незваным гостям. Я провела там ужасные часы. Чувствовала себя так неловко, натянуто.
— Подумаешь! Вот уж пустяки… Лучше бы погуляли как следует. В Лобне, между прочим, есть уникальное озеро, на котором гнездятся чайки. Впечатление потрясающее.
— Ну вот, а мы ничего такого и не увидали!
— Конечно, вам было не до чаек. Сразу столько свалилось всякого.
— Свалилось… Мы не знали еще, что нас ждет впереди!
— Что же?
— Так вот оно, это самое.
— Аркадий Викторович?
— И это самое страшное, потому что непоправимо. Остальное как-нибудь наладится, а человека уже не вернешь. А какой человек был!
— Ты его хорошо знала?
— Совсем наоборот. Раза два или три мы у них были, вот и все. Но это не имеет никакого значения. Такие люди, как Аркадий Викторович, раскрываются сразу и целиком. Необыкновенная личность! Бездна обаяния… Когда его будут хоронить, не знаешь?
— На этих днях. — Люсин представил себе все, что ждет в недалеком будущем бедную Людмилу Викторовну, и, стиснув зубы, решил ей помочь. «И всего только час назад я зарекался никогда больше не участвовать в подобных мероприятиях! — подумал он и покачал головой. — Человек предполагает…»
— Ты чего? — озабоченно спросила Мария.
— Да так, знаешь ли, пустяки. — Он допил коньяк и отрицательно покачал головой, когда она протянула руку к бутылке. — Хватит для начала. Столь божественным напитком нельзя злоупотреблять. «В.С.О.П.», прочел он буквы на кольеретке. — К такому нужно относиться с благоговением.
— Понятия не имею, что это означает.
— «Вери сюпериор ольд пель», — почтительно прошептал Люсин и вдруг засмеялся. — Высшего качества и весьма старый! Помнишь, Портос говорил, что уважает старость, но только не за столом? Так вот, он попал пальцем в небо, хотя имел в виду всего лишь курицу прокурорши.
— Все-то вы знаете, — насмешливо прищурилась Мария.
Люсин не нашелся что сказать и принужденно отвел глаза от полураскрытых и таких ярко-карминных ее губ. «Какая жирная, какая все-таки лоснящаяся помада!» — подумал он невольно. И, как будто прочитав его мысль, Мария взяла из коробочки тонкую спичку и подправила краску в уголках губ. Пригнувшись к столу, словно под внезапно упавшим на шею грузом, смотрел он не отрываясь, как взяла она спичку с горящей точкой на самом кончике, сунула в истерзанный коробок, а потом непринужденно увлажнила губы языком.
— Что-то долго нет твоего мужа.
— Сейчас придет… А скажи правду, ты сильно удивился, когда меня увидел? Или ты знал?
— Ничего я не знал, — пробурчал он. — Ясное дело, удивился.
— А уж я-то как удивилась! — Она даже зажмурилась. — Все-таки странные бывают в жизни совпадения, согласись! Удивительные.
— Как бы сказал один мой приятель, кибернетик, «с вероятностью почти нулевой».
— Что?
— Это я о нашей встрече.
— Я поняла. Скажи, Володя, ты доволен своей жизнью?
— Не знаю. А ты?
— Тоже не знаю… Иногда мне бывает удивительно хорошо и покойно, а порой я думаю о том, что просто бегу из капкана в капкан. Тогда все становится скучным и немилым. Ты, наверное, считаешь меня странной дурой?
— Совсем нет! Что ты? Просто я думаю, что такое бывает со всеми. Такова жизнь: то вверх, то вниз.
— К чему ты стремишься?
— Вообще или сейчас?
— И вообще и сейчас.
— Вообще — трудно сказать, не знаю. Сейчас же для меня важнее всего найти убийц Ковского.
— Я понимаю. Но ведь это работа, а я о жизни спрашиваю.
— Боюсь, что для меня здесь нет разницы.
— Значит, и ты такой же.
— Какой же?
— Как другие. Самоуглубленный, настойчивый, целеустремленный даже, но тем не менее ограниченный.
— Наверное… Это плохо, конечно?
— Плохо? Нет, отчего же… Просто я совсем о другом. Вы иначе не можете, не подозреваете даже, что бывает иначе.
— «Вы»? Кто это «вы»? Я? Твой муж?
— И ты, и он, и другие… Генка тоже такой.
— Поэтому вы и разошлись?
— Вероятно… У меня вдруг появилась иллюзия, что возможно иначе, но иначе не получилось, и я поняла — не получится никогда. Это, конечно, не главное. То есть оно не сделалось бы главным, если бы не ушло другое, самое-самое, без чего вообще нельзя.
— Любовь?
— Нет, жалость.
— Не понимаю.
— В том-то и дело. И не поймешь.
— Тебе не жалко было Генку?
— Жалко.
— И все-таки?..
— Да.
— Но почему?! Почему?!
— Я знала, что для него это не смертельно.
— А если бы смертельно?
— То нипочем не ушла бы.
— Ни при каких обстоятельствах?
— Ни при каких.
— Но разве так можно? А ты сама? Твои собственные чувства разве не имеют значения?
— Имеют, конечно, но… как бы лучше тебе объяснить?.. Одним словом, если бы я знала, если бы всем существом чувствовала, что это смертельно, то и мои чувства были бы совсем иными. Не понимаешь?
— Кажется, понимаю. А ты не ошиблась?
— Нет. У Генки все теперь в полном порядке, и я очень этому рада.
— А потом?
— Потом была страшная опустошенность и одиночество.
— И вдруг ты вновь почувствовала, что тебе кого-то жаль?
— Да. И сейчас я жалею его, как никогда раньше, как никогда и никого.
— Это заменяет тебе все остальное?
— Заменяет? Не то слово, Володя. Просто сильнее этого ничего нет.
— А если бы это был я? — Он не узнал вдруг своего голоса и замолк.
— Невозможно. — Она с улыбкой покачала головой. — Никак невозможно.
— Но почему? — шепотом спросил он.
— Ты сам знаешь.
— Я?
— Да, ты. Ты слишком целеустремленный и сильный, чтобы тебя можно было по-настоящему пожалеть. Тебе можно лишь позавидовать. Для тебя никогда и ни на ком не сойдется клином свет.
— Разве так? — подавленно спросил Люсин. Он хотел сказать, что все обстоит совсем не так, что он, напротив, слаб и склонен к рефлексии и был момент, когда и ему показалось, как мир вокруг сузился до одной точки. Но он ничего не сказал, только беспомощно взъерошил волосы.
— Куда ты исчез тогда? — все так же спокойно, уверенная в своей правоте, улыбаясь, спросила она.
— Никуда. — Он тоже улыбнулся и развел руками. Теперь он знал, что она все понимает и тогда тоже понимала все, и было ему легко и грустно. — Не знал, понимаешь… Даже надеяться и то не решался.
— Будь это вопрос жизни, решился бы.
— Наверное, — честно согласился он.
— Значит, не смертельно?
— Выходит, что так.
— И слава богу! Я рада за тебя, Люсин. Ты ведь неплохо живешь?
— Я повержен, Мария. Сдаюсь. Но кажется мне, что ты все же не совсем права.
— В чем?
— В главном. Легко, понимаешь, анатомировать других, а в свое сердце ты заглянуть пробовала? Для тебя самой было так, чтоб смертельно? Чтоб все заклинилось на одном? То-то и оно, что не было. Потому и кажется тебе, что прыгаешь из капкана в капкан. Это и в самом деле капканы, которые расставила тебе жалость. На одной жалости, я думаю, трудно долго продержаться. Жалость — чувство, конечно, хорошее, но одной жалости куда как мало, Мария. Должно быть и еще что-то.
— Если смотреть с твоей колокольни, то ты прав.
— А если с твоей, то нет?
— С моей — нет. Мы с тобой слишком разные, Володя, и говорим совершенно о разных вещах, хотя и пользуемся для их обозначения одинаковыми словами.
— Что бы ты сделала, если бы я извивался и корчился здесь на полу, истекая кровью. Если бы я действительно умирал без тебя?
— Зализала бы все твои раны, как кошка. — Она потянулась за сигаретами. — Но ты, как говорила моя бабка, жив и здоров на сто двадцать лет. Все это глупости, — сказала она, когда Люсин накрыл ее руку своей. — И слава богу, что тогда мы не приняли друг друга всерьез. — Благодарно улыбнувшись, она осторожно высвободила руку.
— Говори только за себя. — Он зажег ей спичку.
— Хорошо. — Она серьезно кивнула и медленно выпустила дым. — Я почти влюбилась в тебя с первого взгляда… К счастью, это скоро прошло.
— К счастью?!
— А может, и нет, потому что не было бы тогда ни Генки, ни… Знаешь что? Давай переменим пластинку?
— Хорошо. Но прежде я тоже хочу сказать, что влюбился в тебя. Возможно, это случилось в тот же вечер или потом, когда мы встретились в самолете. Помнишь?
Она кивнула, не отрывая пальцев с сигаретой от губ.
— И у меня это долго не проходило.
— Но все же потом прошло?
— Прошло. Потому что все проходит в конце концов, как это было написано на перстне царя Давида. Но мне было жаль, когда оно прошло. Да и сейчас жаль тоже. Видимо, мы оба тогда сильно ошиблись, хотя виноват во всем только я один.
— Нет, Володенька, это не так. Все случилось так, как должно было случиться. И не надо переживать задним числом. Я же сказала тебе, что почти влюбилась в тебя. Это все и решило. Не будь этого маленького «почти», я бы сама бросилась тебе на шею. Потом, когда мы встретились в самолете, я ведь даже не сразу тебя узнала. А когда узнала, то с удивлением обнаружила, что совершенно ничего не почувствовала. Понимаешь? Было только минутное помрачение, которое скоро прошло. Ничего более. И ты это тоже знал, иначе бы не затаился так надолго. Разве я не права?
— Может быть, и права, — проворчал Люсин и сунул в рот незажженную сигарету. — Не надо, — покачал он головой, когда она подвинула ему спички. — Просто я оставил дома свой мундштучок, свою соску-пустышку… А вообще-то хорошо, что мы с тобой поговорили.
— Очень хорошо. Теперь мы сможем видеться без боязни.
— Без боязни?
— Конечно. С нами уже ничего не может случиться.
— Допустим.
— И мы можем теперь дружить.
— Тебе это нужно?
— До сегодняшнего дня я и не думала об этом, но сейчас вижу, что да, нужно. Во всяком случае, я бы хотела.
— Спасибо тебе за прямоту и спасибо за то, что ты сейчас сказала.
— И это все?
— Честно говоря, не знаю.
— Ия рада, что ты оказался таким, как я думала… Зачем ты пришел в наш дом?
— Я тебе все сказал, Мария. Ты все знаешь.
— Все ли? Почему Марк так нервничает?
— Но ты же сама…
— Нет-нет! — нетерпеливо остановила его она. — Я о другом. Он тревожится не только из-за служебных неурядиц. Мне кажется, он нервничает именно из-за тебя. Ты его в чем-то подозреваешь?
— Я веду розыск, Мария, и этим все сказано. Мне очень жаль, что это доставляет беспокойство ему и тебе, но ничего не поделаешь. Правда?
— Ты не ответил на мой вопрос.
— Я ответил, Мария.
— Значит, он зря так волнуется?
— Не знаю. — Люсин бросил сигарету в пепельницу. — Ему виднее. Почему ты не спросишь у него?
— Я спрашивала.
— И что же?
— Он только рассмеялся в ответ.
— Вот видишь?
— Конечно, вижу. Это был принужденный смех. Ему совсем не так весело, Люсин. Он чем-то очень обеспокоен.
— Ты не забыла, что я все-таки работник милиции? — Он попытался пошутить, но шутка не удалась. — Твои слова могут невольно натолкнуть меня на подозрение. Уж не собираешься ли ты свидетельствовать против собственного мужа?
— Конечно же, нет. — Она даже не улыбнулась в ответ. — Просто я очень волнуюсь и делюсь с тобой своими заботами. Не со следователем — с тобой.
— Ты ставишь меня в трудное положение, Мария. Все же я пришел к вам именно по делу. Меньше всего я ожидал увидеть здесь тебя. Поверь мне.
— Я понимаю.
— Вот видишь!
— Но одно к другому ведь не имеет отношения? Если, конечно, у тебя ничего нет против Марка.
— По-моему, ты правильно понимаешь ситуацию.
— Значит, все-таки что-то есть?
— А это уж запрещенный прием. Скажем так, Мария: служебная этика не позволяет мне ответить на твой вопрос. Ни отрицательно, ни положительно. Наши личные взаимоотношения никак не должны мешать работе. Извини меня, но это так.
— Я понимаю.
— Да, Мария, пожалуйста, пойми это. Я не становлюсь в позу, не разыгрываю принципиальность. Но я, как говорится, при исполнении. Строго говоря, мне не следовало бы даже пить этот коньяк. Будь я сейчас моложе лет на пять, то вообще бы попросил перебросить меня на другой объект. Но я знаю, что это было бы неправильно. В корне ошибочно. Наша с тобой дружба не может ничему помешать. И если только ты веришь, что у меня нет и не может быть иной цели, кроме раскрытия истины…
— Но это же само собой разумеется!
— Вот и ладно, Мария. Будем верить друг другу. Все, что можно, я и сам скажу.
— Я тебе очень верю. Но верь и ты мне, моему чувству, моей интуиции.
— О чем ты?
— Я знаю, что Марк неспокоен. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что это как-то связано со смертью Аркадия Викторовича. Но Марк честный человек, Володя, честный и чистый.
— Ну, Мария…
— Да-да! Я знаю, что говорю! По-моему, он очень боится, что его могут в чем-то таком обвинить. Под влиянием страха Марк способен наделать глупостей. Поэтому мне важно, чтобы ты понял… Одним словом, не надо его подозревать… Ты понимаешь меня?
— Послушай, Мария, — Люсин промокнул платком внезапно вспотевший лоб, — я не спрашиваю тебя, что ты знаешь, больше того — мне бы даже не хотелось выслушивать твои признания. Если ты хочешь сказать мне что-то, я готов тебя выслушать. Готов, но не более! Причем совершенно официально. Но если тебе нечего сказать, то предоставь мне самому делать выводы. Клянусь тебе, что никакой предвзятости по отношению к твоему мужу у меня нет. Меньше всего я хочу обвинить его в чем бы то ни было. Именно его, Мария, потому что он твой муж. И вообще обвинять не моя функция. Мне должно только беспристрастно во всем разобраться, не более.
— Но успокоить его ты можешь? Сделать так, чтобы он не боялся за себя?
— Научи, как. Ты хочешь, чтобы я открыл ему все материалы? Но это должностное преступление, Мария. Грубая ошибка в лучшем случае.
— Ничего такого не надо. Просто скажи ему, что ни в чем плохом его не подозреваешь.
— И он поверит?
— Скажи это мне, и я сумею успокоить его. Мне он поверит.
— Ты хочешь, чтобы я сделал это сейчас? Немедленно?
— Чем скорее, тем лучше.
— Дай мне время, Мария. Сейчас тело Аркадия Викторовича подвергается судебно-медицинской экспертизе. Давай дождемся ее результата. Хорошо? Может быть, тогда я смогу сказать что-то определенное.
— Я очень благодарна тебе, Володя.
— За что?
— За твое обещание. Но больше всего за то, что ты действительно не спешишь обвинять. Теперь я это поняла.
Двойным колокольным переливом проиграл свою нехитрую мелодию электрический звонок.
— Марк! — Мария торопливо загасила сигарету и пошла к дверям.
Люсин взял коробочку с баргузинским соболем на желтой этикетке и нашел спичку, отмеченную огненным пятнышком.
Ее помада, частица ее…
Бросив спичку обратно в коробок, он положил его на место, рядом с розовой причудливой раковиной Карибского моря.
— А вот и я! — сказал Сударевский, довольно потирая руки. — Прошу простить, что заставил ждать, но мы договорились, кажется, в семь? — Он посмотрел на часы: — Я опоздал всего лишь на пять минут, что, конечно, не может служить оправданием.
— Ну что вы, Марк Модестович! — Люсин встал. — Это мне следует просить извинения. Я пришел слишком рано.
— Ради бога! — запротестовал Сударевский.
— Вы меня неправильно поняли! — смеясь, перебил его Люсин. — Время пролетело незаметно, и было бы грешно сетовать на судьбу. Оказалось, что мы с вашей женой давние приятели! Каково? — Он пожал Сударевскому руку и ободряюще подмигнул Марии. — Мир тесен! Хоть это и банально, но он действительно тесен, и это хорошо.
— В самом деле? — Сударевский перевел взгляд с Люсина на жену. Он все еще улыбался, но улыбка казалась застывшей, неживой.
— Я ужасно удивилась! — сказала Мария.
— Я тоже, — подтвердил Люсин. Он не мог понять, обрадовала ли Сударевского новость или, напротив, огорчила.
— Вот сюрприз! — Марк Модестович указал Люсину на стул. — Что же это мы стоим? — Скорее всего, он отнесся к сообщению безучастно. — По рюмашке? — Он потянулся к бутылке.
— Нет, благодарю, — решительно сказал Люсин. — Мы уже причастились.
— Сколько там! — отмахнулась Мария. — Сейчас будем обедать. Ты как любишь мясо: с кровью или прожаренное?
— Я прирожденный хищник, но умоляю, не надо затевать…
— Ничего такого и не затевается, — покачала головой Мария. — Все куплено в «Кулинарии» на первом этаже.
— Полуфабрикаты, — пояснил Сударевский.
— А что делать? — вздохнула Мария. — Хозяйка я, надо признаться, никакая. Зато все может быть подано за пять минут.
— Это самое главное, — сказал Люсин.
— Может быть, вы хотите раньше поговорить? — Вопросительно взглянув на мужа, она повернулась к Люсину: — Как вам удобнее?
— Как прикажут хозяева, — незамедлительно ответил Люсин.
— У вас много вопросов, Владимир Константинович? — нерешительно спросил Сударевский.
— Пожалуй, что не очень. — Люсин озабоченно нахмурился. — Я взял с собой ленты с потенциометра, чтобы с вашей помощью разобраться в методике проведения опытов.
— Вы по-прежнему интересуетесь экспериментами с растениями? — удивился Сударевский. — Вот уж никак не думал, что они вам понадобятся!
— Отчего же? — без особого воодушевления возразил Люсин. — Они меня заинтересовали. Помните, вы как-то сказали мне, что барабан вращается с постоянной скоростью.
— Да. Ну и что?
— В связи с этим у меня мелькнула идея. По-моему, у нас есть шанс привязать записи на ленте ко времени.
— Конечно, — задумчиво протянул Сударевский. — На координатную сетку ничего не стоит нанести равные временные отрезки.
— И каждому пику нервной активности цветка будет соответствовать точное время? — быстро спросил Люсин.
— Разумеется. — Сударевский пожал плечами. — Вас интересует абсолютное время?
— Московское, — кивнул Люсин.
— Но для этого необходима точка отсчета. Вам нужно знать, в котором часу начался опыт?
— Людмила Викторовна говорит, что обычно Ковский уходил в свой кабинет около десяти часов. Так?
— Пожалуй… Иногда раньше, иногда позже, но большей частью он действительно приступал в десять.
— И что же он делал? Включал потенциометр?
— Нет. Потенциометр никогда не выключался. Запись биопотенциалов велась непрерывно.
— С чего же тогда начиналась работа?
— С очень простой вещи: утреннего полива растений.
— Кто именно поливал?
— Чаще всего сам Аркадий Викторович, иногда Людмила Викторовна.
— И как вело себя растение? Вернее, как отражался момент полива на ленте?
— Очень характерным ступенчатым плато.
— Значит, этот факт, простите за бюрократический оборот, документально регистрировался.
— Да. Полив всегда вызывал в растении повышенную биоэлектрическую активность, что весьма четко отражалось на диаграмме.
— Спасибо, Марк Модестович. Это существенная деталь. Мне необходимо отразить ее в протоколе. Могу я просить вас повторить некоторые места нашей беседы уже в официальной форме? Обещаю вам, что оформление протокола займет у нас не более десяти минут.
— Вы полагаете, что я по какой-либо причине могу изменить свои показания? Это ведь так называется, Владимир Константинович, — показания?
— Не совсем. Сейчас я использовал вас, если хотите, как консультанта. Но если то же самое вы расскажете мне уже в роли свидетеля и подпишетесь затем под протоколом… Тогда это будут показания.
— Насколько мне известно, свидетель не может уклониться от дачи показаний?
— Совершенно верно. Но в своем доме, разумеется, вы полный хозяин. С моей стороны было бы просто нетактично настаивать. Считайте, что я только прошу вас оказать мне любезность.
— Какие могут быть разговоры? Весь к вашим услугам. Может быть, нам лучше пройти в мой кабинет?
— Как скажете! — улыбнулся Люсин и взглянул на Марию.
— Пока вы изощрялись в любезностях, — она поднялась и взяла сигареты, — я боялась слово проронить. Сидела тихо, как мышка.
— И напрасно. — Люсин тоже встал.
— Сиди, — кивнула ему Мария. — Можете оставаться тут, я все равно удаляюсь на кухню.
— Еще раз простите, Марк Модестович, — сказал Люсин, когда она вышла, — но время не ждет. — Он нагнулся за портфелем. — Мне самому не совсем ловко, но я ведь не в гости пришел…
— Можете не объяснять. — Сударевский энергично потер руки. — И оставим китайские церемонии. Давайте работать!
— Давайте. — Люсин вынул бланк протокола. — Номер паспорта помните?
— Пожалуйста. — Сударевский достал паспорт из внутреннего кармана обновленного сухой чисткой клетчатого пиджака.
— Прекрасно! — кивком поблагодарил его Люсин. — Готовьтесь теперь дать подпись, что осведомлены об ответственности за дачу ложных показаний, — сказал он, списывая паспортные данные.
— Трепещу, но готов.
— Вот здесь, пожалуйста, — указал Люсин и передал бланк Сударевскому.
— Извольте. — Он мгновенно поставил подпись.
— Теперь я, с вашего позволения, занесу сюда резюме нашей с вами беседы, и, если моя редакция вас удовлетворит, мы продолжим разговор уже для протокола. Идет?
— И это все, что вам нужно?
— На данном этапе.
— С вашего позволения, — подмигнул Сударевский, наливая себе на самое донышко.
— Так будет правильно? — спросил Люсин, отложив ручку.
Сударевский бегло пробежал глазами запись.
— Да. В момент полива на диаграмме действительно всякий раз возникало характерное ступенчатое плато.
— Подпишитесь прямо под этой строчкой, и пойдем дальше.
— Хорошо, — сказал Сударевский. — Раз у вас такой порядок.
— Вот именно, — благодарно улыбнулся Люсин, забирая протокол. — Теперь такой вопрос, Марк Модестович. — Он задумался, подыскивая точную формулировку. — Чисто условно ваши эксперименты носили название «Любовь — Ненависть», не правда ли?
— Совершенно правильно. Но это действительно не более чем условность.
— Можно ли, в таком случае, говорить, что программа «Любовь» вызывала у растений положительные эмоции, а «Ненависть» — отрицательные?
— Пожалуй, — подумав, согласился Сударевский. — По крайней мере, реакции оказывались различными, сугубо специфическими.
— Программу «Ненависть» осуществляли вы?
— Да
— «Любовь» — Аркадий Викторович?
— Совершенно верно.
— Как отражалось на ленте прижигание листа сигаретой?
— Серией зубчатых пиков ниже нулевой линии.
— А плато полива выше нулевой?
— Выше.
— Отличало ли растение Аркадия Викторовича от вас, Людмилу Викторовну — от Аркадия Викторовича?
— Несомненно… После серии прижиганий и раздражений электротоком растение однозначно реагировало на мое приближение.
— Как именно?
— Печатающее устройство регистрировало те же зубчатые пики, что возникали после ожога. Они выходили не столь четко выраженными, но тем не менее достаточно характерными.
— Значит, достаточно было вам только войти в комнату, чтобы растение испустило крик боли?
— Я бы не решился на столь эмоциональную формулировку. — Сударевский попытался скрыть улыбку. — Но, по сути, вы правы. Так оно и было.
— В протоколе эмоций не будет, — сказал Люсин, записывая. — Я попытаюсь соблюсти академическую трактовку… Какова была реакция растения на приближение Аркадия Викторовича?
— Спокойная апериодическая синусоида. — Марк Модестович изобразил пальцем пологие волны.
— Людмилы Викторовны?
— Реакция была схожей, но синусоида скорее затухала.
— Людмила Викторовна сообщила, что растения реагировали на ее физическое и душевное состояние. Это верно?
— Не думаю. Людмила Викторовна женщина сугубо эмоциональная, и ей многое кажется.
— Она говорила, что цветок отзывался на малейшие изменения ее настроения.
— Это скорее из области фантазии. Своего рода самогипноз.
— Но когда она тяжело заболела, разве Аркадий Викторович не поставил у ее изголовья цветок?
— Что-то такое припоминаю.
— И разве не совпала кривая ее температуры с колебаниями биопотенциалов листьев?
— О совпадении и речи быть не может. Это противоречило бы науке… Известные соответствия, конечно, наблюдались, но чтобы совпадение? Нет. Немыслимо.
— Значит, говорить можно лишь об отдельных соответствиях?
— И то осторожно. Слишком мало статистики.
— А какова была реакция на гибель креветок?
— Однозначная. Резкий всплеск вверх. Характерный двойной зубец.
— Всегда?
— Почти всегда.
— Чем вызваны отклонения?
— Случайностью, надо думать, статистикой. Живые объекты редко ведут себя со стопроцентной повторяемостью.
— Были случаи, когда растения не реагировали на смерть креветки?
— Я знаю пять или шесть случаев.
— Чем, по-вашему, это вызвано?
— Опять же статистикой.
— Но за статистикой кроется некое явление, процесс?
— Либо да, либо нет. Не следует забывать, что природа в самой основе своей статистична. Если мы обратимся к элементарным частицам…
— Стоит ли, Марк Модестович?
— Но в основе мироздания действительно заложены квантовомеханические процессы, где статистика…
— Боюсь, что здесь я ничего не пойму. Извините… Буду очень вам благодарен, если вы объясните мне статистические отклонения без привлечения квантовой механики.
— Это уже гадание, шаманство. Почем я знаю, по какой причине растение вдруг не прореагировало? Может, оно спало. Или решало какие-то свои дела. Наконец, просто пребывало в дурном настроении. Сами видите, какая это все чушь. Лучше не заниматься гаданием.
— Аркадий Викторович убивал только креветок?
— Да. Рыб ему было жалко.
— А как бы, по вашему мнению, могло отозваться растение на гибель теплокровного организма?
— Таких опытов мы не ставили.
— И все же?
— Я, видите ли, экспериментатор и гаданиями не занимаюсь.
— Хорошо, Марк Модестович, так я и запишу… Тогда еще вопрос: если утренний полив соответствует десяти часам по московскому времени, то и каждое последующее событие, отраженное на ленте, тоже отвечает какому-то строго определенному времени суток? Верно? Я не ошибаюсь?
— Абсолютно, поскольку одно вытекает из другого. Отклонения, кстати, везде будут одинаковыми.
— Поясните, пожалуйста.
— Время первого полива точно не зафиксировано. Мы лишь приближенно приурочили его к десяти часам. Так? Столь же приближенными окажутся и остальные события. Если опыт начался не в десять часов, а, скажем, в одиннадцать, то и ошибка в определении времени гибели креветки составит ровно плюс один час. Вы согласны?
— Понял вас! Все очень логично… К сожалению, у меня кончается лист, и я вынужден попросить вас еще раз расписаться. Не затруднит?
— Нет проблемы, как говорят англичане.
— Благодарю… Когда вы в последний раз были на даче в Жаворонках? Точнее, когда вы в последний раз ставили с Аркадием Викторовичем опыт?
— За несколько дней до того, как случилось это трагическое событие, Владимир Константинович, за несколько дней. Насколько я помню, вы уже спрашивали меня об этом. Могу лишь сожалеть, если мой ответ вас не устраивает.
— Не устраивает? Но почему?
— Эх, Владимир Константинович, дорогой мой! Я же не слепой и прекрасно понимаю, куда вы гнете. Вам кажется, будто вы располагаете убийственным доказательством против меня. Сейчас вы достанете из портфеля ленту и обвините меня в том, что в день смерти Аркадия Викторовича я был в его кабинете. Разве нет? Сначала вы своими вопросами загнали меня в угол, а теперь вытащите вещественное доказательство и изобличите во лжи.
— Если я правильно понял, вы хотите, чтобы я выложил карты на стол? В принципе я не против открытой игры. Давайте попробуем разобраться вместе. Действительно, у меня в портфеле лежит лента. Ориентируясь на характерный сигнал полива, мы можем разделить ее на отрезки, соответствующие отдельным календарным дням. Последний отрезок соответствует последнему дню жизни Аркадия Викторовича. Лента еще продолжала разматываться, когда ваш учитель уже не дышал. Даже после того, как цветок был опрокинут и один из датчиков, отвечающий четвертому номеру на печатном устройстве, порвался, потенциометр все еще продолжал работать. Опыт все еще длился, несмотря на то что экспериментатор был мертв. Вот так… Вместе с вами мы пришли к тому, что на ленте зарегистрированы вполне объективные процессы, которые могут быть с большой долей вероятности однозначно интерпретированы. Вы сами только что рассказали о том, как реагировало растение на одно лишь ваше появление в лаборатории. Вы сами подтвердили и тот факт, что программа «Ненависть» целиком лежала на вас. Но на участке ленты, запечатлевшей последний опыт Ковского, мы видим ту самую серию зубчатых пиков ниже нулевой линии, о которой вы говорили и которую я назвал криком боли. Как это можно объяснить?
— Покажите мне ленту.
— Сейчас это нецелесообразно.
— Нет? Но почему?
— У меня есть на этот счет кое-какие соображения.
— И это вы называете карты на стол? Боюсь, что плодотворного совместного разбирательства у нас не получится.
— Посмотрим, Марк Модестович. Еще не вечер.
— Я отказываюсь вести с вами дальнейший разговор.
— Это уже не разговор, Марк Модестович, а допрос. Вы ведь сами согласились дать свидетельские показания. И сами же придали нашей беседе столь острый уклон. Я не намеревался сегодня спрашивать вас о пиках боли на последнем отрезке ленты. Но как бы там ни было, а вопрос задан. Вы отказываетесь отвечать на него?
— Нет, не отказываюсь. Я не хочу дать вам лишнее оружие против себя.
— Это разумно. Итак?
— Я не знаю, почему возникли эти зубцы на ленте. Меня в тот день в кабинете не было. И это все, что я могу сказать.
— Такой ответ представляется вам убедительным?
— Решайте сами.
— Ни меня, ни кого-то другого он удовлетворить не может.
— Вы кто по образованию, Владимир Константинович? Я забыл.
— Юрист.
— Ах, юрист! Тогда вы должны понимать, что всплески на ленте — не отпечатки пальцев. Это поисковая научная работа, очень и очень далекая от ваших дел. Юридически сведущий человек не найдет здесь ни улик, ни доказательств. Тут ничего нельзя истолковать однозначно и ничего нельзя использовать для следственной практики. Думаете, я сразу не понял, куда вы клоните? Но я отвечал на ваши вопросы, рассказывал о таких деталях, до которых без меня вы бы не докопались за целый год. Все бы ваши построения разлетелись в прах, умолчи я лишь об одном сигнале утреннего полива! Станете спорить?
— Не стану. Вы действительно очень мне помогли. И я знаю, что все сказанное вами — правда.
— И зачем я, товарищ Люсин, сам сунул голову в приготовленную моими руками петлю? Зачем?
— Вы вновь приглашаете меня предпринять совместный логический анализ?
— Давайте попробуем.
— Прежде всего должен отметить, что вы умный человек, Марк Модестович.
— Покорно благодарю.
— В самом деле умный. Вы правильно сказали, что юридической силы сигналы на ленте не имеют. Как, строго говоря, не имеет ее реакция служебно-розыскной собаки. Собака способствует розыску преступника, но никак не составлению обвинительного заключения. Наш случай хоть и не однозначный, но чем-то схожий. Никто не рискнет выдвигать обвинение против человека на основании каких-то пиков и синусоид, которые могут толковаться и так и эдак. Мы даже не найдем подходящих экспертов, хотя на страницах мировой печати и дебатируются вопросы использования биопотенциалов растений в целях криминалистики. Но согласитесь, Марк Модестович, последние диаграммы все же дают нам некое указание, которое трудно будет оставить без объяснения. Если хотите, это повод задуматься, покопаться в известном направлении. Вдруг отыщется?! Я имею в виду улики, следы, не подлежащие противоречивому истолкованию. Более того, я могу уже располагать такими уликами! И должен прямо сказать, что вместе с лентой они обладают большой доказательной силой.
— Провоцируете?
— Ни в коем случае. Только обрисовываю общую ситуацию.
— Какие это улики? В чем вы меня обвиняете?
— Об уликах мы еще поговорим. В свое время… На второй ваш вопрос я тоже еще не готов дать окончательный ответ. Могу лишь сказать, что у меня есть веские основания не верить некоторым вашим показаниям.
— Конкретно!
— Если конкретно, то я убежден, что в день смерти Ковского вы были в его лаборатории. Я говорю о его кабинете на даче в Жаворонках.
— Это все?
— Это главное.
— Отсюда только один шаг, чтобы обвинить меня в убийстве.
— Я его не сделал.
— Напрасно! Это ведь так просто!
— Думаю, что вы ошибаетесь. Но как бы там ни было, от ответа на вопрос, что вы делали в доме Ковского в тот последний день, не уйти.
— Я не знаю, какие у вас там есть против меня улики, но лента, повторяю, не доказательство. Она меня не волнует.
— Напрасно.
— Нет, не волнует. Объяснить пики легче легкого. Я могу выдвинуть хоть сто различных вариантов.
— Сделайте одолжение.
— Ковский сам поставил опыт по программе «Ненависть».
— Это противоречит вашим прежним показаниям.
— Ничуть. Отчего бы ему не поставить такой опыт? Я же не был у него целых пять дней. Это не утверждение, а только предположение. Как я могу утверждать что-либо, если не знаю точно? Меня же не было там! Не убеждает?
— Ладно, допустим. Еще варианты есть?
— Сколько угодно! Ковский раскрыл форточку, и на лист с датчиком упал солнечный луч. — К вашему сведению, утреннее солнце богато ультрафиолетом. Поэтому лист мог получить ожог, что и вызвало реакцию, сходную с той, которая возникала при раздражении током или зажженной сигаретой. Как вам это нравится?
— Видимо, научные эксперты признают подобный довод достаточно резонным.
— Вот видите! А что, если реакция цветка вообще была самопроизвольной? Если растению не понравилось, что бактерии в почве вдруг взрывообразно размножились или, напротив, погибли? А вдруг поливная вода содержала не те соли? А что, ежели завелась какая-нибудь личинка и стала пожирать корни? Или проросли вдруг занесенные ветром вредные споры?
— Понятно, Марк Модестович, и достаточно. Меня ваша аргументация убеждает. Не отказываясь от первоначальных сомнений, я вынужден признать, что пики на диаграмме доказательной силой не обладают. Вы удовлетворены?
— А вы?
— И да и нет. Но, по крайней мере, вопрос, казавшийся мне главным, получает достаточное объяснение. Точнее вырисовывается неправомочность самой его постановки. Приношу свои извинения. Наличие пиков боли на последней диаграмме не может быть истолковано однозначно.
— Вы отразите это в протоколе?
— Ваши ответы? Безусловно!
— А ваши выводы?
— Это уже не для протокола. Они останутся в голове.
— Еще вопросы будут?
— Нет, Марк Модестович, спасибо. Прочтите, пожалуйста, и подпишите.
— Давайте. — Он подписал не глядя. — Я вам верю.
— Прочтите все-таки для порядка. Если что не понравится, внесем изменения.
— Нет, все правильно, — сказал Сударевский, бегло проглядев запись. — Жаль лишь, что наш в высшей степени интересный диалог не отражен здесь во всей полноте.
— Сойдет. Главное, чтобы правильно была передана суть, а как мы с вами добирались до истины, никого не касается.
— Считаете, что мы добрались до нее?
— Диалектика учит, что абсолютная истина недостижима, Марк Модестович, хотя мы можем сколь угодно близко приблизиться к ней… Теперь, когда мы покончили с делами, могу сообщить вам приятную новость.
— В самом деле?
— Академик Берендер дал высокий отзыв о вашей работе. Он считает, что она безусловно заслуживает диплома на открытие. Если вы согласны, он готов ходатайствовать о передаче ее на рассмотрение в отделение химических наук.
— Спасибо, Владимир Константинович, за ваши хлопоты и за действительно прекрасное известие. Оценка Александра Петровича крайне лестна и ко многому обязывает, но, не знаю, как вам объяснить, я не согласен. Ради бога, извините меня, но я не хочу.
— Вот уж удивили так удивили! Мои друзья говорят, что это почти верное дело!
— И тем не менее.
— Ну, раз так… Дело, конечно, ваше.
— Хотите знать почему?
— Вы не обязаны объясняться, Марк Модестович. Столь далеко мои служебные полномочия не распространяются.
— Но вы пытались помочь мне не как следователь?
— Конечно же, нет! Просто по-человечески! Наконец, как гражданин… Вы ведь действительно сделали вместе с Ковским большое и важное открытие. В юридическом оформлении этого факта заинтересованы не только вы, но прежде всего наша страна. Этого требуют государственные интересы.
— Вот видите, Владимир Константинович, как вы по-государственному мыслите! Жаль, что те, кого это прямо касается, не берут с вас пример. Им, простите, плевать…
— А вы не о них думайте! Это накипь. Вы лучше на таких, как академик Берендер, ориентируйтесь.
— Поздно. Я, знаете ли, чертовски устал, и мне все равно. Перегорело в душе. Одна зола осталась. Хватит с меня неприятностей. Хочу спокойно пожить. У меня перед глазами, простите, наглядный урок. Да, да, я об Аркадии Викторовиче думаю! Не довольно ли жертв, товарищ майор?
— Вы считаете, что Ковский стал жертвой?
— Результаты вскрытия уже известны? Или это тоже секрет?
— Случай сложный. Труп долго лежал в воде. Заключения судебно-медицинской экспертизы еще нет.
— Так чего же вы дурака тут валяете? Душу выворачиваете? Вы же ведете себя, как последний провокатор!
— Боюсь, вы перебарщиваете, Марк Модестович!
— А вы не перебарщиваете, обвиняя меня в убийстве близкого и дорогого мне человека?
— Я ни разу не произнес слово «обвинение».
— Не обвиняете, так подозреваете!
— Я ни разу не произнес слово «убийство».
— Потому что данных нет, улик этих самых! Были бы — произнесли бы! Но я дам, дам вам материал против себя! Не беспокойтесь! Вас наверняка мучила проблема мотива преступления. Я не ошибся? Так вот, мотив есть: Сударевский убил своего учителя, чтобы сесть на его место. Очень просто! Я принимаю предложение возглавить лабораторию — разве это не веский довод? Как-никак лишних сто тридцать рубчиков в месяц!
— Прекратите истерику! Немедленно прекратите!
— Что?.. Да-да, вы правы, извините меня…
— Принести воды?
— Нет, благодарю вас, не надо.
— Тогда коньяку выпейте.
— Мне от него плохо бывает… Сердцебиение. Еще раз простите. Нервы, знаете ли, не выдержали. Сорвался.
— Вижу, что сорвались. Не знаю только, когда именно. Поэтому вновь решаюсь напомнить вам о предложении академика.
— Нет. Бог с ним, с этим открытием. Тут я пас, говорю со всей ответственностью. Скажете, струсил? Карьерист? Да-да-да! Хватит с меня. Пора и о себе подумать. О своем здоровье, о диссертации, о лаборатории, наконец. Теперь, когда я точно знаю, что Аркадия Викторовича нет, мне ничто не мешает принять предложение Фомы Андреевича. Даже напротив! Я просто обязан сделать это ради светлого имени Ковского как ближайший друг его и ученик.
— Правильно. Но не в меньшей мере вы обязаны сделать и другое: довести до конца дело всей жизни вашего учителя.
— Его уже довели до конца. Хватит! Можете осуждать меня, но я решил жить. Здесь я делаю уступку своему человеческому естеству. С открытием покончено раз и навсегда!.. И хватит о делах. Не пора ли подумать об обеде? Судя по запахам, процесс приготовления находится в заключительной стадии. Не желаете ли помыть руки?
— После всего, что мы наговорили друг другу, мне одинаково трудно как отказаться от вашего приглашения, так и принять его. Я не хочу обидеть Марию и вас, Марк Модестович, но поймите меня правильно, мне лучше уйти.
— Никаких «уйти»! Одно другого не касается! Вы наш гость, и я ни за что вас не отпущу!
— И все-таки я ухожу.
— Вы, конечно, обиделись! Но я был вне себя. Не обижайтесь, прошу вас!
— Я нисколько не обижаюсь, Марк Модестович, но поверьте мне, так будет лучше… У вас волос на плече. Позвольте сниму…