Глава 16
Снова в Москве
1 марта 1942 года мы с сундуком оказались на платформе московского вокзала. Двое здоровяков-милиционеров помогли мне вынести сундук из вагона. С вокзала я позвонил своему другу, и через полчаса он приехал за мной на грузовике. Но дома меня ждал неприятный сюрприз. Сколько ни пытался, я не мог открыть дверь своим ключом. Из-за двери послышалось: «Кто там?»
«Роберт Робинсон, и это моя квартира. Я жил здесь до эвакуации и вот вернулся. Я заплатил за квартиру за шесть месяцев вперед, а прошло только четыре».
«Квартиру дали моему мужу два месяца назад», — ответила женщина.
Я понял, что попасть домой в тот день мне не удастся. Придется просить помощи у начальства, обратиться в профсоюз. Но прежде всего нужно было куда-то пристроить сундук.
«Можно мне оставить у вас сундук до завтра?» — спросил я, но в ответ услышал категорическое «нет!».
Наконец сосед с первого этажа согласился на несколько дней взять к себе мой сундук. Я отправился на завод. Едва переступив заводской порог, увидел шедшего мне навстречу Громова. Он оставался в Москве, чтобы координировать эвакуацию. Я тепло с ним поздоровался, но вместо ответа он, со свойственной ему резкостью, спросил: «Как вы здесь оказались? Надеюсь, вы не удрали?»
Громов по-прежнему имел против меня зуб. Судя по всему, он никогда не простит мне прошлого. Я достал из кармана бумаги: «Мне официально разрешили вернуться в Москву. Здесь все указано».
Когда Громов, изучив бумаги, вернул их мне, я сказал: «Мне негде жить. Какая-то семья въехала в мою квартиру, хотя я заплатил за нее вперед. Не понимаю, как такое могло случиться, ведь в заводских домах пустуют шестьдесят квартир».
Громов смерил меня холодным взглядом: «Отправляйтесь к коменданту дома и скажите, что я вас прислал. Заночуете в его кабинете. Там есть кресло».
К счастью, о моих злоключениях услышал один из заводских знакомых, который отыскал меня и пригласил остановиться у него — он жил в одноэтажном деревянном доме. В двух крошечных комнатах кроме него ютились его отец с матерью и сестра с ребенком. На завтрак мать моего знакомого поджарила какие-то орехи и заварила чай. Сахара на столе не было. Позавтракав таким образом, я бросился на завод за хлебной карточкой, по которой мне полагалось шестьсот граммов черного хлеба в день. В магазине, куда я пришел со своей карточкой, кроме хлеба продавали одну только картошку по девятьсот рублей (180 долларов) за мешок. В то время я получал тысячу сто рублей в месяц. Следующие несколько дней я жил на одном черном хлебе: половину порции съедал на завтрак, а остальное — вечером.
Целую неделю я изо дня в день стучал в двери своей квартиры и просил вселившихся в нее людей переехать куда-нибудь. Наконец моя настойчивость возымела действие. Спустя десять дней они уехали — к сожалению, прихватив с собой кое-что из моих вещей. Я был так рад вернуться наконец домой, что не стал заявлять о краже.
Вскоре я понял, что недостаток продуктов, который мы довольно часто испытывали до войны, превратился в настоящую проблему. Весь 1942 год я постоянно голодал. Все мысли были о том, как бы достать что-нибудь съестное. Если кто-нибудь из соседей сообщал, что на рынке продают что-то кроме картофеля, я бросал все и бежал туда. Однажды утром, в свой выходной, я узнал, что можно купить молока. Отыскал пустую бутылку и бросился на рынок. Неподалеку от прилавка стоял милиционер, но я не придал этому значения. Я занял очередь за молоком и вдруг почувствовал, что кто-то положил мне руку на плечо.
«Ваши документы», — обратился ко мне милиционер.
«Почему я должен показывать вам документы? Я ничего не сделал».
Когда я понял, что передо мной не милиционер, а сотрудник НКВД, я сказал: «Простите, товарищ, но у меня при себе нет документов. Я живу неподалеку и прибежал на рынок, чтобы купить молока, которого уже несколько месяцев не видел».
«Пройдемте в отделение».
Через несколько минут я стоял перед начальником отделения милиции, которому агент НКВД объяснял причину моего задержания. Судя по реакции начальника, чернокожего он видел впервые в жизни. Он спросил, почему у меня не оказалось с собой документов. Когда я рассказал ему про рынок и молоко, то он, по-моему, заподозрил, что у меня вообще нет советских документов.
— Что вы делаете в Москве?
— Я здесь живу и работаю одиннадцать лет.
Начальник наклонился вперед и, глядя мне в глаза, спросил:
— Где вы работаете?
— На Первом шарикоподшипниковом.
Он поднял трубку и набрал номер. Того, кто ему ответил на другом конце провода, начальник спросил, работает ли на заводе негр. Я немного волновался, поскольку вернулся из эвакуации совсем недавно и не знал, поступили ли в отдел кадров необходимые документы. Только бы никто не сказал ему, что я в Куйбышеве!
Очевидно, начальнику подтвердили, что на заводе действительно есть негр-инструментальщик, потому что он, не вешая трубку, поинтересовался у меня, как долго я работаю на Шарикоподшипнике и не нарушал ли я когда-нибудь закон. Я ответил на его вопросы, после чего он громко, чтобы я мог расслышать каждое слово, сказал в трубку: «Советую вам разъяснить товарищу Робинсону, что необходимо всегда иметь при себе документы. Товарищ, видно, полагает, что он все еще живет в буржуазном обществе. А это Советский Союз, и здесь никому нельзя выходить из дому без документов. У него документов не было, вот мы его и арестовали. Если подобное повторится, в следующий раз мы его оштрафуем».
Я серьезно отнесся к его лекции и с этого дня всегда, даже когда заходил к соседу по дому, имел при себе свой заводской пропуск с фотографией.
На заводе мне снова доверили обучение молодых инструментальщиков. Я приехал в Москву вовремя: в воздухе уже пахло весной, немцы отступили и половину нашего Шарикоподшипника вернули назад из эвакуации.
Прошел месяц, прежде чем наш цех был восстановлен и я смог приступить к работе. Большинство станков покрылись ржавчиной, побывав под снегом и дождем, некоторые вышли из строя и теперь нуждались в ремонте. Работа требовала физических сил — приходилось поднимать и переносить тяжелые детали в неотапливаемом цеху. Из-за нехватки продовольствия нас кормили только один раз за всю двенадцатичасовую смену. Обед состоял из тарелки остывшей похлебки, в которой плавали несколько капустных листьев, кусочка мяса (меньше тридцати граммов), сваренного в той же похлебке, двух ложек пюре с топленым маслом и ломтика хлеба весом в пятьдесят граммов.
После того как мы приступили к работе, рацион нам не увеличили. Рабочие жаловались на голод, а им напоминали о том, что солдаты на фронте рискуют жизнью, защищая родину. Несмотря на героический труд рабочих, условия были невыносимыми. Я видел, как мужчины, стоявшие у станков с распухшими от холода руками и ногами, плакали от боли. Некоторые теряли сознание от голода и усталости. За две недели двое рабочих умерли прямо в цеху.
Только когда стала падать производительность труда, мастера участков попросили начальство увеличить рацион. В свою очередь директор завода обратился с такой же просьбой в Совет министров, и через неделю после этого в столовой вместо двух ложек картофельного пюре стали выдавать по четыре. Рабочие, получив добавку, повеселели, и производительность труда выросла. Однако на несколько сот рабочих (в том числе и на меня) увеличение рациона не распространялось. Причины никто объяснять не собирался. Но мы-то знали, что нас объединяет: мы были беспартийными.
С каждым днем силы мои убывали. Никогда в жизни мне так не хотелось есть. Присущее мне жизнелюбие пропало. Цех, куда я, бывало, приходил с таким же удовольствием, с каким ребенок приходит на площадку для игр, превратился для меня в пыточную камеру. Я то и дело поглядывал на часы и считал минуты до окончания смены. Вялость, головокружение и головные боли не проходили. Я только и думал, что о еде.
В цеху многие рабочие ослабли настолько, что с трудом могли контролировать свои физиологические потребности. То и дело кто-нибудь срывался с места и бежал в уборную. Там обычно всегда стояла очередь, и несчастные либо пытались найти укромный уголок, чтобы справить нужду, либо возвращались в цех в мокрых брюках. Случалось, рабочие мочились прямо у станка. Даже мастер не обращал на это внимания. Такую же картину можно было увидеть на улице.
В разгар голода на заводе открыли столовую для элиты. В ней кормили директора и его заместителей, инженеров, партийных секретарей, начальников цехов, некоторых из мастеров, а также особо приглашенных. Хотя рабочих это разозлило, у них не было сил, чтобы протестовать. Мое и без того тяжелое положение намного ухудшилось, когда администрация решила по-новому организовать питание рабочих. По непонятной причине она открыла столовые рядом с цехами, вместо того чтобы кормить всех в большой общей столовой. В этих столовых действовал закон джунглей — побеждали сильнейшие.
Во-первых, еду теперь готовили рядом с рабочим местом. Запах пищи дразнил нас все утро. К обеду мы превращались в стаю диких зверей. Некоторые из рабочих останавливали станки за пятнадцать минут до перерыва, подходили к столовой и не сводили глаз с дверей. Это была не обычная очередь, а толпа. Все в напряжении ждали момента, чтобы ворваться в столовую. Как только двери распахивались, люди бросались к еде, пихаясь, отталкивая друг друга, ругаясь. Они бежали, словно обезумевшие животные, готовые затоптать упавших.
Я не мог присоединиться к толпе по двум причинам: из-за слабости и отвращения. Итак, пришлось обходиться без обеда. В полдень я оставался сидеть за своим рабочим столом и довольствовался куском черного хлеба с солью.
Я чувствовал, что умираю. На заводе теперь было тепло, но дома стоял холод. Голод меня мучил. Через неделю после того, как столовую перенесли к цеху, я встретил в коридоре секретаршу Громова. Она меня хорошо знала и, кажется, неплохо ко мне относилась. Мы поздоровались, и она, посмотрев на меня, с беспокойством в голосе спросила:
— Товарищ Робинсон, что с вами? Почему вы так исхудали? Вы не заболели?
— Вот уже несколько недель у меня постоянно болит голова.
Когда она посоветовала мне сходить к врачу, я ответил, что аспирин мне не поможет.
— Что же вам поможет?
— Еда.
— Но ведь недавно на заводе улучшили питание.
— У меня нет сил, чтобы бороться за кусок хлеба. В обеденный перерыв цех превращается в сумасшедший дом. Все, как безумные, несутся в столовую.
Секретарша посочувствовала мне:
— Товарищ Робинсон, приходите в мой кабинет после работы. Обычно Громов не принимает рабочих по вечерам, но я попробую его уговорить. Попросите его разрешить вам брать домой из столовой полагающуюся вам порцию. Уверена, что он пойдет вам навстречу.
К счастью, у меня не было в тот вечер занятий в институте, и после работы я съел кусок хлеба, запил его водой и отправился к Громову. Секретарша улыбнулась мне и указала на кабинет начальника. Я постучал в дверь, подождал немного и вошел.
«Добрый вечер, товарищ Громов». Он сидел за столом, погруженный в чтение каких-то бумаг.
Не поднимая головы и не ответив на мое приветствие, Громов спросил: «Что вам нужно?»
Не думал, что мне придется просить подаяния, особенно у человека скользкого, непринципиального, глубоко мне неприятного. Но инстинкт самосохранения взял верх.
«Товарищ Громов, прошу разрешить мне забирать из столовой домой положенную мне на обед порцию. Я слишком слаб, чтобы бороться за место в столовой в обеденный перерыв. Пожалуйста, пойдите мне навстречу».
«Я не могу этого сделать», — сказал Громов, не поднимая на меня глаз.
Голод и гордость боролись во мне, но гордость оказалась сильнее и одержала победу.
Я попрощался и вышел. Громов не сказал ни слова. Я достаточно хорошо знал этого человека: он удовлетворил бы мою просьбу только в том случае, если бы я стал перед ним пресмыкаться.