Три девяносто пять, восемьдесят
Анна и Тома беспокоились, потому что я не мог найти работу. Я прошел несколько собеседований, безуспешно. Мое резюме отправилось в мусорную корзину, вслед за тремя с половиной миллионами человек, уже выброшенных на помойку. Анна очень часто приглашала меня на ужин, ты не должен быть один, тишина – это вредно, говорила она мне, тишина нашептывает нехорошие вещи. Они были счастливы вместе с семи лет, а с тех пор прошло уже двадцать пять. С шестнадцати они не расставались. Тома приехал в Камбре, жил у нас. Он вернул нам счастье, грозы миновали, и наш отец иногда улыбался. Мы даже старались ладить с его женой. И не плакали больше от тоски по маме. Мы стали взрослыми; это тоже форма жестокости.
А потом я покинул наш дом, чтобы жить с Натали. Моей большой любовью. Тома и Анна очень рано решили не заводить детей, и, когда однажды жена нашего отца спросила у них, почему, они ответили, что есть несчастья, которые должны закончиться на них. Сдав экзамены на бакалавра, они поступили на филологический факультет Университета Лилль-3. И, закончив его, стали писать книги – в четыре руки. Как Делли. Никки Френч. Истории с хорошим концом. Не то что в жизни.
Напиши книгу, предложил мне однажды, улыбаясь, Тома, тебе станет легче. Пфф, я на это неспособен. Не думай так, Антуан. Чоран говорил, что источник вдохновения писателя – его стыд.
С тех пор как меня уволили, Натали рвала и метала, потому что теперь я не мог выплачивать большие алименты. Она требовала продажи нашего дома, половины денег и даже больше. Вы с Жозефиной бывали у меня реже. Арт-директор стал вашим героем. Он был в татуировках. Весь из себя экзотический. Звался Оливье, как южное дерево, и ездил делать снимки сандалий у моря и рюкзаков в горах. ФФФ искал для меня новый кабинет, подешевле. Ты должен сохранить кабинет, говорил он, телефон, табличку с твоим именем на двери. Должен остаться хотя бы в молве, не то безработица сожрет твою простату и кишки до кучи. Злись, Антуан, злись, злость держит на плаву.
Мы больше не шлялись вечерами, не ходили по пиву. Он возвращался домой рано. Перестал ездить один в командировки, Фабьенна зажала его в кулачок, с походами налево и ротиком хорошенькой зажигалки он завязал. Ты бы наведался к ней, расслабился бы, мой Антуан, не трахаться вредно, и видок у тебя неважнецкий, ты какой-то зажатый весь, в мятой рубашке, в допотопных кроссовках, несчастье-то – оно отпугивает, представь себе. Давай, пока не встретил новую девушку, не начал новую жизнь, не вырос в глазах твоих спиногрызов, сходи-ка к малышке, выпусти пар.
Но я не посмел. Я никогда не смел.
Я всегда шел домой. Разогревал готовое блюдо от «Пикара» на одну персону, паэлью по-валенсийски за три девяносто пять, индийскую корму из курицы с рисом басмати за восемьдесят. Мои руки дрожали, и все, чем я был, утекало сквозь пальцы. Иногда я плакал, потому что мне казалось, что я был в какой-то момент неплохим человеком, добросовестным в профессии, честным в семье, я пытался ее спасти, учился прощать, но моя трусость выдала меня. Я хотел вновь обрести маму, но не был ей нужен, отчаянное одиночество она предпочла отсутствию страсти, смирилась с падением, не взлетев высоко. Она просто жила, как жилось, а хотела умереть от любви.
Короткой, если на то пошло, сказала она мне, но такой сильной, что можно умереть, нужно умереть сразу после. Ничего другого, только эта любовь, мой мальчик. Но чего нет, того нельзя считать.
Я обратил ненависть к отцу на себя. Я дал ему шанс, и он, в конце концов, улыбнулся, а потом вспомнил. И пожалел о нас, какими мы могли бы быть. Недуг пожирал его с каждой секундой, но ему захотелось вернуть меня в пору Патриции, в пору прекрасного. На свой лад он просил прощения. В тот вечер я обнял его, прижал к себе, как обнимает порой папа ребенка, который упал и не может сам подняться. Я плакал, я шептал ему невообразимое: мне так тебя не хватало, папочка, так не хватало. Его жена, разрыдавшись, закрылась в своей комнате. Мы остались одни, отец и я, он тер покрасневшие глаза. Гифема. Старый пес.
Мне тоже, папа, хочется иногда умереть.