Книга: Некоторые вопросы теории катастроф
Назад: Глава 5. «Женщина в белом», Уилки Коллинз
Дальше: Глава 7. «Опасные связи», Пьер Шодерло де Лакло

Глава 6. «О дивный новый мир», Олдос Хаксли

О школе «Сент-Голуэй» папе рассказал коллега – преподаватель Хиксбургского государственного колледжа, и вот уже около года глянцевая брошюрка 2001–2004 г. под волнующим названием «Лучше учимся – выше летаем» странствовала в большой коробке на заднем сиденье нашего «вольво» (вместе с пятью экземплярами научного журнала «Федеральный форум», т. 10, № 5, 1998, где была напечатана папина статья «Nächtlich: распространенные мифы о борьбе за свободу»).
Брошюрка была набита стандартной демагогией с массой восторженных прилагательных и солнечных фотографий деревьев в осеннем уборе, учителей с добрыми мышиными лицами и радостных школьников, шагающих по дорожкам, держа учебники, словно букеты цветов. На заднем плане скучали тускло-лиловые горы и уныло-синее небо. «Школа оснащена всеми необходимыми удобствами», – томно стонала стр. 14. И действительно, фотографии являли читателю футбольное поле, такое ровненькое, словно оно было застелено линолеумом, столовую с окнами-эркерами и коваными чугунными люстрами, а также монструозный спорткомплекс, масштабами не уступающий Пентагону. Крошечная каменная часовенка изо всех сил старалась спрятаться от рассевшихся среди газонов мощных зданий в тюдоровском стиле, с пышными названиями вроде Ганновер-Холл, Элтон-Хаус, Барроу и Воксхолл. Фасады их напоминали американских президентов: седая маковка, насупленный лоб, деревянные зубы и упрямое выражение.
Еще в брошюрке имелось очаровательно эксцентрическое жизнеописание Горацио Миллса Голуэя: некогда оборванец, затем крупный промышленник, разбогатевший на бумажном производстве и в 1910 году основавший школу, не из альтруизма, не ради гражданского долга и преданности науке, а из маниакального желания видеть перед своей фамилией приставку «Сент» – «Святой». Оказывается, самый легкий путь к достижению этой цели – создать школу.
Мой любимый раздел, «Куда уходят наши выпускники?», начинался с горделивого вступления, написанного лично директором Биллом Хавермайером (постаревший Роберт Митчем), а далее шло перечисление невиданных высот, на которые поднялись выпускники «Сент-Голуэя». Причем хвасталась школа не общепринятыми параметрами успеха – заоблачные оценки в аттестате, огромный процент поступивших в престижные университеты, – а свершениями более нестандартными: «У нас самый большой в стране процент выпускников, которые стали художниками-новаторами… 7,27 % выпускников за последние 50 лет зарегистрировали свои изобретения в Патентном бюро США; один из десяти выпускников „Сент-Голуэя“ совершает научные открытия… 24,3 % стали публикующимися поэтами; 10 % изучают искусство сценического макияжа; 1,2 % – искусство театра марионеток; 17,2 % живут во Флоренции; 1,8 % – в Москве; 0,2 % – в Тайбэе». «Один из 2031 выпускников школы попадает в Книгу рекордов Гиннесса. Ван Яну, выпуск 1982 г., принадлежит рекорд за самую долгую выдержанную ноту в вокале…»
Когда мы с папой впервые ехали в «Сент-Голуэй», дорожка петляла среди чахлых сосенок, а потом внезапно выбросила нас прямо на середину кампуса – а называлась она очень уместно: Тропа Горацио. У меня даже дыхание перехватило. Слева раскинулась ренуаровская лужайка, такая радостно-зеленая, что кажется, раз – и улетит, если бы ее не придавили по краям могучие дубы. («Общинный луг, – выводила рулады брошюрка, – находится под неусыпной заботой талантливого садовника Квазимодо; говорят, он работает здесь со времен основания школы». Справа нависал огромный и суровый Ганновер-Холл, словно собрался форсировать реку Делавэр в рождественскую ночь. По другую сторону квадратной каменной площадки, окаймленной березками, высился колоссальный и в то же время стильный лекционный корпус из стекла и металла: Аудитория Любви.
Поездка была сугубо деловая: мы явились не просто на экскурсию. По кампусу нас водила Мирта Грейзли, пожилая дама в шелковом костюме цвета фуксии, гуру поступающих в школу. Передвигалась она зигзагами, словно обезумевшая моль.
– Кажется, мы еще не осмотрели художественную галерею? Ах боже мой, про столовую совсем забыла! Обратите внимание на лошадку-флюгер над корпусом Элтон! Может быть, вы вспомните: ее фотографию в прошлом году опубликовали в архитектурном ежемесячном журнале.
Однако главная наша цель была – уговорить начальство «Сент-Голуэя», чтобы при моем поступлении учли оценки из предыдущей школы. К этой задаче папа подошел со всей серьезностью, словно Рейган, обсуждающий с Горбачевым договор о ядерном разоружении.
– Если позволите, говорить буду я, а вы просто сидите и демонстрируйте свою ученость.
Наша собеседница, миз Лейси Ронин-Смит, обитала в часовой башне Ганноверского корпуса, подобно Рапунцель. Лет под семьдесят, жилистая, с голосом бывалого моряка и унылой прической, она уже тридцать один год занимала в «Сент-Голуэе» должность завуча, а в свободное время, судя по фотографиям на стенах, увлекалась рукоделием в технике лоскутного шитья и туристическими походами в обществе подруг и маленькой собачки, черной и косматой, словно какое-нибудь стареющее рок-светило.
– У вас в руках нотариально заверенная копия школьного табеля Синь, – втолковывал ей папа.
– Да, – отозвалась миз Ронин-Смит.
Уголки ее губ, постоянно искривленных, будто она жевала лимон, чуть дрогнули, выдавая легкое недовольство.
– До переезда Синь училась в школе «Ламего-Хай» в городе Ламего, штат Огайо, – это одно из самых динамичных учебных заведений в стране. Я хотел бы убедиться, что затраченные ею усилия здесь оценят по достоинству.
– Не сомневаюсь, что хотели бы, – согласилась Ронин-Смит.
– Естественно, другие ученики, особенно лучшие, могут увидеть в ней угрозу. Мы никого не хотим расстраивать, однако справедливость требует поместить ее в списке успеваемости приблизительно на то же место, которое она занимала, когда нам пришлось сменить место жительства в связи с моей работой. Она была первой ученицей…
Миз Лейси устремила на папу особый бюрократический взор – сожаление с чуть заметной ноткой злорадства.
– Жаль вас разочаровывать, мистер Ван Меер, но не стану скрывать: на этот счет в нашей школе существуют четкие правила. Только что поступившие ученики, независимо от своих выдающихся оценок, не могут оказаться в списке выше, чем…
– Боже правый! – неожиданно воскликнул папа.
Изогнув бровь и восхищенно приоткрыв рот, он подался вперед, в точности повторяя угол наклона Пизанской башни. Я с ужасом поняла: сейчас он выдаст свой излюбленный номер под названием «Да, Вирджиния, Санта-Клаус существует». Мне захотелось спрятаться под стул.
– Какой, однако, внушительный диплом у вас тут висит! Можно поинтересоваться, что это?
– Э-э… Что-что? – пискнула Ронин-Смит (словно папа указал ей на ползущую по стене мокрицу).
Развернув кресло, завуч окинула взглядом громадный, каллиграфическим почерком заполненный диплом на кремовой бумаге с золотыми печатями, вывешенный рядом с фотографией хеви-металлической собачки в цилиндре и галстуке-бабочке.
– А-а, это мой диплом Университета Северной Каролины за выдающиеся успехи в области учебно-воспитательной деятельности и разрешения конфликтных ситуаций.
Папа так и ахнул:
– Да вам бы в ООН работать!
– Ну что вы! – Миз Ронин-Смит покачала головой, нехотя приоткрывая в улыбке желтоватый неровный ряд зубов. Шея у нее порозовела от смущения. – Какое там!
Полчаса спустя крепость была успешно покорена (папа трудился отчаянно, как евангелист во имя спасения души). Мы спустились из башни по винтовой лестнице.
– Всего один стрекулист впереди остался, – ликующе шепнул папа. – Мелкий тарантул по имени Рэдли Клифтон. Видали мы таких! Недельки через три забацаешь рефератик по теории относительности, он мигом сдуется.
* * *
На следующее утро в без четверти восемь папа высадил меня из машины у корпуса Ганновер-Холл. Я почему-то нервничала. С чего бы, в сущности? Для меня первый день в новой школе – явление настолько же знакомое и привычное, как для Джейн Гудолл – танзанийские шимпанзе после пяти лет в джунглях. А вот поди ж ты! Новая блузка словно сделалась мне велика на два размера (короткие рукавчики топорщились на плечах, как накрахмаленные льняные салфетки), юбка в красно-белую клетку липла к ногам, а волосы (обычно единственное, за что мне не бывает стыдно) торчали во все стороны, словно пух у одуванчика. В общем, столик в бистро-барбекю, да и только.
– «Она идет во всей красе! – крикнул вслед папа, опустив стекло. – Светла, как ночь ее страны! / Вся глубь небес и звезды все / В ее очах заключены!» Дай им по мозгам, детка! Покажи им, что такое настоящая образованность!
Слабо кивнув, я захлопнула за собой дверцу машины (и старательно проигнорировала женщину с волосами цвета фанты, обернувшуюся послушать папины прощальные наставления в духе Мартина Лютера Кинга). Общее собрание было назначено на 8:45. Я отыскала свой шкафчик в гардеробе на третьем этаже Ганновера, забрала учебники и дружески улыбнулась учительнице, которая бегала взад-вперед с какими-то распечатками (словно солдат, внезапно обнаруживший, что не продумал как следует предстоящие военные действия). Потом я отправилась в лекционный корпус. Как истинная заучка, я пришла ужасно рано. В аудитории было пусто, и только какой-то совсем мелкий школьник в первом ряду вдумчиво изучал явно еще чистую тетрадь на пружинке.
Для старших классов были отведены задние ряды амфитеатра. Я села на указанное завучем место и стала считать минуты до того, как в аудиторию с грохотом ворвется толпа, неся с собой оглушительные «Как дела?» и «Чем занимался летом?», запахи шампуня, зубной пасты и новых туфель и всю ту страшную кинетическую энергию, какую излучают дети в большом количестве, – так что пол дрожит, стены трясутся и невольно думаешь: если обуздать эту безумную силу и перенаправить по проводам на мощную электростанцию, можно было бы осветить все Восточное побережье.
Открою свой давний, испытанный прием, как сохранить нерушимое самообладание. Этого не достигнешь притворной углубленностью в пустую тетрадку и попытками внушить себе, что ты на самом деле будущая рок-звезда, топ-модель, миллионер, Джеймс Бонд, девушка Бонда, королева Елизавета, Элизабет Беннет или Элиза Дулитл на балу. Бесполезно также вздергивать подбородок под углом от пятнадцати до сорока пяти градусов и воображать, будто ты потерянный отпрыск семейства Вандербильт или Грейс Келли в расцвете таланта и славы. Все эти методы работают только в теории. На практике притворство быстро соскальзывает – и ты остаешься голышом при всем честном народе, а твое чувство собственного достоинства смятой простыней валяется у ног.
На самом деле сохранить величавое спокойствие можно двумя способами:
– отвлечься какой-нибудь книгой или пьесой;
– мысленно читать наизусть Китса.
Я эту методику открыла для себя довольно рано – во втором классе начальной школы «Спарта». Когда невольно услышала в подробностях, как Элеонора Слагг пригласила в гости с ночевкой особо приближенных подружек и что потом было. Я вытащила из рюкзака похищенную наугад из папиной библиотеки книгу – «Mein Kampf» (Гитлер, 1925) – и с сугубо нордической стойкостью заставила себя читать, пока напечатанные слова не вытеснили слова Элеоноры и не принудили их к капитуляции.

 

– Добро пожаловать! – сказал в микрофон директор Хавермайер.
Фигурой он был похож на кактус сагуаро, слишком долго обходившийся без воды, и одежда была такая же выцветшая, пыльная – темно-синий пиджак, голубая сорочка, кожаный пояс с громадной серебряной пряжкой, на которой изображена не то осада Аламо, не то битва при Литтл-Бигхорн. Директор неторопливо расхаживал по сцене, как бы наслаждаясь звяканьем воображаемых шпор, а беспроводной микрофон сжимал в руке так нежно, словно любимую стетсоновскую шляпу.
– Ну, поехали, – шепнул рядом со мной гиперактивный Моцарт, непрерывно отстукивающий по сиденью, между широко расставленных ног, ритм из «Женитьбы Фигаро» (1786).
Я сидела между Амадеем и каким-то унылым пацаном, в точности похожим на Сола Минео (см. худ. фильм «Бунтарь без причины»).
– Я обращаюсь к тем, кто еще ни разу не слышал Диксоновское Слово мудрости, – продолжал Билл Хавермайер. – Вам повезло – сейчас вы его услышите впервые. Диксон – это мой покойный дедушка, Папаша Хавермайер. Он любил, когда молодежь слушает и учится у старших. Когда я был маленьким, он часто отводил меня в сторонку и говорил: «Сынок, не бойся меняться». Лучше не скажешь! Не бойтесь меняться. Вот так.
Билл – не первый директор школы, страдающий синдромом Голубого глаза. Многие директора, а особенно мужчины, принимают полутемную школьную столовку или учебную аудиторию со скверной акустикой за обитую алым бархатом «Копа-рум», школьников – за восторженную публику, раскупившую билеты на месяц вперед, а себя самого – за Фрэнка Синатру, которому все простится, и фальшивая нота, и пропущенная строчка.
Само собой, на самом деле слушатели над ним потешаются, хихикают и передразнивают.
– Привет, что читаешь? – спросил какой-то парень у меня за спиной.
Я и не думала, что это ко мне обращаются, пока вопрос не прозвучал снова, на этот раз прямо над моим плечом. Я уставилась в потрепанную пьесу, которую держала в руках. Страница 18: «Брик счастлив с тобой?»
– Ау? Мисс? Мэм? – Парень наклонился еще ниже, горячо дыша мне в шею. – Вы говорите по-английски?
Девчонка рядом с ним захихикала:
– Парлей ву франсей? Шпрехен зи дёйчи?
Папа говорит, в любой ситуации, когда невежливо просто встать и уйти, обязательно найдется такой Оскар Шейпли – отвратный тип, непонятно с чего вообразивший, будто он очарователен в плане общения, а в плане секса вообще неотразим.
– Парлате итальяно? Ау?
Строчки диалога из «Кошки на раскаленной крыше» (Теннесси Уильямс, 1955) расплывались у меня перед глазами. «Один из этих недоделанных уродов запустил в меня масляным бисквитом… У них нет шеи… Жирные головки налеплены на жирные тушки без малейшего промежутка». Мегги-кошка не стала бы такое терпеть. Она бы закинула ногу на ногу, одернула свою коротенькую комбинацию и сказала что-нибудь страстно-пронзительное, так что все присутствующие, включая Большого Па, подавились бы кубиками льда из коктейля.
– Что ж еще такого придумать, чтобы на меня обратили внимание?
Делать нечего, пришлось оглянуться.
– Что?
Парень одарил меня улыбкой. Я думала, что увижу недоделанного урода без шеи, а он неожиданно оказался в стиле «Спокойной ночи, луна» (Маргарет Браун, 1947). У таких глаза как перина, веки-занавески и улыбка в виде гамака и все лицо подернуто сном, точно амальгамой, – у обычных людей такое выражение бывает всего пару минут, когда уже засыпаешь, а люди типа «Спокойной ночи, луна» так ходят весь день, до позднего вечера. Люди «Спокойной ночи, луна» бывают как мужского пола, так и женского, и окружающие, даже учителя, в них души не чают. Задав на уроке вопрос, учитель первым делом смотрит на учеников «Спокойной ночи, луна». Те отвечают, не проснувшись до конца и совершенно мимо темы, а учитель все равно радуется: «Ах, замечательно!» – и как-нибудь да исхитрится перекрутить ответ, будто тоненькую проволочку, чтобы получилось хоть на что-то похоже.
– Извини, – сказал мне парень. – Не хотел тебя беспокоить.
Он был блондин, но не из тех белобрысых, скандинавского склада, которых так и хочется немедленно перекрасить или просто макнуть головой во что-нибудь цветное. Белоснежная рубашка, темно-синий пиджак, небрежно повязанный галстук в красно-синюю полоску чуть-чуть сбился на сторону.
– Ты, наверное, знаменитая актриса? Заехала к нам по дороге на Бродвей?
– Да нет…
– Я – Чарльз Лорен, – сообщил он, словно открывая важную тайну.
Папа у меня большой сторонник прямого взгляда, глаза в глаза, но он не учитывает, что на близком расстоянии это практически невозможно. Приходится выбирать – правый глаз или левый, или все время переводить взгляд туда-сюда, или просто уставиться в точку между глаз. Только очень уж это уязвимое место, бровьми осененное и над носом причудливо нависающее. Именно сюда метил Давид, когда убил Голиафа камнем из пращи.
– Я твое имя знаю, – сказал Чарльз Лорен. – Синь как-то там. Только не говори…
– Что там за гвалт в задних рядах?
Чарльз резко отодвинулся. Я обернулась к сцене.
Место Хавермайера заняла низенькая плотная женщина с кислотно-оранжевыми волосами – та самая, что косилась на папу, когда он выкрикивал мне вслед Байрона. Ее розовый костюм оттенка брюквы весь напружинился в усилии не расстегнуться. Тетка уставилась на меня, скрестив руки на груди и решительно расставив ноги, как на рисунке 11.23 «Классический турецкий воин времен Второго крестового похода» в одной из папиных любимых книжек: «Именем Божьим: история войн и преследований на религиозной почве» (Мургг, 1981). И не только тетка на меня смотрела. В аудитории повисла тишина, все повернули головы в едином порыве, словно отряд турок-сельджуков, к которым нечаянно забрел одинокий путник-христианин по пути в Святую землю.
– Ты, видимо, новенькая, – сказала тетка в микрофон – словно каблуком проскребла по асфальту. – Позволь тебе открыть маленький секрет… Как тебя зовут?
Я надеялась, что вопрос риторический, но тетка молчала и ждала ответа.
– Синь, – сказала я.
Тетка скорчила гримасу:
– Как? Что она сказала?
– Она сказала «синь», – откликнулся кто-то.
– Синь? Так вот, Синь, у нас в школе принято уважать выступающего. Когда человек на трибуне что-то говорит, принято слушать.
Наверное, можно не объяснять, что я не привыкла, чтобы на меня таращился полный зал народу. Джейн Гудолл всегда наблюдала из укрытия, практически невидимая среди бамбуковых зарослей в своей льняной рубашке и шортах цвета хаки. Чужие взгляды стекали с меня, словно сырое яйцо, брошенное в стену. Сердце сделало перебой.
– Итак, продолжим. Как я говорила, мы изменили сроки выбора элективного курса. Исключений не будет делаться ни для кого, и шоколадки мне притаскивать бесполезно – Максвелл, это я к тебе обращаюсь. Будь добр вовремя определиться с программой обучения.
– Извини, – шепнул мне в спину Чарльз. – Надо было тебя предупредить. С Эвой Брюстер лучше не заедаться. У нас ее зовут Эвита. Она вроде диктатора, хотя формально всего лишь секретарь.
Тетка… то есть Эва Брюстер, объявила, что все могут расходиться по классам.
– Слушай, я спросить хотел… Эй, постой!
Проскочив мимо Моцарта, я выбралась в проход. Чарльз не отставал.
– Да не беги ты! Во учиться торопишься, сразу видно, что первая группа крови, – улыбнулся он. – Просто, понимаешь, ты же новенькая, вот мы с друзьями и подумали…
Он говорил, а взгляд уже уплыл куда-то вверх, где на верхушке лестницы виднелась дверь с надписью «ВЫХОД». У этих, которые «Спокойной ночи, луна», глаза – как воздушные шарики, накачанные гелием. Невозможно долго их удержать на привязи.
– Мы надеялись, ты согласишься с нами пойти перекусить на большой перемене. Добыли пропуск с территории кампуса. Так что в столовую не ходи. Встретимся в «Скрэтче» в четверть первого. – Он близко-близко наклонился ко мне. – И не опаздывай, а то хуже будет. Понятно?
Подмигнул и умчался.
А я так и стояла столбом. Меня толкали со всех сторон, и в конце концов пришлось вместе со всеми двинуться к лестнице. Я понять не могла, откуда Чарльз узнал мое имя. Зато я точно знала, почему он так передо мной стелется: они с друзьями рассчитывают вместе со мной готовиться к урокам. Все это я уже проходила много раз. Кто только меня не приглашал вместе готовиться: от Героя-Футболиста С Миндалевидными Глазами, У Которого В Выпускном Классе Сын Родился, до Красотки-Фотомодели, Уцененный Вариант. Поначалу я прыгала от восторга, получив приглашение. Прибегала по назначенному адресу с охапкой карандашей, маркеров и дополнительных учебников, счастливая, словно девушка из массовки, которой вдруг предложили на пару спектаклей заменить исполнительницу главной роли. И папа тоже радовался. Вез меня к дому Брэда, или Джеба, или Шины и разглагольствовал, какая это чудесная возможность расправить крылышки, показать всем, что остроумием я не уступаю Дороти Паркер, и организовать современный «Алгонкинский круглый стол».
Только очень скоро становилось ясно, что меня пригласили вовсе не за небывалую остроту моего ума. Если принять гостиную очередной Карлы за Порочный круг, то мне отводилась роль официанта – его замечают, только если с едой что-нибудь не так или кому-то понадобилась новая порция виски. Просто одноклассникам стало известно, что я «ботан» (в «Академии Ковентри» таких называли «кардиганами»), и мне поручали готовить половину вопросов из списка заданий, а иногда и весь список целиком.
– Пусть она и это сделает! Ты же не против, правда, Синька?
Переломный момент настал, когда мы сидели у Лероя. Я вдруг разревелась прямо посреди гостиной, уставленной фарфоровыми далматинцами. Сама не знаю, с чего я вздумала рыдать именно в тот день; Лерой, Джессика и Скайлер поручили мне всего лишь четверть списка. Они все заахали сладенькими сиропными голосами:
– Господи, что такое, что случилось?
На их вопли в комнату прискакали три настоящих живых далматинца, стали носиться кругами и лаять, а из кухни выглянула мама Лероя в розовых резиновых перчатках – она мыла посуду – и как крикнет:
– Лерой, я кому говорила, не смей их дразнить!
Я кинулась вон и бежала до самого дома, целых шесть миль. Дополнительные учебники Лерой так и не вернул.
– Слушай, откуда ты знаешь Чарльза? – спросил Сол Минео по дороге к стеклянным дверям.
– Я его не знаю, – ответила я.
– Повезло тебе – с ним все мечтают познакомиться!
– Почему?
Сол озадачился, потом сказал со вздохом:
– Он – король.
Не успела я спросить, что это значит, Сол уже спустился вприпрыжку по бетонным ступеням и растворился в толпе. У таких, как Сол Минео, в голосе неизменно звучит затаенная печаль, а смысл их речей расплывчат, словно очертания ангорского свитера. И глаза у них не как у всех – большие и всегда будто бы на мокром месте. Хотелось догнать его и сказать, что к концу фильма он проявит себя как глубоко чувствующий персонаж, символизирующий все потери и боль своего поколения, но если не остережется и не обретет себя, его пристрелит чересчур агрессивный полицейский.
Догонять я не побежала, зато углядела в толпе его королевское высочество, принца Чарльза: с рюкзаком на плече и с игривой улыбкой на устах, он шел через двор к высокой брюнетке в длинном коричневом кашемировом пальто. Подкрался сзади, обхватил за шею и заорал:
– Ага-а-а!
Девушка взвизгнула, а увидев, кто это, засмеялась. Ее смех звонким колокольчиком прорезал утренний воздух, отсекая вялое бормотание других школьников. Сразу ясно: та, кто так смеется, не ведает ни застенчивости, ни неловкости, а если у нее и случится какое-нибудь огорчение, даже горе ее будет роскошно. Очевидно, это была его ослепительная подружка, и вдвоем они составляли этакую загорелую беспечную парочку а-ля «Голубая лагуна» – в каждой школе такая бывает, причем ровно одна, своими знойными переглядываниями способная обрушить всю незыблемую твердыню высоконравственного воспитания.
Другие ученики наблюдают за ними с пристальным интересом, как за быстрорастущей фасолью пинто в стеклянном ящике. Учителя – не все, но некоторые – спать не могут по ночам, так ненавидят этих двоих за странную, слишком взрослую молодость, словно гардения расцвела в январе, и красоту, такую ошеломляющую и вместе с тем печальную, и за их любовь, которая так мимолетна, и всем вокруг это ясно, кроме них самих. Я не стала на них таращиться (кто видел один вариант «Голубой лагуны», тот видел их все). Только уже потянув на себя боковую дверь корпуса Ганновер, я невзначай обернулась и была потрясена до глубины души: оказывается, я крупно ошиблась.
Чарльз уже стоял на приличном расстоянии от девушки, а она что-то ему втолковывала, учительски хмурясь (все порядочные учителя умеют так хмуриться; у папы, например, лоб собирается складками, точно рифленые чипсы). И совсем она была не школьница – как я могла ее принять за школьницу, с такой-то осанкой? Уперев руку в бедро, она вздернула подбородок, словно разглядывала сокола, кружащего над школой. Каблучок явно итальянского коричневого сапога вдавился в асфальт, растирая невидимую сигарету.
Это была Ханна Шнайдер.

 

В настроении «бурбон» папа часто провозглашал тост в память Бенно Онезорга, застреленного берлинскими полицейскими во время студенческих волнений 1967 года. Папа в свои девятнадцать лет стоял на митинге рядом с ним.
– Я наступил ему на шнурок от ботинка, а потом он упал. И когда я заглянул в его мертвые глаза, вся моя жизнь, все глупости, которые я считал важными, – оценки, положение в обществе, моя девушка, – все это словно застыло одним куском льда.
Тут папа замолкал и тяжело вздыхал (вернее, это был даже не вздох, а выдох эпических масштабов, словно папа собирался играть на волынке). От него пахло алкоголем – странно-горячий запах. В детстве я думала, что так пахли поэты-романтики и те латиноамериканские генералы девятнадцатого века, о ком папа любил говорить, что они «то ныряли, то взмывали ввысь на волнах революционной борьбы».
– Тогда и произошел, так сказать, мой поворот к большевизму, – рассказывал он. – В ту минуту я решил идти на штурм Зимнего. В твоей жизни тоже такая будет, если повезет.
А после Бенно папа иногда принимался излагать один из любимейших своих принципов под названием «История жизни». Но только если ему не надо было сочинять на завтра лекцию или дочитывать главу в новой книге о войне, написанной его знакомым по Гарварду (подвергая ее скрупулезному анатомическому исследованию, словно коронер в поисках доказательств преступного умысла): «Вот оно! Сразу видно, что Лу Суонн – шарлатан! Жулик навозный! Послушай только эту бредятину: „Для успеха революции необходимо, чтобы вооруженные боевики сеяли панику среди населения; насилие впоследствии набирает обороты и переходит в полномасштабную гражданскую войну“. Да этот кретин знать не знает, что такое гражданская война!»)
– Человек сам в ответе за то, быстро или медленно листаются страницы его жизни, – говорил папа, задумчиво почесывая подбородок и поправляя обмякший воротничок сорочки из ткани шамбре. – Даже если у тебя имеется Веская Причина, все равно история твоей жизни может оказаться скучнее штата Небраска, и виновата в этом будешь только ты. Так вот, если почувствуешь, что за окном машины тянутся бескрайние поля, ищи, во что верить помимо себя самой, – желательно нечто такое, к чему не примешивается запашок лицемерия. И в бой! Не зря Че Гевару до сих пор печатают на футболках, не зря до сих пор шепчутся о Ночных Дозорных, притом что о них уже двадцать лет ни слуху ни духу… А главное, солнышко, ни в коем случае не пытайся изменить чужой сюжет, как бы сильно этого ни хотелось, когда разные бедолаги рядом с тобой – в школе, вообще в жизни – летят очертя голову прямо в пропасть, откуда вряд ли смогут выбраться. Отринь соблазн. Трать силы на свою историю. Улучшай ее как можешь. Пусть ее размах будет шире, содержание – глубже, тема – всеохватней. Какая именно тема – не важно, ты откроешь ее сама. Борись за нее! В основе всего – мужество. Отвага. Mut по-немецки. Другие пусть разыгрывают свои короткие рассказы, штампованные, случайные, изредка приправленные банальным до боли гротеском. Кое-кто состряпает прямо-таки греческую трагедию – страдальцы от рождения, страдальцами и умрут. А ты, моя строгая весталка тишины, – твоя жизнь сложится в настоящий эпос, не меньше. Уж чья-чья, а твоя история – на века.
– Откуда ты знаешь? – каждый раз спрашивала я.
По контрасту с папиной убежденностью вопрос всегда казался жалким и неуверенным.
– Просто знаю, и все. – Папа закрывал глаза, показывая, что не хочет продолжать разговор.
В тишине чуть слышно позвякивал тающий лед в его стакане.
Назад: Глава 5. «Женщина в белом», Уилки Коллинз
Дальше: Глава 7. «Опасные связи», Пьер Шодерло де Лакло

Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (499) 322-46-85 Евгений.