Глава 35
11 мая, пятница
«Не могу заснуть.
Нужно спать. Или я уже спала? Ну да, поначалу я заснула, проспала несколько часов, а затем проснулась и теперь не знаю, что делать со своим телом и своими мыслями. Я должна сбежать от них, спрятаться в снах, но это бесполезно».
Малин садится в постели.
За опущенными жалюзи угадывается тихая ночь. Малин знает, что Туве лежит в соседней комнате, – и надеется, что дочь спит.
«Лундсберг.
Не думать об этом. Пусть все идет как идет. Туве хочет туда, а это самое главное. Очень предприимчиво с ее стороны подделать мою подпись на заявке – но почему она не спросила нас сразу?»
Малин снова закрывает глаза, видит перед собой лицо матери – как та гоняется за нею по всему дому, пилит ее, чтобы она убирала за собой, ругает ее за то, что она слишком много разговаривает – в обществе взрослых ей надлежит молчать, как поступают хорошие девочки… «Ты никогда не оставишь меня в покое, мама, ты ведь уже умерла, тебя нет, и все же ты останешься со мной, пока я жива. То, как ты со мной поступила, – как мне теперь жить после этого?»
«Ты должна простить.
Простить того, кто еще жив. Не терять времени.
Я знаю, что я должна сделать», – думает Малин и встает с постели. Натягивает на себя джинсы; презрев лифчик, надевает через голову розовый свитер.
Усталость как рукой сняло.
У нее словно открылось второе дыхание.
Она заходит к Туве, трясет ее. Дочь спросонок оглядывает комнату, слабо освещенную светом лампы из холла.
– Я пойду к папе, – говорит Малин.
– Не ходи, – отвечает Туве. – Он ведь с той девушкой.
– Я имею в виду – к дедушке.
Туве обнимает ее, шепчет ей на ухо:
– Я справлюсь сама. Будь с ним поласковее.
И пятнадцать минут спустя, усталая и замерзшая после прогулки по холоду, когда часы показывают четверть четвертого, Малин стоит у дома на Барнхемсгатан, колеблется, не хочет набирать код домофона, но ее пальцы движутся сами по себе, словно весь ее организм знает, что она должна услышать рассказ отца о младшем брате Стефане.
В подъезде пахнет плесенью и моющим средством, Малин медленно поднимается по лестнице и злится, что ей приходится находиться именно здесь и именно сейчас.
«Я заставлю тебя отвечать, – думает она. – Я заставлю тебя рассказать правду, папа!»
* * *
Папа сидит в большом кресле в гостиной – или в салоне, как называла эту комнату ее мама. Зеленая ткань кресла обнимает его сухонькое тело, а узкое лицо, обычно излучающее веру в себя и силу, сейчас выражает странную смесь усталости и страха, какую-то неуверенность, которую Малин связывает с одиночеством.
Она долго звонила в дверь. Он открыл после десятого настойчивого звонка, но не рассердился, что его разбудили, – наоборот, кажется, обрадовался ее приходу. Сама же она ничего не почувствовала, увидев его.
Они уселись друг против друга в гостиной. Малин – на красный диван, на котором она теперь сидит, ощущая босыми ногами жесткий ворс дешевого восточного ковра. Она смотрит на отца, который прекрасно знает, что от него ожидается, и он говорит. Начинает с того, что извиняется, – или, по крайней мере, пытается дать какое-то объяснение.
– Мне следовало давным-давно все тебе рассказать. Ты имела право знать. Но ты знаешь, как это бывает…
«Как бывает? Что бывает?» – думает Малин и хочет оборвать его, но сдерживается, дает ему продолжить.
– Годы идут, и тайна в конце концов перерастает саму себя. Между собой мы никогда об этом не говорили, не обсуждали, как расскажем тебе, когда ты подрастешь. И даже когда мама умерла, я не мог заставить себя рассказать тебе, хотя и знал, что правда выяснится. Я проявил слабость, однако мне хочется верить, что я сделал это для твоей мамы – она была не в состоянии снова ворошить то, что стало самой большой ложью в ее жизни.
«Ты не говоришь о нем как о человеке, – думает Малин. – Ты упоминаешь его, как тайну. Это».
Папа подается вперед. Малин чувствует, как ее снова охватывает гнев, и она снова хочет закричать на него, но ей удается сдержать этот всплеск чувств, утопив пальцы руки глубоко в обивку подлокотника.
«Ради мамы? Ради себя?
Ты не видишь, не видел, каково мне было? Всю мою долбаную жизнь. И ты знал, что мне нужно было знать, что я искала чего-то, чего мне не хватало. Уж не знаю, маминой ли любви или брата, о существовании которого не подозревала…»
Малин сидит молча.
Голос папы – как пустой саркофаг, как эхо человека, признавшего свои неудачи и недостатки и живущего с ними дальше, не находя в себе сил к изменению или поискам истины.
Тон отчаяния.
Тон, который ближе к смерти, чем к жизни.
«Как, черт подери, вы могли меня так предать?! И его…»
– У мамы был роман с одиноким продавцом канцелярских принадлежностей. Она познакомилась с ним на «Саабе», а потом встретила его снова, когда пошла с подругой на танцы. Ночь в отеле, где он остановился. Тебе было тогда три года, почти четыре, и она забеременела, а этот тип буквально через несколько месяцев погиб в автокатастрофе. Впрочем, вопрос о разводе не стоял. Нужно было с этим что-то делать. И я простил ее, а когда ее беременность стала заметной, она уехала от нас…
«Все это я знаю! – хочется Малин закричать. – Расскажи мне то, чего я не знаю! Как вы могли просто взять и спрятать от меня моего брата? Почему ты не мог усыновить его, если его отец умер?»
Она слышит папу. Слова сыплются на нее, как осколки стекла, острые и обжигающие.
– Отдать его на усыновление не удалось, его никто не брал. Он был не мой ребенок, инвалид, я бы этого не выдержал; лучше было сделать вид, что его нет и никогда не было, не упоминать обо всем этом… И в конце концов, после многих лет это как будто стало правдой. Тайны вроде бы и не существовало. Были только мы: ты, я и твоя мама, и она буквально помешалась на том, чтобы превозносить саму себя, свою жизнь, свой выбор – и что все у нас было так идеально и прекрасно, хотя на самом деле мы жили обычной жизнью, построенной к тому же на зыбкой почве. А я подыгрывал ей.
Папа замолкает, а Малин смотрит в окно, на первые лучи рассвета, постепенно пробивающиеся сквозь тьму, и думает, что слова отца звучат слишком продуманно, почти фальшиво.
Она выслушала его рассказ, однако, по сути, он так ничего и не сказал и теперь просит ее:
– Скажи что-нибудь, Малин!
– Как ты мог отказаться от него, оставить его одного, пусть он и не твой ребенок? Неужели ты не чувствовал никакой ответственности?
Папа смотрит на нее, пытается встретиться с ней глазами, и Малин чувствует, что он ищет понимания, но этого она не может ему дать.
– Ты не подумал, что я имею какие-то права на моего брата? Ты знал, как мне не хватало братика или сестрички; как же, черт подери, ты мог просто взять и отнять у меня это право?
– Он тяжелый инвалид, Малин.
Она вскакивает, кричит:
– Да какое это имеет отношение к делу? Ты ведь мог, черт подери, взять на себя отцовство? Или мама не хотела этого? Или это ты заставил ее отдать его? Поставил ей ультиматум, убедив ее, что она последняя дрянь, хотя сам ты ничуть не лучше? Тебе он был не нужен, так ведь? Может быть, мама хотела его оставить, но ты жестко сказал «нет»? Ведь в те времена женщине приходилось нелегко, если она оставалась без мужа, не так ли?
Папа опускается еще глубже в кресло, разводит руками, но тут же снова убирает их, задумывается и затем произносит, даже не пытаясь возразить:
– Даже не знаю, что сказать.
– Ничего! – кричит Малин. – Ты молчал тридцать лет – можешь и дальше держать язык за зубами.
– Я понимаю, что ты разгневана. Но тогда были другие времена, как ты сама сказала.
Малин смотрит на него.
«Другие времена? – думает она. – Так ты заставил маму отдать его, не так ли? Может быть, она и не хотела этого? И поэтому стала такой холодной?»
Тонкий покров снега тает. Под ним скрывается одна правда. Затем тает новый слой, и из-под него выступает совсем другая реальность. А дальше? Слой за слоем – лед, отрицание, жизнь.
Малин вдавливается глубоко в диван.
Вдыхает.
– Я не сержусь, папа. Хотя нет, я, конечно, сержусь. Но более всего – я дико расстроена. Мне грустно за себя. За него, моего брата. За Туве. За Янне, за тебя тоже, и за маму. Потому что все это повлияло на всех нас в тысячу раз больше, чем ты себе представляешь. Вы, ты, совершили ограбление, украли у меня кусок моей жизни – и мне от этого очень горько.
Отец поднимается. Страх и неуверенность уступили место взгляду взрослого мужчины – этот взгляд она видела раньше, у преступников, которые сознаются в своих преступлениях и готовы отвечать за них по всей строгости закона, но где-то в глубине души считают, что имели право их совершить.
Он поворачивается к ней.
– Что я должен сделать, Малин? Чего ты хочешь? Сделанного не воротишь. Естественно, я надеюсь, что ты простишь меня.
«Ты просто сумасшедший, – думает Малин. – Буйнопомешанный!»
Она вскакивает и оставляет отца в гостиной, не проронив больше ни слова; оставляет его одного в квартире – наедине с тишиной, со сделанным им когда-то выбором, с часами и днями, проведенными в кислой, лишенной кислорода атмосфере лжи. Малин осознает, что его одиночество агрессивно, убийственно, как рак печени, и что она может покинуть его не моргнув глазом.
– Я хочу поговорить с Туве! – кричит он ей вслед. – Разреши мне повидаться с ней.
«Она не хочет с тобой видеться, – думает про себя Малин. – Она ни с кем не хочет встречаться. Частная школа в Лундсберге – как за́мок в ее жизни. Туве отдаляется от нас.
А я – я знаю, куда мне сейчас пойти…»
* * *
Первые лучи утреннего солнца пробиваются в пустую, чисто вымытую палату. Бело-красная лента для огораживания места преступления уже протянута от одного косяка до другого. После их разговора Свен Шёман наверняка позвонил Карин Юханнисон, чтобы та послала кого-нибудь из коллег осмотреть помещение. Однако они не могли ничего обнаружить – сегодня больничная палата подвергается дезинфекции незамедлительно, как только умерший или выздоровевший уступает место новому пациенту.
Дежурная медсестра впустила ее неохотно, хотя Малин и предъявила свое служебное удостоверение полицейского.
Не удержавшись, она спросила о Петере Хамсе, хотя и понимала, что вряд ли он окажется на рабочем месте в половине пятого утра. У нее создалось впечатление, что медсестра догадалась, почему она спрашивает о нем.
Стоя в палате, Малин оглядывается по сторонам.
«Сюда заходит мужчина, – думает она, – или женщина, осторожно вынимает подушку из-под головы Ханны Вигерё, бережно подложив ладонь ей под затылок, и мягко опускает голову на матрас, прежде чем зажать ей подушкой нос и рот.
Сопротивляться Ханна Вигерё не может – да и, вероятно, не хочет, мечтая попасть к своим доченькам. Перед своим внутренним взором Малин видит, как мужчина (или это все же женщина?) зажимает подушкой лицо Ханны Вигерё, и она сдается, ее крепко стиснутые пальцы разжимаются, а на мониторе, показывающем ее сердцебиение, высвечивается прямая линия.
Кто ты такой?
Что ты здесь делал? Зачем пришел?
Наслаждался ли ты, совершая убийство? Или не хотел, но тебя заставили – и кто в таком случае? Ты надеялся, что патологоанатом или судмедэксперт не заметят, что ее задушили?
Имеет ли все это какое-либо значение?
И наконец – ты привидение? Иначе как тебе удалось пробраться сюда среди ночи, не будучи замеченным? Или ты работаешь в больнице?»
Малин смотрит прямо перед собой, пытаясь открыть душу остаткам мотивов и чувств, которые остались в воздухе.
«Ты прекрасно понимаешь, что и зачем делаешь, – думает она. – Но на самом деле ты не хотел убивать. Так ведь?»
Малин крепко зажмуривается – в сознании рисуется образ мужчины в капюшоне, который поворачивается к женщине, распростертой на больничной койке. Он просит прощения – ведь это все-таки мужчина? И ты просишь прощения.
«Я не вижу твоего лица, – думает Малин. – Но кто же ты? Ты точно не Юнатан Людвигссон, потому что он сидел в камере в тот момент, когда ты пришел сюда.
Так кто же ты? И зачем, зачем ты это сделал?»
Малин пытается привести в порядок свои мысли и чувства, которые заносит в разные стороны в темном помещении. Какое зло скрывается в этой палате?
Зло может явиться тебе в любой ипостаси.
Часто оно застает тебя врасплох, однако так происходит не всегда. Всю жизнь ты кладешь на то, чтобы защитить своих детей, а потом добровольно открываешь дверь мужчине, который вроде бы пришел с любовью, и он у тебя за спиной насилует твоих детей. Так, что ты ничего не замечаешь.
Можешь ты защитить своих детей от такого зла? Или твоя наивность, твоя искренняя вера и есть зло?
Доска с ржавым гвоздем, присыпанная снегом. Ты подозреваешь, что она там лежит, но думаешь, что это всего лишь доска, а дальше гвоздь вонзается в подошву и далее тебе в ступню.
Инфекция распространяется по телу, поток крови несет ее к сердцу.
Что ты делаешь?
Можно ли защититься от того зла, которое скрыто под слоями внешнего добра в твоем ближайшем окружении?
В ядовитых растениях у тебя в саду?
Так как ты поступишь?
Вера. Ты ищешь спасения в вере.
Стопроцентное зло…
«Оно существует, – думает Малин, – и мы должны держать его в узде. Не принимать, не отрицать, а пытаться его уничтожить.
Ребенок хочет хорошего, но может сам себе причинить боль. Потому что ребенок еще не знает мира.
Ты желала своим дочерям добра, Ханна, не так ли? Ты хотела вырастить их добрыми. И какое же зло, в какой ипостаси явилось к тебе сюда и задушило тебя?»
Малин делает глубокий вдох, стоя неподвижно в утренней полутемной палате.
И тут она ощущает поток холодного воздуха, затем теплое дыхание на шее, около горла, которое приближается к ее уху и превращается в шепот.
Тут кто-то есть.
«Я готова слушать, – думает она. – Не боюсь. Во всем этом нет ничего странного.
Говори, я тебя выслушаю, обещаю».