Книга: Некоторые вопросы теории катастроф
Назад: Глава 14. «Взломщик из Шейди-Хилла», Джон Чивер
Дальше: Глава 16. «Смех в темноте», Владимир Набоков

Глава 15. «Сладкоголосая птица юности», Теннесси Уильямс

Если к нам заходил в гости папин коллега по работе, папа неизменно, как по часам, рассказывал одну историю. Случалось это редко, по одному разу на два-три города, где мы жили. Папа на дух не переносил громогласных сотрудников Геттисбергского колледжа наук и искусств, постоянного хвастовства и показухи в Чезвикском колледже и склочных профессоров из Университета Оклахомы в городе Флитче, вечно пыжащихся и выясняющих, кто главнее (особенно он презирал старых бабуинов – то есть преподавателей за шестьдесят пять, с постоянным окладом, перхотью, ботинками на резиновом ходу и квадратными очками, за стеклами которых глаза кажутся маленькими, точно клопы).
И все-таки изредка в диком-предиком лесу папе встречалась родственная душа (может, не из того же вида и семейства, но, по крайней мере, из того же отряда). Собрат, недавно покинувший зеленую древесную крону и едва-едва пытающийся ходить на двух ногах.
Разумеется, собрат по разуму был не настолько сведущ в науках, как папа, и внешне совсем не так красив (чаще всего природа наделяла этих людей плоской физиономией, обширным низким лбом и выступающими надбровными дугами). Но папа все равно приглашал отобранного среди серой массы знакомого на ужин, и в итоге тихим субботним или воскресным вечером в жилище Ван Мееров появлялся профессор-лингвист Марк Хилл с глазами цвета смоквы, не вынимающий рук из накладных кармашков бесформенного смокинга, или младший преподаватель английской литературы Ли Санджай Сун – кожа цвета айвы со сливками, зубам тесно во рту, как машинам в пробке. Тогда между спагетти и пирожными тирамису папа угощал гостя рассказом о проклятии Тобиаса Джонса.
История была вполне бесхитростная – о том, как папа жарким, пропитанным ромовыми парами летом 1983 года в Гаване встретил некоего сотрудника OPAI (Organización Panamericana de la Ayuda) – бледного, нервного молодого человека из Йоркшира. Всего за одну злополучную августовскую неделю бедняга умудрился потерять паспорт, бумажник, жену, правую ногу и чувство собственного достоинства, именно в таком порядке. Иногда, чтобы еще больше поразить слушателя, папа сокращал время трагедии до двадцати четырех часов.
Папа никогда не придавал большого значения физическим подробностям и внешность несчастного обреченного описывал весьма приблизительно. Из его слабо проработанного словесного портрета кое-как вырисовывался облик высокого, бледного человека с худыми ногами (после того, как его сбил «паккард», – с одной ногой), с волосами цвета соломы, с привычкой то и дело доставать из нагрудного кармана запотевшие золотые часы и близоруко на них щуриться, а кроме того, часто вздыхать, носить запонки, подолгу простаивать перед единственным в комнате хромированным вентилятором и проливать café con leche себе на брюки.
Папин гость слушал, раскрыв рот, повесть о событиях той роковой недели: начиная с того, как Тобиас хвастался перед коллегами новой рубашкой с надписью Fiesta, а в это время лихие gente de guarandabia потрошили его бунгало в гостинице «Комодоро Нептуно», и заканчивая печальным финалом, когда Тобиас без ноги лежит пластом на жесткой койке в больнице имени Хулио Триго, где пытался покончить с собой (к счастью, дежурная медсестра успела стащить его с подоконника).
– Мы так и не узнали, что с ним случилось, – завершал папа свой рассказ, глубокомысленно прихлебывая вино из бокала.
Преподаватель психологии Альфонсо Риголло скорбно рассматривал столешницу и вздыхал: «Вот паскудство» или «Не повезло ему». Потом они с папой заводили разговор о предопределении, или о женском непостоянстве, или о том, что Тобиаса могли бы причислить к лику святых, если бы не попытка самоубийства и если бы у него была высокая цель (правда, для канонизации требуется не меньше трех чудес, а Тобиас, по словам папы, совершил в своей жизни всего одно чудо: в 1979 году каким-то загадочным образом уговорил Адалию, девушку с глазами цвета океана, выйти за него замуж).
Минут через двадцать папа незаметно подводил разговор к главной теме – ради нее-то он и помянул Тобиаса Джонса. Он излагал гостю одну из своих любимых теорий – «теорию целеустремленности» – и в качестве основного вывода утверждал (с той же страстью, с какой Кристофер Пламмер произносит «Дальше – тишина»), что на самом деле Тобиас вовсе не беспомощная жертва злой судьбы, а жертва собственной «забубеннной головушки».
– Итак, перед нами простой вопрос: что определяет судьбу человека – превратности его окружения или свободная воля? Я считаю, что свободная воля, поскольку наши мысли и все, что творится у нас в голове, будь то страхи или мечты, – все это оказывает непосредственное влияние на физический мир. Чем больше вы будете думать о неудаче, о крушении всех своих планов, тем с большей вероятностью это произойдет на самом деле. И наоборот: чем больше думаешь о победе, тем больше шансов ее добиться.
Здесь папа для пущего драматизма выдерживал паузу, задумчиво разглядывая пошленький пейзажик с ромашками или просто выцветшие обои с орнаментом из лошадиных голов и стеков. Папа обожал сценические эффекты, когда в насыщенной ожиданием тишине все взоры устремлялись к нему, словно монгольские войска на разграбление Пекина в 1215 году.
– Разумеется, – продолжал он с медлительной улыбкой, – в западной культуре эту концепцию затрепали до полной неузнаваемости, разменяв на мелочи дешевой психологии и телемарафонов, когда у тебя целую ночь напролет клянчат денег, обещая в награду сорок два часа медитативной музыки, которой можно подпевать, если застрянешь в пробке. Между тем в свое время к таким вещам относились гораздо серьезнее, даже и в эпоху основания буддийской империи Маурьев, около триста двадцатого года до Рождества Христова. Эту взаимосвязь понимали величайшие исторические деятели. Никколо Макиавелли рассказывал о ней Лоренцо Медичи – только называл ее «доблестью» или «предвидением». Юлий Цезарь видел себя завоевателем Галлии за десятилетия до того, как завоевал ее в действительности. Кто еще? Император Адриан, Леонардо да Винчи – безусловно. Еще один великий человек – Эрнест Шеклтон. О, и Миямото Мусаси – взять хотя бы его «Книгу пяти колец». Тому же принципу, конечно, следовали и «Ночные дозорные». Даже наш самый стильный актер Арчибальд Лич со своим цирковым опытом понимал это. Его слова цитируют в той книжечке, как ее…
Тут я подавала голос:
– «Весь город говорит. Голливудские герои на час».
– Да-да. Так вот, он сказал: «Я представлял себя таким, каким мне хотелось быть, и в конце концов становился этим человеком. Или он становился мной». В конце концов человек всегда становится тем, кем себя представляет, будь это великая личность или ничтожество. Именно поэтому некоторые люди подвержены простудам и на них вечно сыплются разные беды, а кому-то море по колено.
Папа явно причислял себя к тем, кому море по колено. Следующий час или около того он в мельчайших подробностях разбирал следствия своей теории – необходимость поддерживать строгую самодисциплину, создавать себе определенную репутацию, держать в узде чувства и эмоции, постепенно, мало-помалу изменяя себя. Я столько этих спектаклей наблюдала из-за кулис, что запросто могла бы работать папиным дублером – только он ни разу не пропускал выступления. Хотя само по себе зрелище было бесподобное, ничего такого уж нового папа не открыл. По сути, он кратко пересказывал содержание забавной французской книжечки о свойствах власти под названием «Гримаса», опубликованной в 1824 году. Также он надергал идей из книг «Путь Наполеона» Х. Х. Хилла (1908), «За гранью добра и зла» (Ницше, 1886), «Государь» (Макиавелли, 1515), «История – сила» (Гермин-Льюишон, 1990) и малоизвестных произведений, таких как «Подстрекательство к антиутопии» Асира аль-Хайеда (1973) и «Шарлатанство» Хенка Пауэрса (1989). Папа ссылался даже на басни Эзопа и Лафонтена.
К тому времени, как я приносила кофе, гость являл собой картину почтительного молчания: рот приоткрыт, глаза круглые. (Если бы дело происходило в 1400 году до рождества Христова, гость, возможно, провозгласил бы папу царем иудейским и умолял бы вести народ в Землю обетованную.)
Уходя, он долго тряс папину руку.
– Спасибо, доктор Ван Меер! Было очень… очень интересно! То, о чем вы говорили, весьма… весьма содержательно! Это большая честь! – Потом он оборачивался ко мне, удивленно моргая, словно только что меня заметил. – Польщен знакомством с вами! Надеюсь на скорую встречу!
Больше я его не видела, как и всех прочих. Для папиных коллег приглашение на ужин к Ван Мееру было событием из того же ряда, что рождение, смерть или выпускной бал, – только раз в жизни бывает. Пока очумевший младший преподаватель поэзии и прозы брел к своей машине, в стрекочущую сверчками ночную тьму летели пылкие обещания новых встреч, однако в последующие недели родственная душа уползала в бетонные университетские коридоры и больше уж не показывалась.
Однажды я спросила папу почему.
– Общение с ним не настолько заманчиво, чтобы возникло привыкание. Он не деньги и не наркотик, – ответил папа, на секунду оторвавшись от книги Кристофера Хейра «Социальная нестабильность и наркоторговля» (2001).
Я довольно часто задумывалась о проклятии Тобиаса – например, когда Джейд везла меня домой с рождественской дискотеки. Как только случится что-нибудь странное, пусть даже сущая ерунда, я невольно вспоминала о Тобиасе, втайне пугаясь, как бы самой в него не превратиться. Вдруг я поддамся собственному страху и тем самым приведу в действие ужасный маховик неудач и бедствий? Как это разочарует папу – ведь получится, что я не усвоила основополагающие принципы его любимой теории, в которой целый раздел посвящен тому, как вести себя в минуты потрясений («Немного найдется людей, способных подчинить свои мысли и чувства рассудку даже в моменты самых бурных волнений. Но ты постарайся!» – наставлял меня папа, перефразируя Карла фон Клаузевица).

 

Когда я шла по освещенной дорожке к нашему крылечку, больше всего мне хотелось забыть Эву Брюстер, Чарльза Мэнсона и все, что Джейд наговорила о Ханне. Просто рухнуть в постель, а утром устроиться у папы под боком и читать «Хроники коллективизма». Может, я бы даже помогла ему проверять студенческие работы о методах ведения войны в будущем или послушала, как он читает вслух поэму «Бесплодная земля» (Элиот, 1922). Обычно я этого терпеть не могу – папа читает невероятно пафосно, в стиле Джона Бэрримора (барон Феликс фон Гайгерн, «Гранд-отель»). Но сейчас мне казалось, что такое чтение – лучшее средство от тоски.
Свет в библиотеке все еще горел. Я быстро затолкала книжку о черном дрозде в школьный рюкзак – он так и валялся у лестницы, где я его бросила в пятницу после уроков, – и помчалась к папе. Папа сидел в красном кожаном кресле, рядом на столе чашка чая «Эрл Грей», в руках планшет. Наверняка строчит очередную лекцию или статью для «Федерального форума». Всю страницу опутала паутина строчек, написанных папиным неразборчивым почерком.
Я сказала:
– Привет.
Папа поднял голову от планшета и доброжелательно спросил:
– Ты знаешь, который час?
Я покачала головой.
Папа посмотрел на часы:
– Двадцать две минуты второго.
– Ох. Прости, пожалуйста. Я…
– Кто тебя привез?
– Джейд.
– А где молодой человек?
– Он… Не знаю точно.
– И где твоя куртка?
– Я ее забыла там…
– И что, черт побери, у тебя с ногой?
Я посмотрела вниз. На щиколотке запеклась кровь, а колготки по этому случаю пустились во все тяжкие и порвались до самой туфли.
– Ободрала.
Папа медленно снял очки для чтения и аккуратно положил их на стол.
– Все, хватит!
– Что?
– Финита. Капут. Мне надоело твое вранье. Довольно я терпел.
– Ты о чем?
На папином лице застыло спокойствие Мертвого моря.
– О твоей якобы совместной подготовке к урокам. Вранье наглое и, честно говоря, бездарное. Дорогая моя, «Улисс» – не та книга, изучением которой станут заниматься ученики средней школы, пусть даже самые продвинутые. Назвала бы лучше Диккенса или хоть Джейн Остен. Я вижу, ты молчишь и смотришь с изумлением. Что ж, я продолжу. Ты бродишь неизвестно где до глубокой ночи. Носишься по городу, как облезлая бездомная собачонка. Злоупотребляешь алкоголем – строго говоря, у меня нет доказательств, но выводы сделать нетрудно, исходя из общей информации о дурных привычках американских подростков, а также глядя на непривлекательные синяки у тебя под глазами. Я наблюдал, как ты радостно выбегаешь из дома в платьице, которое любой свободомыслящий человек примет за бумажную салфетку, но молчал, полагая – видимо, напрасно, – что у тебя достаточно развиты мыслительные процессы и ты в конце концов сама поймешь, что эти твои так называемые друзья, эти недоросли, с которыми ты якшаешься, не стоят твоего внимания, что их представление о себе и мире убого и заскорузло. Однако у тебя явные проблемы со зрением. И с соображением тоже. Ничего не поделаешь, приходится вмешаться ради твоего же блага.
– Пап…
Он сурово покачал головой:
– Я принял приглашение в Университет Вайоминга на следующий семестр. Город называется Форт-Пек. Жалованье вполне приличное, я давно уже столько не получал. На следующей неделе ты сдашь последние экзамены и мы переедем. В понедельник позвонишь в приемную комиссию Гарварда, предупредишь их, что у тебя изменился адрес.
– Что?!
– Ты прекрасно слышала, что я сказал.
– Т-ты не можешь…
Стыдно признаться, но я еле сдерживала слезы, и голос был писклявым и дрожащим.
– Вот-вот, о чем я и говорю. Месяца три-четыре назад по такому случаю ты процитировала бы «Гамлета»: «О, если б ты, моя тугая плоть, / Могла растаять, сгинуть, испариться!» Нет, этот город на тебя действует, как телевидение – на среднего американца. У тебя мозги превратились в квашеную капусту.
– Я не поеду.
Папа задумчиво покрутил крышечку на авторучке.
– Радость моя, я великолепно представляю, какая за этим последует мелодрама. Сейчас ты объявишь о своем намерении убежать из дома и поселиться в кафе-мороженом, затем бросишься к себе в комнату и будешь рыдать в подушку о том, «как несправедлива жисть». Начнешь вещи швырять. Мой совет – ограничься носками, а то мы все-таки в съемном доме живем. Завтра окажется, что ты со мной не разговариваешь, неделю спустя снизойдешь до односложных ответов, а среди своих приятелей будешь меня именовать Коммунистической Мафией, у которой одна цель в жизни – всеми способами препятствовать твоему счастью. Несомненно, это будет продолжаться, пока мы не «свалим из этого городишки». В Форт-Пеке ты на третий день опять начнешь разговаривать, хотя и со всяческими гримасами и ужимками. А через год скажешь мне спасибо. Я надеялся, что предотвратил подобный оборот событий, когда дал тебе почитать «Анналы времени». Scio me nihil scire! Но если тебе непременно хочется отыграть этот нудный сценарий от начала до конца, то приступай. А мне нужно еще подготовить лекцию о холодной войне и проверить четырнадцать рефератов, составленных студентами без малейших признаков чувства юмора.
Он сидел передо мной, загорелый и надменный в золотистом свете настольной лампы (см. «Пикассо наслаждается солнечной погодой на юге Франции» в кн. «Уважая дьявола», Херст, 1984, стр. 210). Ждал, что я отступлю, уползу, как какой-нибудь слабовольный студент, который сунулся невовремя отвлекать папу от научной работы дурацкими вопросами о добре и зле.
Мне хотелось его убить. Обработать его тугую плоть кочергой (ну или еще каким-нибудь тяжелым предметом), чтобы это бескомпромиссное лицо скривилось от страха, а изо рта полились не мелодичные фразы, а придушенное, нечленораздельное «А-а-а-а-а!» – душераздирающий отзвук Ветхого Завета и плесневелых книг о средневековых пытках. Дурацкие, горячие слезы сами собой потекли у меня по лицу.
– Я… не поеду, – повторила я. – Ты поезжай, если хочешь. Возвращайся в свое Конго!
Он будто не слышал, вновь склонившись над своей бесценной лекцией о характерных чертах политики Рейгана. Съехавшие на кончик носа очки, неумолимая улыбка. Я спешно придумывала, что бы такое сказать – масштабное, пробирающее до костей, какую-нибудь гипотезу или малоизвестную цитату, чтобы у папы глаза стали квадратные, чтобы он со стула свалился. Но, как часто бывает, когда мысли и чувства в минуту бурных волнений отказываются подчиняться рассудку, ничего толкового в голову не приходило. Я только и могла стоять столбом, уронив руки, бесполезные, словно крылья у курицы.
Несколько минут прошли как в тумане. Я чувствовала ту отрешенность, о которой рассказывают приговоренные убийцы в тюремных оранжевых робах, когда шустрая репортерша в косметическом загаре выспрашивает, как это вполне обычный с виду человек решился отнять жизнь у другого, ни в чем не повинного человеческого существа. Осужденные несколько туманно повествуют о том, что в роковой день их, словно некая пелена, окутало ощущение одиночества и ясности, будто бы анестезия, только не усыпляющая, а позволяющая впервые за всю свою смирную жизнь забыть об осторожности и благоразумии, послать к чертям инстинкт самосохранения и не продумывать результаты своих поступков на три шага вперед.
Я вышла из библиотеки, промаршировала по длинному коридору и, переступив порог, как можно тише прикрыла за собой дверь, чтобы не услышал засевший в доме Князь тьмы. Две-три минуты постояла на ступеньках, глядя на голые деревья и клетчатые отсветы окон на газоне.
Потом я побежала. В чужих туфлях на высоком каблуке бежать было неудобно. Я их сняла и швырнула через плечо. Мимо пустых машин, мимо соседских клумб, замусоренных сосновыми шишками и стеблями засохших цветов, мимо рытвин, почтовых ящиков, и цепляющихся за обочину обломанных веток, и натекших с уличных фонарей зеленоватых лужиц света.

 

Наш дом, номер 24 по Армор-стрит, стоял в глубине лесистого района Стоктона под названием Кленовая роща. Это не был элитный поселок в духе Оруэлла, как Перл-эстейтс (место нашего обитания во Флитче), где одинаковые беленькие домики стояли ровными рядами, как выправленные ортодонтом зубы, а въездные ворота были визгливы и капризны, точно постаревшая актриса, – и тем не менее Кленовая роща могла похвастаться собственным муниципалитетом, собственной полицией, собственным почтовым индексом и собственным неприветливым знаком на въезде («Вас приветствует Кленовая роща – жилищный комплекс закрытого типа для респектабельных людей»).
Самый короткий путь за пределы Рощи – от нашей улицы повернуть направо и, пригибаясь, пробраться респектабельными задворками мимо двадцати двух приблизительно домов. Я пробиралась, икая и всхлипывая, а домá стояли посреди аккуратно выстриженных газонов, тихие и спокойные, как дремлющие слоны на льду. Я продралась через баррикады голубых елей и заграждения из сосен, потом сбежала вниз по склону, и наконец меня выплеснуло, как воду из канавы, на Орландо-авеню – стоктонский ответ бульвару Сансет.
У меня не было никаких идей, ни планов, вообще никаких соображений. Когда оторвешься от родительского причала, очень скоро на тебя наваливается осознание огромности жестокого мира и хрупкости твоей утлой лодчонки. Я бездумно перебежала через дорогу к автозаправочной станции и распахнула дверь продуктового магазина. Дверь отозвалась приветливой трелью колокольчика. Знакомый продавец, молодой парень по имени Ларсон, сидел в своей пуленепробиваемой конуре и чесал языком с подружкой, а она болталась перед его окошечком, словно подвеска с освежителем воздуха в автомобиле.
Так получилось, что этого «Здравствуйте, меня зовут Ларсон» папа полюбил, как суринамский таракан – экскременты летучей мыши. Он был из тех непотопляемых восемнадцатилетних мальчиков, с лицом как из книжки про братьев Харди (сейчас таких уже не делают): сплошные веснушки, улыбка от уха до уха, буйные темно-каштановые кудри, будто висячее растение в горшке, сам весь долговязый, нескладный, руки-ноги постоянно ходят ходуном, точно у куклы-чревовещателя (см. главу 2, «Чарли Маккарти» в кн. «Марионетки, которые изменили нашу жизнь», Меш, 1958). Папа от него был в восторге. В том и беда с моим папой: он обучает методикам медитации целые косяки студентов, которых едва переваривает, а потом заходит в магазин купить «Тамс» с ароматом лесных ягод и с места в карьер буквально влюбляется в мальчишку-продавца, восхваляя его, как истинного дельфина, способного по свистку выполнять сложнейшие трюки: «Вот этого молодого человека я бы с удовольствием обучал! В нем есть искра, это большая редкость».
– Смотрите, кто пришел! Папина дочка! – объявил он по громкой связи. – Разве тебе не пора баиньки?
В мертвенном свете продуктового магазина я почувствовала себя совсем нелепо. Ноги дико болели, платье смялось, как пережаренный зефир, а лицо (отраженное в зеркальной полке) стремительно распадалось, превращаясь в нестабильную массу засохших слез и скверного макияжа (см. главу «Радон-221» в кн. «Вопросы радиоактивности», Джонсон, 1981, стр. 120). А еще я была вся утыкана сосновыми иголками.
– Ну иди сюда, поздоровкаемся! Что бродишь на ночь глядя?
Я нехотя потащилась к окошку кассы. Ларсон был в джинсах и красной футболке с надписью MEAN REDS. А еще он улыбался. Ларсон вообще был из тех людей, которые все время улыбаются. И глаза у него были такие – посмотрит на тебя, и сразу становится щекотно. Поэтому, наверное, разные красотки от него таяли, как мороженое парфе. Даже когда просто приходишь заплатить за бензин, его глаза цвета молочного шоколада или жидкой грязи так и обливают тебя всю и невольно появляется чувство, будто он видит что-то очень твое, очень личное – например, видит тебя голой, или как ты бормочешь во сне что-то стыдное, или хуже того – твою любимую дурацкую фантазию, как ты идешь по красной дорожке в длинном платье, расшитом сверкающим бисером, и все очень стараются не наступить тебе на подол.
– Дай угадаю, – сказал Ларсон. – С мальчиком поссорилась?
– М-м, нет… С папой поругалась. – Мой голос звучал как хруст фольги.
– Да ну? Я его видел на днях. С подружкой.
– Они расстались.
Ларсон кивнул:
– Слушай, Диаманта, принеси-ка ей слаш!
– Какой? – скривилась Диаманта.
– Да любой! Большую порцию. Запиши на мой счет.
Диаманта в розовой футболке с блестками и коротенькой джинсовой юбочке была тощая, как спичка. Сквозь пергаментно-белую кожу просвечивали голубые жилки. Она хмуро убрала ногу в черном сапоге на платформе с нижней полки стеллажа с открытками и потопала вглубь магазина, сверкая и переливаясь в резком свете люминесцентных ламп.
– Трудно с ними, с папашками, – заметил, вздыхая, Ларсон. – Мой свалил, когда мне было четырнадцать. Ничего не оставил, прикинь – только рабочие сапоги и подписку на журнал «Пипл». Я два года через плечо оглядывался, все ждал – вдруг его увижу. Мерещилось, что он вон там перешел через улицу или мимо проехал в автобусе. И я гнался за этим автобусом через весь город и все ждал, ждал как ненормальный, когда же он сойдет на остановке. А когда он выходил, оказывалось, это чей-то чужой папка, не мой. А получается, он мне самый лучший подарок сделал, когда ушел. Знаешь почему?
Я покачала головой.
Ларсон подался вперед, облокотившись о прилавок.
– Благодаря ему я теперь могу сыграть старикашку-короля.
– Какой сорт брать? – крикнула Диаманта, стоя у автомата для изготовления слашей.
– Какой ты хочешь? – Ларсон, не переводя дыхания, перечислил сорта, словно аукционист на ярмарке крупного рогатого скота: – Сарсапарель, Баббл-гам, Севен-ап, Севен-ап тропикале, дыня с виноградом, Кристаллат, банановый сплит, «Красный сигнал»…
– Давайте сарсапарель. Спасибо большое.
– Босая дама хочет сарсапарель! – объявил он по громкой связи.
– Какого короля? – спросила я.
Ларсон снова улыбнулся, показывая два скособоченных передних зуба – один робко выглядывал из-за другого, как будто боялся выходить на сцену.
– Да Лира! У Шекспира в пьесе. Мало кто понимает, что человеку необходимо пережить предательство и измену. Без этого никакой выносливости не будет. Не потянешь два представления в день. Не сдюжишь пять актов подряд играть заглавную роль и вести персонажа от пункта А до пункта Е. Ни кульминацию нормально не выстроишь, ни развязку, поняла? Надо, чтобы жизнь тебя как следует помотала, тогда есть откуда черпать. Больно, конечно, адски. Тошно. Вообще сдохнуть хочется. Зато потом, в спектакле, публика от тебя глаз не может оторвать. Когда в кино хороший фильм показывают, погляди на лица зрителей – какая сила чувства, а? Диаманта!
– Не работает! – крикнула та.
– Еще раз попробуй! Сначала машину выключи и опять включи.
– А где выключатель?
– Сбоку. Красный такой.
– Он грязный! – сказала Диаманта.
А ведь прав был папа – в этом парне и правда есть что-то завораживающее. Какая-то старомодная серьезность, манера смешно двигать бровями во время разговора и странный горский выговор – слова будто острые камешки, на которых можно поскользнуться и разбиться в кровь. Он был весь обсыпан медно-рыжими веснушками, словно его обмакнули в клей, а потом – в блестящие конфетти.
– Понимаешь, – говорил он, широко раскрывая глаза, – пока не испытал настоящую боль, ты можешь играть только себя. А это никому не интересно. Можно рекламировать зубную пасту или крем от геморроя, и только. Живой легендой не станешь – а для чего еще жить?
Диаманта сунула мне громадный стакан слаша и снова пристроилась возле стеллажа с открытками.
– Так! – Ларсон хлопнул в ладоши. – Как тебя зовут-то, скажи?
– Синь.
– Синь, значит. Пришла ко мне ты в час беды жестокой. Что делать будем?
Я посмотрела на Ларсона, потом на Диаманту и опять на Ларсона:
– В смысле?
Он пожал плечами:
– Ну, явилась ты сюда ненастной бурной ночью. Ровно… – Он посмотрел на часы. – В два ноль шесть. Босиком. В драматургии это называется завязкой. Происходит в самом начале действия. – Ларсон кивнул, серьезный, как фотография Сунь Ятсена. Объясни хоть, что за пьеса – комедия, мелодрама, или там детектив, или, как это называется, театр абсурда? А то мы стоим посреди сцены, как дураки, реплик не знаем.
Я вдруг почувствовала, что магазинчик навевает на меня удивительное спокойствие, ровное, как гудение холодильника с пивом. Куда и к кому я хочу пойти, стало ясно, как зеркала в витринах, как ряды батареек и жвачки, как серьги-кольца в ушах Диаманты.
– Детектив, – ответила я. – Можно у вас машину одолжить?
Назад: Глава 14. «Взломщик из Шейди-Хилла», Джон Чивер
Дальше: Глава 16. «Смех в темноте», Владимир Набоков

Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (499) 322-46-85 Евгений.