Глава 17
Бамберг этой ночью, кажется, был еще тише, чем обыкновенно; город словно бы затаился, сжался, точно испуганный кот, загнанный пинком под скамью. Нессель уснула тотчас, Курт же еще долго лежал, глядя в темноту под потолком и слушая напряженную тишину; видение жуткого живого клубка, оплетшего город, назойливо лезло в воображение, и порой казалось, что невидимые липкие нити пульсирующей паутины касаются лица, пытаясь приникнуть, вцепиться, впиться в кожу, проникнуть в разум. Он проводил по лицу ладонью, осознавая при том всю детскую глупость и ненужность того, что делает, но будучи не в силах совладать с каким-то механическим, предрассудочным порывом; только-только подступающий сон разом слетал, и Курт снова невольно открывал глаза, опять предаваясь разглядыванию темного потолка и пытаясь отогнать от внутреннего взора видение раскинувшейся над Бамбергом сети. И если прежде не удавалось уснуть из-за скопища мыслей, версий, идей, одолевающих утомленный мозг, то сегодня ощущалась гулкая пустота и тишина – такая же, как на этих ночных улицах за окном…
То, что начал, наконец, погружаться в сон, Курт понял, лишь когда проснулся – буквально вывалился в реальность, ощутив всей кожей и каждым нервом чье-то присутствие рядом, успев раскрыть глаза и приподняться до того, как плеча осторожно коснулась рука Нессель.
– Готтер? – выговорил он хрипло со сна, убрав руку из-под подушки, где покоился один из кинжалов. – Что случилось?
– Мне страшно.
Ведьма говорила едва различимым шепотом, и голос дрожал и срывался так же, как этим вечером, когда Курт извлек ее из ледяной воды; по самое лицо Нессель завернулась в одеяло, сгорбившись, точно на ее плечи кто-то навесил огромный и тяжелый дорожный мешок, и, кажется, готова была вот-вот упасть там, где стоит.
– Можно я лягу к тебе?
Курт молча отодвинулся, и она скользнула к нему под одеяло, тут же съёжившись в комок и вжавшись в него спиной.
– Я не пытаюсь забраться к тебе в постель, – все тем же прерывающимся шепотом выговорила Нессель, когда он обнял ее, почувствовав, как тело ведьмы снова бьет дрожь. – То есть, не так… Не для этого. Мне плохо и страшно. Я в той комнате как будто одна во всем мире, и кругом эта тишина, и никого… Раньше так не было. Мне раньше было хорошо, когда я была одна, понимаешь? А здесь, сегодня, страшно.
– Дело в том, что ты видела? – так же тихо спросил Курт. – Тебе чудится этот купол, паутина?
– Я не знаю. Может, он мне просто снится. Может быть, дело в том, что я просто никогда не видела такого, испугалась и… и теперь оно мне мерещится. А может, я теперь его чувствую? Или продолжаю видеть? А может, наоборот, это оно меня видит? Или просто знает, что кто-то посторонний узнал о нем, и теперь ищет меня? Или уже нашло? Я не знаю… Я боюсь…
Он вздохнул, обняв дрожащее тело крепче и подтянув к себе поближе; Нессель мгновение лежала неподвижно, а потом Курт почувствовал, как прохладные пальцы коснулись четок на его запястье.
– Прочти молитву, – по-прежнему чуть слышным шепотом попросила ведьма. – У тебя же есть какая-нибудь молитва на такие случаи? Особая, когда ты знаешь, что тебе нужна защита и помощь, что сам не справляешься?
Он ответил не сразу, мысленно вновь увидев темный мир, погруженный в мертвую тишину, немые могилы и надгробья вокруг и непостижимое порождение мрака в шаге от себя…
– Особых молитв на случай нет, – отозвался Курт, наконец. – Но есть одна, которая спасла меня когда-то. Буквально. От смерти или чего похуже.
– Читай, – шепнула Нессель, вцепившись в его руку и напрягшись, будто в ожидании удара.
Он снова помедлил; отчего-то показалось, что с первым же произнесенным словом мнимый страх станет реальностью, что все обитающее сейчас лишь в мыслях и воображении обретет плоть и обступит со всех сторон, словно произнесение этой молитвы будет неким признанием – признанием реальности того, что не реально, реальным быть не может и не должно…
– Dominus pascit me, – чуть слышным шепотом, с почти физическим усилием, выговорил Курт, наконец, – et nihil mihi deerit: in pascuis virentibus me collocavit, super aquas quietise duxit me. Animam meam refecit, deduxit me super semitas iustitiae propter nomen suum. Nam et si ambulavero in Valle umbrae Mortis, non timebo mala…
Ведьма слушала молча, не шевелясь и затаив дыхание, и лишь когда прозвучало последнее «in longitudinem dierum», глубоко вздохнула, устроившись на подушке поудобнее, и едва слышно шепнула что-то. Переспрашивать Курт не стал, а буквально через мгновение переспросить и не смог бы: Нессель снова спала, вжавшись в него спиной и уткнувшись носом в подушку.
– И кому из нас здесь страшно? – пробормотал он со вздохом и закрыл глаза, попытавшись изгнать из воображения и памяти некстати заполонившие их воспоминания и образы.
Образы уходить не желали, и теперь видение живой пульсирующей паутины сплеталось с неясным призраком в окружении каменных надгробий – человеком в инквизиторском фельдроке и с его, Курта, лицом, давя мыслью о том, что предостережение судьбы пропало втуне и его темная половина так и осталась непобежденной. «Dominus pascit me»… Морок таял, угасал, и в темноте там и тут вспыхивали яркие точки углей, слышался треск не остывших еще камня и дерева, и виделось тело на полу – изуродованное, изломанное болью и пламенем, с чужим, но таким узнаваемым лицом и подспудной мыслью «не верю»…
Утро ударило в лицо внезапно – остатков ночи вкупе с навеянными ею видениями и мыслями будто и не было, будто лишь на миг прикрыл веки, а открыв глаза снова, увидел уже ранний утренний сумрак. Но привычной предрассветной тишины не было: в уши долбил оглушительный грохот – кто-то колотил в дверь, судя по всему, кулаком и ногой разом, под неумолчную громкую ругань. Бранились двое – владелец «Ножки» увещевал раннего посетителя удалиться, срываясь с просьб на угрозы, но пуще грохота в старые толстые доски его заглушал другой голос, злой, громкий и напряженный, как тетива.
Проснувшаяся Нессель испуганно подскочила и растерянно заозиралась, когда Курт подхватился с постели и кинулся к двери, на ходу влезая в штаны и позабыв о кинжале под подушкой, – тот, чей голос слал сейчас хозяина трактира в дальние просторы потустороннего мира, вряд ли явился сюда с целью покушения. И вряд ли Ян Ван Ален стал бы поднимать такой шум по пустякам в столь ранний час.
– Что? – коротко спросил Курт, распахнув дверь, и перебранка смолкла, будто неведомый чародей бросил в окружающий мир заклятье, глушащее любой звук.
– Майстер инквизитор, простите, я не… – смятенно начал хозяин и запнулся, когда охотник рявкнул:
– Заткнись! Одевайся, – продолжил он, обращаясь уже к Курту. – В Бамберге самосуд.
– Зараза… – пробормотал он ожесточенно; развернувшись, кинулся к постели и, спешно втискиваясь в сапоги, потребовал: – Подробности!
– Я был у Франциски ночью, – отрывисто пояснил охотник, войдя в комнату и захлопнув дверь перед самым носом возмущенного хозяина; притихшей Нессель в ворохе одеял он сдержанно кивнул, тут же отвернувшись, и продолжил: – Возвращался затемно, но уже под утро. Встретил небольшую толпу – человек десять. С факелами, ножами и крестами. На разговоры, сам понимаешь, тратить время было не с руки, но что успел выяснить: кто-то обвинил во вчерашней грозе какую-то деваху, объявив колдуньей и вменив ей убийство инквизитора. Я не могу вмешаться, меня не послушают, меня там растерзают просто. Ты инквизитор, ты сможешь и должен это остановить!
– Где? – так же коротко уточнил Курт.
– Ее поволокли к ратуше, на мост, – проверять на ведьмовство.
– Как?.. – растерянно и чуть слышно уточнила Нессель, и Курт отозвался, торопливо влезая в рукава рубашки:
– Плаваньем. Свяжут по рукам и ногам и бросят в воду. Не утонет – невиновна.
– Но она утонет!
– Само собой, – зло бросил он, подхватил пояс с оружием, оставив фельдрок и перчатки лежать на табурете, и развернулся к Ван Алену, твердо потребовав: – Пригляди за Готтер. Не оставляй ее одну ни на минуту, нигде, никак, ни под каким предлогом, не доверяй ее больше никому. Ты понял, Ян?
Охотник на мгновение застыл, метнув искоса взгляд на испуганную ведьму, и кивнул:
– Понял.
– Никому – значит никому, – повторил Курт настойчиво, отступая к двери. – Ни брату, ни ангелу, ни самому Господу Богу. Только сам.
– Я понял, – повторил Ван Ален, – глаз не спущу. Двигай.
Он кивнул, молча развернувшись, вылетел в коридор и бросился вниз, прыгая через ступеньки, на выходе из трактира едва не сбив с ног владельца, замешкавшегося на пути с явным намерением получить от майстера инквизитора объяснения столь странным визитам в приличное заведение.
По улице, окутанной легким туманом, Курт понесся бегом. После вчерашнего ливня утоптанная земля под ногами стала похожа на покрытый тиной прибрежный камень, и под подошвами скользила жидкая грязь, не давая бежать в полную силу. Улицы были безлюдны и тихи, хотя обыкновенно в любом городе в такой час уже просыпаются хозяйки и лавочники, уже кое-где раскрываются ставни; сейчас же навстречу не попалось ни одного человека, ни из одного окна не выглянуло ни одного лица, не слышно было ни единого звука – ни стука двери, ни чьего-то голоса. Курт бежал по пустынным улицам, пытаясь не рухнуть в грязь, молясь о том, чтобы успеть, и надеясь, что охотник все понял верно, и сейчас он не тратит время впустую, не несется стремглав туда, где ничего не происходит, в то время как где-то на другом конце Бамберга совершается убийство…
Людей он увидел издалека, выбежав за поворот к магистрату. Они собрались на мосту, что соединял улицу Инзельштадта и ратушу, – толпа не умещалась на каменном горбу, и горожане плотной толпой сгрудились на части самой улицы, забили собою вход в ратушу, свисали из ее распахнутых окон, грозя вытолкнуть друг друга вниз, в воду или на камень моста. В руках у многих были топоры, ножи – обычные кухонные ножи, кто-то сжимал деревянные распятия, кое-кто из собравшихся все еще держал горящие факелы, хотя уже рассвело, и предутренний сумрак отступил под первыми отсветами солнца, а туман поредел и почти развеялся. Толпа, похожая на единое многоглавое существо, застыла без движения, и Курт ощутил, как отчего-то похолодело в груди, как сердце почему-то сжалось и словно замерло на миг…
В толпу он вломился с разбегу и вклинился в плотную людскую массу, выкрикнув как можно громче:
– Святая Инквизиция! С дороги!
Его голос разнесся над столпившимися горожанами оглушительно, заставив вздрогнуть его самого, и лишь сейчас Курт понял, что за неприятное чувство заставило сердце съежиться, почему происходящее показалось чем-то невозможным и ненастоящим, понял, что было не так, – не так, как всегда. Самосуд приходилось пресекать уже не раз, и выходить одному против толпы, которую не мог остановить даже инквизиторский Сигнум, доводилось и прежде, но никогда люди не вели себя так, как сейчас. Толпа всегда громогласна. Люди, собравшиеся для того, чтобы убить человека, никогда не молчат – они ободряют себя и друг друга криками и ревом, истеричными молитвами и гневными выкриками, без этого толпа теряет запал, толпа перестает питать саму себя ненавистью и страхом, а без них толпа не опасна и перестает быть толпой, снова становится собранием людей, способных хоть как-то мыслить. Но сейчас – сейчас было иначе.
Сейчас над каменным мостом подле ратуши властвовала тишина.
Слышалось шуршание подошв, шорох одежды, дыхание, редкий, еле уловимый шепот – и всё. Лица собравшихся не были искажены злобой, никто не издавал ни звука, не размахивал руками, не топал и не потрясал кулаками, и даже ножи, факелы и топоры горожане держали так, будто бы явились на какие-то обыденные общественные работы – необходимые, но скучные, и на миг показалось, что здесь, перед ратушей, собралось несколько десятков мертвецов, поднятых из могил могущественным чародеем и ждущих его указания…
– С дороги! – повторил Курт, уже не повышая голоса, и люди перед ним молча и с готовностью раздались, что тоже было непривычно и странно, – всегда, даже когда Сигнум был непререкаемым аргументом, распаленную толпу приходилось расталкивать локтями, а то и прибегать к рукоприкладству.
Горожане расступались, пропуская его вперед, к самому центру горбины моста, где стояли трое с веревкой, чей нижний конец терялся в мутной воде Регнитца.
– Поднимай! – рявкнул Курт, и, не видя, исполняют ли его приказ, повторил, снова повысив голос до крика: – Поднимай!
Бросив взгляд вниз, он увидел, как веревка задрожала, – сверху нехотя потянули; прошло несколько долгих мгновений все в том же безмолвии, и она поднялась над водой, покачивая в воздухе растрепанными концами.
– Сорвалась, – пробормотал кто-то равнодушно.
– Скоты! – зло выцедил Курт, рванув пряжку ремня с оружием, сбросил его под ноги и, опершись ладонью о бортик моста, перемахнул через него вниз, задержав дыхание.
Мысль о том, что здесь может быть слишком мелко и майстер инквизитор рискует закончить свои дни, разбив голову о дно или утонув с переломанными ногами, пришла запоздало, когда холодная вода уже сомкнулась над ним, однако глубина, на его счастье, оказалась достаточной. Искать приходилось ощупью – от грязной воды резало глаза, и блеклая муть вокруг не давала увидеть ничего, кроме размытых пятен. Когда иссяк воздух в легких, Курт вынырнул, вдохнул и нырнул снова, сдвинувшись чуть дальше от моста; течение здесь было довольно хилым и почти незаметным, но наверняка его могло хватить на то, чтобы оттащить безвольное тело утопленницы.
От его движений поднимался песок со дна, и без того мутная вода, воняющая нечистотами, стала еще непроглядней, и открывать глаза, ныряя, было уже не только больно, но и бессмысленно: увидеть все равно было ничего нельзя. Не было смысла уже и в самих его попытках – миновало слишком много времени, и тело связанной женщины наверняка уже лежало бездыханным где-то на дне, где Курт не мог его увидеть и нащупать. И все же, выбравшись на поверхность, он набрал воздуха и нырнул снова, забрав еще чуть в сторону и дальше по течению; при резком гребке вода закрутилась маленьким водоворотом и сорвала с руки четки, тут же утянув их на глубину, – старое отполированное пальцами дерево бусин, утяжеленное намокшим шнуром, не сумело всплыть. Курт рванулся следом, попытавшись подхватить бесценную реликвию, и рефлекторно выдохнул остаток воздуха; руки ощутили пустоту, а глаза уже вовсе отказывались видеть хоть что-то в этой мутной грязи.
Он вынырнул, судорожно вобрав воздух, пытаясь проморгаться и удержаться на воде; пловцом Курт был далеко не лучшим, а уж ныряльщиком тем паче никудышным, и сейчас голова слегка кружилась, глаза жгло, в ушах шумела кровь, а руки норовили опуститься, расслабиться и перестать поддерживать на плаву отяжелевшее тело – не то от напряжения, не то от внезапно и плотно навалившегося отчаяния пополам с каким-то противоестественным безучастием. Люди на мосту по-прежнему молчали, и от этой тишины собственное рваное дыхание казалось невозможно громким, как шум кузнечного меха, и все происходящее – нереальным, мутным, как эта река, ненастоящим…
Когда в темной взбаламученной воде чуть в стороне, на расстоянии пары локтей, возникло тусклое пятно, Курт принял его за рыбу или искаженный солнечный блик, и лишь спустя мгновение осознал, что это человеческая рука – бледная и тонкая, как ветка. В груди трепыхнулось облегчение, и первой мыслью было рвануться вперед, попытаться схватить утопленницу за запястье, вытащить из воды, и он не сразу понял, почему собственное тело не желает подчиняться, а мозг панически бьет тревогу, почему и что опять не так, что неправильно, чего не должно быть…
Рука двигалась. Не течение несло безжизненное тело, не видное в водной мути, а рука двигалась сама – медленно, слабо, но уверенно, поднимаясь из глубины к поверхности и приближаясь. Курт застыл на месте, не осознавая, как держится на воде, и не чувствуя собственного тела, не понимая, почему не может заставить себя сдвинуться назад, и оцепенело смотрел на то, как бледная рука протянулась к нему, держа в ладони темные деревянные четки. Слабо понимая, что делает, он потянулся навстречу и непослушными пальцами взял их, сжав в кулаке и по-прежнему оставаясь на месте, не вполне отдавая себе отчет, что держит его здесь – это странное оцепенение, любопытство или что иное.
Лицо возникло совсем рядом – можно было коснуться, – такое же бледное, тонкое, даже тощее; при жизни девчонка явно не была пышкой, и…
При жизни.
Не была.
При жизни…
Она совершенно очевидно была мертва, та девчушка, что смотрела на него из-под тусклой поверхности реки. Раскрытые глаза явно не страдали от грязной воды, посиневшие губы были чуть приоткрыты, словно утопленница хотела произнести что-то, но в последний миг передумала, но от губ не поднимались пузырьки воздуха, хотя облепленная тканью мокрого платья грудь, кажется, вздымалась и дышала – там, под водой…
Несколько мгновений протянулись тяжело, со скрипом, словно старая покоробленная цепь в заржавелом вороте, и дыхание перехватило, когда из воды возникло человеческое тело. Над мутной рябью поднялась голова с мокрыми распущенными волосами, худые острые плечи, грудь, и когда утопленница стала видна по бедра, стало окончательно и отчетливо видно, что это не чудом спасшийся человек, вынырнувший на поверхность, что она все поднимается и поднимается дальше – медленно и прямо, будто кто-то осторожно и бережно возносит ее на невидимых руках. Курт стиснул четки в кулаке, отстраненно отмечая, как до острой боли врезается в кожу маленький деревянный крестик, и не чувствуя больше ничего, окончательно утратив ощущение и собственного тела, и реальности, и неотрывно, не веря в то, что видит, смотрел на зависшую над рекой фигурку.
Утопленница, по сути еще подросток с еще не до конца оформившимся телом, парила в воздухе прямо над ним, но не глядя на него, – взор глубоко запавших глаз вперился в мост с собравшимися там людьми, губы теперь были плотно сжаты, и заострившееся белое лицо казалось каменной посмертной маской… Маской смерти.
Вестник смерти. «Это предвестие смерти, – колотилось в мозгу, – это смерть, это гибель, этот взгляд не отпустит так просто, это не укор совести палачей, это возмездие, мщение, и настанет оно сейчас, немедленно…»
– Бегите, идиоты!
Крика не вышло, не вышло даже шепота, лишь судорожный сиплый выдох вырвался из груди, не оформившись и подобием слов. Утопленница медленно повернула голову, взглянув на человека в воде у своих ног сверху вниз, – снисходительно и словно бы сожалеюще, и, кажется, посиневших от удушья губ коснулась улыбка…
Она отвернулась и раскинула руки, подняв лицо к небу, как это делают крестьянские дети, когда среди жаркого лета после многодневного палящего зноя с небес начинают падать первые капли внезапного дождя. Курт ощутил, как вода вдруг потеплела, быстро становясь все горячее с каждым мгновением, будто Регнитц обратился огромным котлом, под который невидимый великан подбросил охапку хвороста и раздул пламя. Над поверхностью воды тяжелой шапкой повис горячий пар, глаза защипало, а на лбу выступили капли пота, и майстер инквизитор стиснул кулак с четками еще крепче, не зная, не понимая, сделал ли он это рефлекторно или же впрямь ища защиты у почившего святого.
На поверхности реки вспучились огромные пузыри, лопаясь с летящими во все стороны брызгами, вода вмиг стала уже не теплой – горячей, обжигающей, кипящей, и сквозь туман в глазах Курт увидел, как толпа, наконец, отшатнулась, как люди рванули в стороны, давя друг друга и спеша уйти. Застывшая в воздухе утопленница мучительно и громко выдохнула, будто все это время держала на плечах тяжелую ношу, которую, наконец, смогла сбросить, и горячий воздух встал колом в глотке, когда за ее спиной к небу взметнулся огромный, во всю ширь реки, столб бурлящей воды. На лицо плеснуло горячим, перекрыв дыхание, а легкие словно кто-то окунул в кипящий котел; руки свело от напряжения и жара, и Курт ушел под воду, едва успев набрать воздуха, изо всех сил пытаясь собраться для рывка, но понимая, что сил не хватит, и если сейчас он не сварится заживо, то попросту захлебнется, не сумев выбраться из беснующейся реки. Уже предощущая, как в легкие льется этот смрадный кипяток, он почувствовал, что вода вокруг вздыбилась, вытолкнув его наверх, не дав погрузиться в глубину, и словно бы продолжила сжимать в горячих объятьях, поддерживая на поверхности.
Над рекой, почти целиком скрывая собою мост, часть улицы и окон ратуши, клокотал раскаленный пар, сквозь который едва-едва можно было разглядеть мечущиеся людские фигуры, а вознесшаяся к небу вода падала на них бесконечным плотным ливнем, и сквозь шум бурлящей реки слышны были крики – исступленные, неистовые. Казалось – это не человеческие голоса, казалось, что там, на мосту, толпа полоумных мясников заживо кромсает на куски стадо свиней, и животные верещат от боли, захлебываясь в собственной крови… Вода лилась и лилась, обрушиваясь вниз уже не дождем, а стеной, река кипела, взбивая воду пеной, и уже ничего нельзя было разглядеть вокруг за непроницаемой паровой завесой…
Все оборвалось внезапно, как и началось, – столб воды, точно огромная мертвая змея, рухнул вниз, снова обдав Курта горячей волной, а река вмиг прекратила кипеть, и можно было бы решить, что все это почудилось, что ничего не было, если б не эти истошные нечеловеческие крики, доносящиеся сквозь повисший в воздухе медленно остывающий пар. Курт с хрипом вобрал в грудь горячий влажный воздух, лишь теперь поняв, что до сих пор почти не дышал, и, собрав все силы, тяжело, чувствуя, как сводит мышцы от напряжения, рванулся к берегу – туда, где, насколько он помнил, вместо набережной должен быть голый берег, плохо видя, куда плывет, и не зная, хватит ли его на то, чтобы выбраться.
– Руку давай!
Голос охотника пробился сквозь шум в ушах и несмолкающие вопли, когда под ногами ощутилось вязкое, скользкое дно. Курт не глядя вытянул руку, Ван Ален ухватил его за запястье и с надсадным кряхтением выволок из воды. Курт повалился на траву, отплевываясь и задыхаясь, по-прежнему судорожно сжимая четки и пытаясь привести в норму дыхание. Перед глазами рядом с сапогами охотника маячил подол белого платья, а сверху доносился голос Нессель, но что говорила ведьма, он разобрать не мог – то ли молилась, то ли попросту по-женски причитала над ним, то ли бранилась; голос ее был тихим и каким-то размазанным…
– Что… – с усилием выдавил Курт и, откашлявшись, договорил: – Что вы тут делаете?
– Твоя монашка сказала, что должна быть тут, – напряженно отозвался Ван Ален. – И если б ты видел ее в тот момент, сам не смог бы возразить… Что за хренова чертовщина тут была?!
Чертовщина?..
Курт с трудом уперся в траву ладонью, перевернув себя на бок, и лишь сейчас разжал кулак, глядя на четки в своей руке. Четки отца Юргена, они самые, знакомые до каждой бусины, не подмененные дьявольской обманкой… Она держала их в руке. Она подхватила их в глубине и вынесла, чтобы вернуть…
Курт рывком сел, почувствовав, как закружилась голова и короткой резкой болью отозвалась потянутая мышца в пояснице, и уставился на свои руки, вытянув их перед собою. Никаких ожогов, кроме старых, что были получены больше десятка лет назад, никаких повреждений, даже кожа не покраснела; а ведь он был уверен, что не чувствует боли лишь временно, что все тело ошпарено, в волдырях и со слезшей кожей…
– Что? – уточнил охотник опасливо, глядя, как он дрожащими пальцами ощупывает лицо. – Что такое?
– Ничего… – растерянно отозвался Курт, снова посмотрев на руки, и поднял голову, переведя взгляд на мост, откуда доносились незатихающие крики и где медленно развеивалась пелена пара. – В том-то и дело.
* * *
Наверное, за все время своего существования Бамберг никогда не пребывал в таком смятении и такой тревоге, граничащей с ужасом, которую майстер инквизитор с превеликим удовольствием усугубил бы, отправив на виселицу пару-другую десятков горожан по обвинению в самоуправстве и убийстве по сговору. И Курт был вовсе не уверен в том, что единственным препятствием к тому не являлся тот факт, что здравых и вменяемых или хотя бы относительно годных для казни бамбержцев, участвовавших в самосуде, попросту не осталось.
Собравшихся на мосту самочинных палачей было около сотни, обоих полов и почти всех возрастов; на счастье, вопреки сложившимся обычаям, на сей раз с собою не притащили детей – вероятно, побоявшись, что в толпе их попросту затопчут. Около половины из той сотни скончались на месте – от ожогов легких, глаз, болевого шока. Кто-то, оказавшийся в самом центре кипящего пара и ливня, оказался буквально сваренным полностью; их тела, скорчившиеся и пожелтевшие, напоминали обернутые в тряпье куриные тушки, и в небо с жизнерадостно разгоняющим туман солнцем они уставились незрячими, белыми, похожими на вареные яйца, глазами. Под ногами в лужах остывшего кипятка скользили клочья слезшей кожи и сукровица вперемешку с нечистотами и кровью – те, кому удалось не угодить под струи кипятка и не задохнуться в горячем пару, были смяты и раздавлены собратьями по несчастью, в панике пытавшимися уйти от внезапной кары.
Магистратские служители, кривясь и поминутно шепча молитвы, перетаскивали изуродованные тела в подвал ратуши, куда уже спешили родичи покойных. Те выжившие, что могли перемещаться самостоятельно, расползлись по домам, и уже менее чем через четверть часа ни одного из трех бамбергских аптекарей нельзя было застать на месте, зато легко можно было повстречать на улицах спешащими к очередному пациенту. Тяжелораненых втащили в здание ратуши и разместили там, пытаясь оказывать помощь на месте; около половины из них умерли в следующие четверть часа. Всех, кто отделался легкими ожогами, Курт, впервые за время пребывания в Бамберге воспользовавшись всей полнотой данной ему власти, повелел взять под арест и препроводить в подвалы Официума, после чего послал стражей и за теми, кто уже успел укрыться в своих домах.
Обер-инквизитор в происходящем не участвовал: со слов Ульмера, каковой сам был похож на утопленника или смертельно больного, бледного, с запавшими нездорово блестящими глазами, Гюнтер Нойердорф лежал дома, в постели, напичканный снадобьями под завязку, и пребывал где-то между тварным миром и сердечным приступом.
Рядовые служители Официума – один секретарь и пятеро стражей – перешли под вынужденное руководство майстера Гессе с готоностью и без единого возражения; Курт подозревал, что дело не столько в его репутации, сколько в ранге, и они то ли сочли зазорным исполнять приказы Ульмера, то ли опасались, дабы не принять на себя часть его вины в случае, если молодой инквизитор напортачит. Приказ непременно разыскать и немедленно перенести именно в здание Официума, а не куда-либо еще тело утопленницы был воспринят с настороженностью, однако без прекословий, но куда удивительней оказалось то, что приказ этот был исполнен в кратчайший срок: тело девушки обнаружили прибившимся к берегу буквально в паре дюжин шагов от моста.
Покойную поместили в подвале, уложив на стол в тесной комнате, которая, судя по всему, по задумке устроителей Официума должна была служить лекарской приемной, однако явно практически не использовалась по причине отсутствия как раненых, так и собственно лекаря. Ульмер, всеми силами тщась доказать собственную полезность и самостоятельность, за эти полчаса успел провести первый спешный допрос задержанных за самоуправство горожан и выяснить имя убитой. Ульрика Фарбер, четырнадцать лет, дочь прядильщицы, вдовы, оставшейся без мужа семь лет назад. По свидетельству все тех же людей, что явились на мост у ратуши наблюдать за ее гибелью, при жизни Ульрика отличалась кротким нравом и чрезвычайной набожностью…
Ван Ален и Нессель не отходили от Курта ни на шаг; на них косились, однако вопросов не задавали, лишь Ульмер настойчиво, но безрезультатно пытался уговорить свое временное начальство выпроводить женщину прочь, дабы не устрашать ее взор и слух видом раненых и обсуждением произошедшего, а также планированием грядущих кар, каковые должны были постигнуть самоуправцев. Курт, быть может, и согласился бы с ним, однако сама ведьма уходить не желала, и отчего-то на сей раз не повернулся язык велеть охотнику увести ее силой.
Ван Ален-младший вскоре явился в Официум тоже, узнав о том, куда запропастился его брат, от мечущихся по Бамбергу свидетелей, которые слышали от тех, кто слышал, как кто-то слышал, что кто-то видел, что случилось. В том, что людская молва немедленно переиначила, приукрасила и вывернула наизнанку некое, быть может, и не вполне заурядное событие, Лукас поначалу не сомневался, и когда Курт подтвердил, что каждое слово в будоражащих город слухах – правда, внезапно побледнел и притих, уставившись себе под ноги, словно надеясь или, напротив, опасаясь увидеть прямо сквозь толщу камня запертых в подвале изуродованных людей и тело Ульрики Фарбер…
В комнату, где лежала утопленница, Курт спустился, когда суета чуть улеглась. Он вошел не сразу, отчего-то на миг замерев на пороге, сжав в ладони крестик висящих на руке четок, слыша, как за спиною задержала дыхание Нессель и нетерпеливо перетаптываются братья Ван Алены. Переведя дыхание, словно перед нырком в холодную воду Регнитца, он с усилием шагнул вперед и медленно приблизился к столу, глядя на лицо лежащей на нем девушки. Лицо было бледным, почти бесцветным, точно мраморное, и таким безмятежным, что на мгновение Курт усомнился в том, что видел чуть больше часа назад…
– Что ты надеешься увидеть? – нервно спросил Лукас, почему-то обернувшись на дверь, и суетливо, как-то неловко перекрестился. – Думаешь, она еще встанет? Думаешь, ее надо спалить поскорей от греха?
– Ты же этого не сделаешь, – уверенно сказала Нессель чуть слышно и, помедлив, уточнила требовательно: – Ведь так? Курт?
– Не знаю, что там случилось, – заметил Ван Ален-старший, когда он не ответил, – но сдается мне, не все так просто, Молот Ведьм. Если эта деваха и впрямь ведьма, если устроила этот ад с помощью дьявольских сил или еще какой мерзости…
– Нет, – коротко отозвался Курт, наконец остановившись подле стола и все так же пристально глядя на белое лицо с заострившимися чертами.
Охотник запнулся, переглянувшись с братом, и Лукас настороженно переспросил:
– Что – «нет»?
– Это не помощь дьявольских сил или еще какая мерзость, – пояснил Курт негромко и, помедлив, выговорил со вздохом: – Ян, ты видел, что случилось с людьми на мосту и улице рядом. Видел же? Даже те, кому повезло выжить, остались если не покалеченными, то ранеными. Вы с Готтер успели увидеть, что произошло?
– Вода реки вскипела, – так же тихо отозвалась ведьма. – И обрушилась на них. Девочка была невиновна, и Господь покарал ее убийц.
– Да с чего ты взяла? – хмуро возразил Лукас. – У нас с братом, знаешь, опыт немалый, так вот я тебе скажу, что такие фортеля чаще выкидывают совсем не святые мученики, а вовсе даже наоборот. Ведьм, малефиков, колдунов всяких – я повидал довольно, равно как и на их выходки насмотрелся вволю, но ни разу – ни разу! – не видел святого или…
– А я видел, – пожал плечами Курт; охотник запнулся, глядя на тело утопленницы напряженно и с опаской, и он продолжил: – И то, что я пережил сегодня, на дьявольские козни не тянет. Знаешь, почему? Потому что я это пережил.
– Ты остался цел, – хмуро выговорил Ван Ален, явно пытаясь не дать прорваться дрожи в голосе. Курт кивнул:
– Именно. На этих людей обрушились кипящая вода и раскаленный пар, и каждому досталось – по полной или походя, а я, Ян, был в этой воде. Целиком. Она кипела вокруг меня, и я дышал этим паром. По логике, от меня должен был остаться кусок мяса, проваренного по самые кости. А я здесь, жив, здоров и невредим.
– Потому что ты инквизитор? – спросил Лукас с нездоровым смешком. – «Ведьмы не могут вредить инквизиторам и другим должностным лицам потому, что последние отправляют обязанности по общественному правосудию»?
– Потому что я не был виноват в ее смерти и пытался ее спасти, – отозвался Курт и, вздохнув, присовокупил: – И бросай читать всякую гадость.
– То есть, ты хочешь сказать, – недоверчиво уточнил Лукас, – что девчонка… святая мученица, что ли?
– Вынести такое суждение – сейчас не рискну, однако есть все основания утверждать, что предъявленное ей обвинение было ошибочным. Мало того: ни de jure, ни, по большому счету, de facto никакого предъявления обвинения и не было, поскольку толпа взбесившихся идиотов не является полномочным представителем власти. Alias, мы имеем: primo – убийство по сговору и secundo – оболганную несовершеннолетнюю девицу, что дает мне право вменить ее убийцам еще и клевету.
– Думаешь, тебе здесь подчинятся? – с сомнением спросил Ван Ален. – Одним махом приговорить к веревке полсотни горожан… Магистратские встанут на дыбы.
– Прежде отчего-то не вставали, – заметил Курт и обернулся, когда от двери послышалось тихое «майстер Гессе!».
– Майстер Гессе, – как-то сдавленно повторил Ульмер, застыв на пороге и с опасением косясь на тело утопленницы. – Ваше указание исполнено. Я привел ее мать в Официум. Как вы и велели, в камеру запирать не стал, выделил ей самую дальнюю комнату… О том, что она здесь, всем известно: когда мы явились в ее дом, он уже был окружен людьми, но где именно в здании Официума эта женщина находится сейчас – известно только мне.
– Молодец, – кивнул Курт и, помедлив, спросил: – Как она?
– В stupor’е, – вздохнул Ульмер. – В ужасе от смерти дочери и от всего произошедшего; клянется, что «ее маленькая Ульрика не может быть ведьмой».
– Сходи к ней, – тихо попросила Нессель, мягко тронув Курта за локоть. – Поговори. Скажи, что так никто не считает, успокой ее, нельзя оставлять мать в таком состоянии, это жестоко и несправедливо.
– Быть может, все-таки уйдешь отсюда? – не ответив, спросил он без особенной, впрочем, надежды. – Ян за тобой присмотрит. Ты без завтрака, поднялась рано, а у меня сегодня будет тяжелый день, полный беготни, и если ты останешься – тебе придется таскаться со мною или сидеть целый день в Официуме.
– Нет, – решительно отрезала Нессель. – Я не уйду. И в вашем Официуме сидеть не стану – я буду с тобой. Ты сходишь поговорить с матерью этой девочки?
– Здесь найдется чем перекусить? – вновь оставив ее слова без ответа, осведомился Курт, и Ульмер неловко передернул плечами:
– Есть запасы на крайние случаи, но весьма скудные и не сказать чтоб особенные разносолы. Ко всему прочему, их давненько не обновляли – сами понимаете, майстер Гессе, поводов не было, как-то оно было ни к чему…
– Могу сбегать, – предложил Лукас. – Заодно присмотрюсь-прислушаюсь, что теперь творится в городе.
– Хорошо, – подытожил Курт. – Сбегай и прислушайся. Петер, мне нужны краткие отчеты по результатам первых допросов арестованных. Ян? Не спускай глаз с Готтер. Я поговорю с матерью убитой.
– А потом?
– А потом еще кое с кем, – недобро отозвался Курт. – И очень надеюсь, что до допроса там дело не дойдет.