Книга: Толкователи
Назад: Муж рода
Дальше: Заметки об Уэреле и Йеове

Освобождение женщины

Близкий друг попросил записать историю моей жизни, считая, что она может представить интерес для людей других миров и времен. Я обыкновенная женщина, но мне довелось жить в годы великих перемен, и я всем существом поняла, в чем суть рабства и смысл свободы.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое-Део. Доссе была моей бабушкой. Камье – Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывал поля, где пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
Имущество получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, имущество, или рабы, мужчины и женщины, были невольниками, а дети – щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили невольники мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные – наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое вольнорезаных, кастратов из невольников, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти невольника от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка, – у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
– Нет, – ответила она. – Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального имущества, но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
– Послушай, Ракам, – сказала она мне, – они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
– Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, – сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
– Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец!
Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
– Никогда не говори о своем отце! – сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин рабынь и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек – бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, – случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных рабов, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам имущества определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
– Ты еще слишком маленькая.
– К новому году мне будет семь лет.
– Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
– Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
– Никогда, – ответила мать. – Ты рождена для лучшей участи.
– Для какой?
– Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело – всегда чистыми и свежими.
– Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
– Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
– О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
– Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! – сказала она. – И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
– Ты должна делать все абсолютно правильно, – сказала мне Йова. – Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
– Ты должна оставить мне ее еще на год, – говорила бабушка. – Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. – Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. – Йова, она моя радость!
– Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
– Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
– Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год – и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
– Йова, не позволяй, чтобы ее обижали, – очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
– Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, – сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из жилища рабов через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы – разве что сорняки в садике у кухни, – и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм» – но голос отказался подчиняться мне.
– Какая милая маленькая девочка, – сказала леди. – И такая темная. – На последних словах ее голос слегка дрогнул.
– Надсмотрщики приходили… в ту ночь, – с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
– В чем нет сомнения, – сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. – Очень, очень мила, Йова, – сказала женщина. – Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
– Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, – сказала женщина. – Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая… – Она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. – Оно мне не нравится, – пробормотала она. – Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других рабынь, – пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.
– Иди сюда, малышка, – сказала она, освобождая для меня место на своей огромной широкой мягкой постели, устланной подушками. – Иди сюда и прижмись ко мне. – Я свернулась калачиком рядом с ней, а она гладила меня по волосам и ласкала кожу, пока я не успокоилась от прикосновения мягких теплых рук.
– Вот так, вот так, малышка Тоти, – говорила она, и наконец мы уснули.
Я стала домашней любимицей леди Тазеу Вехома Шомеке. Почти каждую ночь я спала с ней. Ее муж редко бывал дома, а когда появлялся, предпочитал получать удовольствие в обществе рабынь, а не с супругой. Порой миледи звала к себе в постель мою мать или другую женщину, помоложе, – когда это случалось, меня отсылали, пока я не стала постарше, лет десяти или одиннадцати, и тогда мне позволяли присоединяться к ним, – и учила, как доставлять наслаждение. Мягкая и нежная, в любви она предпочитала властвовать, и я была инструментом, на котором она играла.
Кроме того, я обучалась искусству ведения дома и связанным с этим обязанностям. Миледи учила меня петь, потому что у меня был хороший голос. Все эти годы меня никогда не наказывали и не заставляли делать тяжелую работу. Я, которая в поселении была совершенно неуправляемой, стала в Большом Доме воплощением послушания. В свое время я то и дело восставала против бабушки и не слушалась ее приказов, но что бы мне ни приказывала миледи, я охотно исполняла. Она быстро подчинила меня себе с помощью любви, которую дарила мне. Я воспринимала ее как Туал Милосердную, что снизошла на землю. И не в образном смысле, а в самом деле. Я видела в ней какое-то высшее существо, стоящее неизмеримо выше меня.
Может быть, вы скажете, что я не могла или не должна была испытывать удовольствие, когда хозяйка так использовала меня без моего на то согласия, а если бы я и дала его, то не должна была чувствовать ни малейшей симпатии к откровенному воплощению зла. Но я ровно ничего не знала о праве на отказ или о согласии. То были слова, рожденные свободой.
У миледи был единственный ребенок, сын, на три года старше меня. Он жил в уединении, окруженный лишь нами, рабынями. Род Вехома принадлежал к аристократии Островов, а те придерживались старомодных воззрений, по которым их женщины не имели права путешествовать, а потому были отрезаны от своих семей, откуда происходили. Единственное общество, где ей приходилось бывать, составляли друзья хозяина, которых он привозил из столицы, но все это были мужчины, и миледи составляла им компанию только за столом.
Хозяина я видела редко и только издали. Я и его считала неким высшим существом, но от него исходила опасность.
Что же до Эрода, молодого хозяина, то мы видели его, когда он днем навещал мать или отправлялся на верховые прогулки со своими наставниками. Мы, девчонки лет одиннадцати-двенадцати, тихонько подглядывали за ним и хихикали между собой, потому что он был красивым мальчиком, черным как ночь и таким же стройным, как его мать. Я знала, что он боялся отца, потому что слышала, как Эрод плакал у матери. Та утешала его лакомствами и, лаская, говорила: «Мой дорогой, скоро он снова уедет». Я тоже жалела Эрода, который существовал как тень, такой же бесплотный и безобидный. В пятнадцать лет он был послан в школу, но еще до окончания года отец забрал его. Рабы поведали, что хозяин безжалостно избил сына и запретил покидать пределы поместья даже на лошади.
Невольницы, обслуживавшие хозяина, рассказывали, как он жесток, и показывали синяки и ссадины. Они ненавидели его, но моя мать не соглашалась с ними.
– Кем ты себя воображаешь? – сказала она девочке, которая пожаловалась, что хозяин использовал ее. – Леди, с которой надо обращаться, как с хрусталем?
А когда девочка поняла, что забеременела (объелась, говорили мы), мать отослала ее обратно в поселение. Я не поняла, почему она это сделала. И решила, что Йова ревнива и жестока. Теперь я думаю, что она спасала девочку от ревности нашей миледи.
Не знаю, когда я поняла, что была дочкой хозяина. Таясь от нашей властительницы, мать считала, что этого никто не знает. Но всем рабыням в доме это было известно. Не знаю, услышала я о своем происхождении или подслушала, но помню, что, увидев Эрода, я внимательно рассмотрела его и подумала, что куда больше похожу на нашего отца, чем он, ибо к тому времени уже знала, что у нас общий отец. Я удивлялась, почему леди Тазеу не видит нашего сходства. Но она предпочитала жить в неведении.
За эти годы я редко появлялась в поселении. Первые полгода или около того я с удовольствием забегала повидаться с Валсу и бабушкой, показывала им свои красивые наряды, блестящие волосы и чистую кожу; но когда я приходила, малыши, с которыми я играла, бросались грязью и камнями и рвали на мне одежду. Валсу работала на полях, и мне приходилось весь день прятаться в хижине бабушки. Когда же бабушка посылала за мной, я могла появляться только в присутствии матери и старалась держаться поближе к ней. Обитатели поселения, даже моя бабушка, стали относиться ко мне сухо и недоброжелательно. Их тела, покрытые язвами и шрамами от ударов надсмотрщиков, были грязны и плохо пахли. У них были загрубевшие руки и ноги с раздавленными ногтями, изуродованные пальцы, уши или носы. Я уже отвыкла от их вида. Мы, обслуга Большого Дома, сильно отличались от этих людей. Служа высшим существам, мы сами стали походить на них.
Когда мне минуло тринадцать или четырнадцать лет, я продолжала спать в постели леди Тазеу, которая часто занималась со мной любовью. Но она обзавелась и новой любимицей, дочкой одной из поварих, хорошенькой маленькой девочкой, хотя кожа у нее была белой, как мел. Как-то ночью миледи долго ласкала потаенные уголки моего тела, зная, каким образом довести меня до экстаза, который сотрясал с головы до ног. Когда я в изнеможении замерла в ее объятиях, она стала покрывать поцелуями мое лицо и грудь, шепча: «Прощай, прощай». Но я была так утомлена, что не удивилась этим словам.
Наутро миледи позвала нас с матерью и сказала, что решила подарить меня сыну на его семнадцатилетие.
– Мне будет ужасно не хватать тебя, Тоти, дорогая, – сказала она со слезами на глазах. – Ты доставляла мне столько радости. Но в доме нет другой девочки, которую я могла бы вручить Эроду. Ты самая чистенькая, милая и обаятельная из всех. Я знаю, что ты невинна, – она имела в виду, с точки зрения мужчины, – и не сомневаюсь, что мой мальчик сможет доставить тебе много радости. Он будет добр с ней, Йова, – убежденно обратилась она к моей матери.
Та поклонилась и ничего не сказала. Да ей и нечего было сказать. Ни словом она не обмолвилась и со мной. Слишком поздно было посвящать меня в ту тайну, которой она так гордилась.
Леди Тазеу дала мне лекарство, чтобы предотвратить зачатие, но мать, не доверяя препаратам, отправилась к бабушке и принесла от нее специальные травы. Всю неделю я старательно принимала и то и другое.
Если мужчина в Доме решал нанести визит жене, он отправлялся в безу, но, если ему была нужна просто женщина, за ней «посылали». Так что вечером в день рождения молодого хозяина меня облачили во все красное и в первый раз в жизни отвели в мужскую половину Дома.
Мое преклонение перед миледи распространялось и на ее сына, тем более что мне внушили: хозяева по самой своей природе превосходят нас. Но он был мальчиком, которого я знала с детства и считала сводным братом.
Я думала, что его застенчивость объяснялась страхом перед подступающим возмужанием. Другие девочки пытались соблазнить его и потерпели неудачу. Женщины рассказали мне, что́ я должна делать, как предложить себя и возбудить его, и я была готова все это исполнить. Меня привели в огромную спальню, стены которой были заплетены каменными кружевами, с высокими узкими окнами фиолетового стекла. Я покорно остановилась у дверей, а он стоял у стола, заваленного бумагами. Наконец он подошел ко мне, взял за руку и подвел к креслу. Потом заставил меня сесть и обратился ко мне, стоя рядом, что было странно и смущало меня.
– Ракам, – сказал он. – Это твое имя, не так ли? – Я кивнула. – Ракам, моя мать руководствовалась самыми лучшими намерениями, и ты не должна думать, что я не ценю их или не вижу твоей красоты. Но я не возьму женщину, которая не может предложить себя по собственной воле. Соитие между хозяином и рабыней – это изнасилование. – И он продолжал говорить, так красиво, словно миледи читала мне одну из своих книг. Я почти ничего не поняла, кроме того, что буду являться по его указанию и спать в его постели, но он никогда не прикоснется ко мне. И об этом никто не должен знать. – Мне жаль, мне очень жаль, что я вынуждаю тебя лгать, – сказал он так серьезно, что я поняла: необходимость лгать причиняет ему страдания. Это свойство было присуще скорее богам, чем человеческому существу. Если ты страдаешь от лжи, как вообще можно существовать?
– Я сделаю все, что вы прикажете, лорд Эрод, – сказала я.
И много ночей слуга приводил меня к нему. Я засыпала на огромном ложе, пока Эрод, сидя за столом, работал с бумагами. Сам же он спал на узком диванчике у окна. Часто он изъявлял желание говорить со мной, и порой наши разговоры длились долго-долго, когда он делился со мной мыслями. Еще учась в столичной школе, Эрод стал членом группы властителей, которые хотели покончить с рабством. Они называли себя Общиной. Узнав об этом, отец забрал его из школы, отослал домой и запретил ему покидать поместье. Так Эрод тоже оказался заключен в его стенах. Но он постоянно по телесети переписывался с другими членами Общины, ибо знал, как пользоваться этой системой связи втайне и от отца, и от правительства.
Он был полон идей и не мог не излагать их. Часто Геу и Ахас, двое молодых рабов, которые выросли вместе с ним и всегда являлись за мной по приказу молодого хозяина, оставались слушать его речи о рабстве, о свободе и о многом другом. Нередко меня одолевала сонливость, но я все же старалась слушать и узнала много того, что было мне непонятно или во что я просто не могла поверить. Эрод рассказал нам, что те, кто считался имуществом, создали организацию, именовавшуюся Хейм, которая похищала рабов на плантациях. Этих рабов доставляли к членам Общины, которые выправляли им фальшивые документы на других хозяев, хорошо обращались с ними и помогали обзавестись достойной работой в городах. Он рассказывал нам о больших городах, и я любила слушать его. Эрод поведал нам о колонии Йеове и сообщил, что там рабы подняли революцию.
О Йеове я ничего не знала. Кроме того, что это была большая синевато-зеленая звезда, которая исчезала после восхода солнца и появлялась перед закатом; она была куда ярче, чем самая маленькая из лун. Йеове было названием из старой песни, которую затягивали в поселении: «О, о, Йе-о-ве, никто никогда не вернется с нее».
Я понятия не имела, что такое революция. Когда Эрод растолковал мне, что имущество на плантациях Йеове вступило в бой со своими властителями, я просто не поняла, как имущество могло сделать такое. С начала времен было определено, что должны существовать высшие существа и низшие, что есть Господь и есть человек, мужчины и женщины, владеющие и принадлежащие. Моим миром было поместье Шомеке, которое покоилось на этом фундаменте. Кому могло прийти в голову сокрушить его? Любой погибнет под его обломками.
Мне не нравилось, когда Эрод называл имущество рабами, ибо это уродливое слово сводило на нет нашу ценность. Про себя я решила, что тут, на Уэреле, мы имущество, а в другом месте, в колонии Йеове, – рабы, тупые и бестолковые невольники. Поэтому их туда и отослали. Что имело глубокий смысл.
Из этого вы можете сделать вывод, насколько я была невежественна. Порой леди Тазеу позволяла нам смотреть вместе с ней головизор, но сама предпочитала драмы, а не новости или репортажи о событиях. О мире, существовавшем за пределами поместья, я не имела представления, кроме того, что узнала от Эрода и чего совершенно не понимала.
Эрод побуждал нас спорить с ним. Он считал, что таким образом наше мышление расковывается и обретает свободу. Геу это нравилось. Он задавал вопросы типа: «Но если не будет имущества, кто же станет работать?» После чего Эрод нам все растолковывал, сияя глазами и блистая красноречием. Я обожала его, когда он говорил с нами. Он был прекрасен, и то, что он говорил, тоже было прекрасно. Словно я возвращалась в свое щенячье детство и слушала в поселении старика, «поющего слово» «Аркамье».
Я пользовалась контрацептивами, которые миледи каждый месяц вручала мне, как и девушкам, нуждавшимся в них. Леди Тазеу возбудила во мне чувственность, и я привыкла, что меня используют в сексуальном смысле слова. Мне не хватало ее ласк. Но я не знала, как сблизиться с кем-то из рабынь, а те опасались приближаться ко мне, ибо знали, что я принадлежу молодому хозяину. Я часто проводила с ним время, слушая его речи, но мое тело томилось по нему. Лежа в постели, я мечтала, как он подойдет, склонится надо мной и сделает то, что обычно делала миледи. Но он никогда не прикасался ко мне.
Геу тоже был красивым юношей, чистоплотным и воспитанным, довольно смуглым и привлекательным. Он не спускал с меня глаз. Но не приближался ко мне, пока я не рассказала, что Эрод так и не тронул меня.
Так я нарушила данное Эроду обещание никому ничего не рассказывать; но я не считала себя связанной этим обязательством, так же как не думала, что всегда и везде обязана говорить только правду. Честь вести себя подобным образом могут позволить себе только хозяева, а не мы.
После этого Геу стал договариваться со мной о встречах на чердаке Дома. Удовольствия от них я не получала. Он не входил в меня, считая, что должен сохранять мою девственность для хозяина. Вместо этого он вводил мне член в рот, но, перед тем как кончить, вынимал его, ибо сперма раба не должна пятнать женщину хозяина. Это слишком большая честь для раба.
Вы с отвращением можете сказать, что вся моя история посвящена лишь такой теме, хотя в жизни, даже в жизни раба, существует не только секс. Совершенно верно. Могу лишь возразить, что только с помощью чувственности легче всего забыть о рабском состоянии, и мужчинам и женщинам. И бывает, что, даже обретя свободу, и мужчины и женщины чувствуют, как трудно пребывать в новом состоянии. Ибо плоть властно заявляет о себе.
Я была молода, здорова и полна радости жизни. И даже теперь, даже здесь, вглядываясь сквозь пелену лет в тот мир, где остались поселение и Дом Шомеке, я ярко вижу их. Я вижу большие натруженные руки бабушки. Я вижу улыбку матери и красный шарф у нее на шее. Я вижу черный шелк тела миледи, раскинувшейся среди подушек. Я вдыхаю дымок навоза, горящего в очаге, и обоняю ароматы безы. Я ощущаю мягкость красивой одежды, облегающей мое юное тело, руки и губы миледи. Я слышу, как старик «поет слово», и как мой голос сплетается с голосом миледи в песне любви, и как Эрод рассказывает нам о свободе. У него возбужденно пылает лицо, когда он видит перед собой ее облик. За ним фиолетовое стекло окна в каменном переплете смотрит в ночь. Я не говорю, что хотела бы вернуться туда. Лучше смерть, чем возвращение в Шомеке. Я бы предпочла умереть, но не покинуть свободный мир, мой мир, и вернуться туда, где царит рабство. Но воспоминания моей юности, полной красоты, любви и надежды, не покидают меня.
Но все это было предано. Ибо покоилось на фундаменте, который в конце концов рухнул.
В тот год, когда мир изменился, мне минуло шестнадцать лет. Первые перемены, о которых я услышала, не вызвали у меня никакого интереса, если не считать, что милорд был взволнован, так же как Геу, Ахас и еще кое-кто из молодых рабов. Даже бабушка изъявила желание услышать о них, когда я навестила ее.
– На этом Йеове, в мире рабов, никак обрели свободу? – сказала она. – И прогнали своих хозяев? И открыли ворота? О, мой благословенный Владыка Камье, да как же это может быть? Да будь благословенно его имя и сотворенные им чудеса! – Сидя на корточках в пыли и положив руки на колени, она раскачивалась вперед и назад. Ныне она была старой, морщинистой женщиной. – Расскажи мне! – потребовала она.
В силу неведения я мало что могла поведать.
– Вернулись все солдаты, – сказала я. – А те другие, чужи, остались на Йеове. Может, теперь они стали новыми хозяевами. Все это где-то там. – Я махнула рукой куда-то в небо.
– А кто такие чужи? – спросила бабушка, но я не смогла ответить.
Все это были слова, не имеющие для меня смысла.
Но когда нашего хозяина, лорда Шомеке, больным привезли домой, я начала кое-что понимать. Его доставили на флайере в наш маленький порт. Я видела, как его несли на носилках, глаза его побелели, а черная кожа обрела сероватый цвет. Он умирал от болезни, которая свирепствовала в городах. Моя мать, сидя рядом с леди Тазеу, слышала, как политик, выступая по телесети, сказал, что чужи занесли на Уэрел эту болезнь. В его голосе звучал такой ужас, что мы решили, будто всем предстоит умереть. Когда я рассказала об этом Геу, он лишь фыркнул.
– Чужаки, а не чужи, – сказал он, – и они не имеют к этому никакого отношения. Милорд говорил с врачами. Это всего лишь новый вид гнойных червей.
Достаточно было и этого ужасного заболевания. Мы знали, что любое имущество, заразившееся им, убивали без промедления, как скот, а труп сжигали на месте.
Но хозяина не прирезали. Теперь Дом был полон врачей, а леди Тазеу дни и ночи проводила у ложа супруга. Он умирал в ужасных мучениях, поскольку смерть все медлила с приходом. Страдая, властитель Шомеке издавал ужасные крики и стоны. Трудно было поверить, что человек способен часами так кричать. От тела его, покрытого язвами, отваливались куски, страдания сводили больного с ума, но он все не умирал.
Если леди Тазеу превратилась в усталую молчаливую тень, то Эрод был полон сил и возбуждения. Порой, когда до него доносились вопли и стоны отца, у него возбужденно блестели глаза. Он шептал: «Да смилуется над ним Туал» – но жадно внимал этим крикам. От Геу и Ахаса, которые росли вместе с ним, я знала, как отец мучил и презирал сына и как Эрод дал обет ни в чем не походить на отца и положить конец всему, что тот делал.
Но конец положила леди Тазеу. Как-то ночью она отослала всех слуг, что нередко делала, и осталась наедине с умирающим мужем. Когда он снова начал стонать и выть, она вынула небольшой ножичек для рукоделия и перерезала ему горло. Затем исполосовала себе вены, легла рядом с ним и так скончалась. Моя мать всю ночь находилась в соседней комнате. Она рассказала, что сначала ее удивило наступившее молчание, но она так устала, что провалилась в сон, а когда утром вошла в покои, то обнаружила обоих хозяев в лужах остывшей крови.
Я хотела всего лишь оплакать мою леди, но все вокруг пришло в смятение. Всю обстановку в комнате умерших предстояло сжечь, сказали врачи, а тела без промедления тоже предать огню. В Доме объявили карантин, так что провести похоронный обряд могли только священники Дома. В течение двадцати дней никто не имел права покинуть пределы поместья. Но часть медиков сами остались с Эродом, который, став отныне властителем Шомеке, рассказал им, что собирается делать. Я услышала несколько сбивчивых слов от Ахаса, но, преисполненная печали, не обратила на них внимания.
Тем вечером все, кто составлял имущество Дома, собрались у часовни, где шла заупокойная служба; они слушали песнопения и читали молитвы. Надсмотрщики и вольнорезаные пригнали людей из поселения, и те толпились за нашими спинами. Мы видели, как вышла траурная процессия, неся белый паланкин, как вспыхнул погребальный костер и к небу поднялся черный дым. И не успел он еще растаять в небе, как новый властитель Шомеке подошел к нам.
Поднявшись на холмик за часовней, Эрод обратился к нам, говоря сильным и четким голосом, которого я никогда раньше не слышала у него. В Доме, погруженном во мрак, все только перешептывались. А теперь, при свете дня, раздался громкий сильный голос. Эрод стоял, вытянувшись в струнку, и черный цвет его кожи оттеняли белые траурные одеяния. Ему еще не было и двадцати лет.
– Вы, люди, слушайте, – сказал он. – Вы были рабами, но обретете свободу. Вы были моей собственностью, но теперь сами станете распоряжаться своими жизнями. Утром я отослал в правительство распоряжение о вольной для всего имущества поместья, на четыреста одиннадцать мужчин, женщин и детей. Если завтра утром вы зайдете в мой кабинет, я каждому вручу документ, в котором он поименован свободным человеком. Никто из вас никогда больше не будет рабом. С завтрашнего дня вы вольны делать все, что хотите. Каждый получит деньги, чтобы начать новую жизнь. Не ту сумму, что вы заслужили, не то, что вы заработали, трудясь на нас, а всего лишь то, что я в состоянии вам выделить. Я оставляю Шомеке. И отправляюсь в столицу, где буду добиваться свободы для всех рабов на Уэреле. День свободы, что воцарилась на Йеове, придет и к нам – и скоро. И я зову с собой всех, кто хочет примкнуть ко мне! Для нас хватит работы!
Я помню все, что он сказал. И передала его слова так, как он произносил их. Поскольку никто из рабов не умел читать и не был знаком с понятиями из телесети, его слова проникали в души и сердца.
Когда он замолчал, воцарилось такое молчание, которого я никогда не слышала.
Один из врачей начал было говорить, возражая Эроду и напирая на то, что карантин нарушать нельзя.
– Зло ушло с пламенем, – сказал Эрод, широким жестом показывая на столб черного дыма. – Здесь царило зло, но оно больше не выйдет за пределы Шомеке!
Среди обитателей поселения, стоящих за нами, возник слабый звук, который превратился в восторженный рев, смешанный с плачем, стонами, рыданиями и воплями.
– Великий Камье! Всемогущий Камье! – кричали люди.
Какая-то старуха вышла вперед: это была моя бабушка. Она раздвигала толпу имущества Дома, словно люди были стеблями травы. Бабушка остановилась на почтительном расстоянии от Эрода.
– Господин и хозяин наш, – сказала она, – ты выгоняешь нас из наших домов?
– Нет, – сказал Эрод. – Дома ваши. И земля, которой вы пользуетесь, тоже ваша. Как и доходы с угодий. Тут ваш дом, и вы свободны!
И снова раздались крики, такие оглушительные, что я пригнулась и заткнула уши, но я тоже плакала и кричала, вместе со всеми в едином хоре восхваляя властителя Эрода и Владыку Камье.
В отблесках затухающего погребального костра мы танцевали и пели вплоть до захода солнца. Наконец бабушки и вольнорезаные принялись загонять людей обратно в поселение, говоря, что у них еще нет документов. Мы, обслуга, побрели в Дом, судача о завтрашнем дне, когда получим свободу, деньги и землю.
Весь следующий день Эрод сидел в кабинете, выдавая документы рабам и вручая каждому одинаковую сумму: сто кью наличными и чек на пятьсот кью, которые подлежали выдаче лишь через сорок дней. Чтобы таким образом, объяснил он каждому, уберечь человека от неразумных трат, прежде чем он поймет, как лучше использовать деньги. Он посоветовал рабам организовать кооператив, собрать все средства в единый фонд и управлять поместьем сообща.
– Господи, деньги в банке! – заорал на выходе какой-то старый калека, приплясывая на скрюченных ногах. – Деньги в банке, Господи!
Если они хотят, снова и снова повторял Эрод, то могут поберечь деньги и связаться с Хеймом, который поможет перебраться на Йеове.
– О, о, Йе-о-ве, – затягивал кто-то, и все подхватывали иные слова: – Все соберутся туда. О, о, Йе-о-ве, все соберутся туда.
Люди пели весь день напролет. И ничто не могло прогнать печаль того дня. И теперь, вспоминая то пение, тот день, я чувствую, как на глаза наворачиваются слезы.
На следующее утро Эрод уехал. Ему не терпелось покинуть место, где он испытал столько унижений, и начать новую жизнь в столице, работая во имя свободы. Со мной он не простился. Но взял с собой Геу и Ахаса. За день до него снялись с места все врачи, их помощники и слуги. Мы смотрели, как их флайер растворяется в воздухе.
Мы вернулись в мертвый, безмолвный Дом. В нем не было владельцев, не было хозяев, и никто не говорил нам, что делать.
Мы с матерью пошли укладывать вещи. Мы почти не говорили друг с другом, но чувствовали, что не можем тут оставаться. Мы слышали, как другие женщины бродили по безе, рылись в комнатах леди Тазеу, обшаривали ее шкафы и комоды, смеясь и вскрикивая от восторга, когда находили драгоценности и украшения. В холле мы слышали голоса мужчин: то были надсмотрщики.
Молча мы с матерью взяли свои вещи, вышли через заднюю дверь, миновали живую изгородь сада и направились в поселение.
Огромные ворота его стояли распахнутыми настежь.
Как мне поведать вам, что значило для нас это зрелище? Как рассказать вам?
Зескра
Эрод понятия не имел, как идут дела в поместье, потому что распоряжались в нем надсмотрщики. Он тоже находился на положении заключенного. И жил в окружении своих экранов, поглощенный мечтами и видениями.
Бабушки и остальные обитатели поселения провели всю ночь за составлением планов, как сплотить наших людей, чтобы те могли защищаться. Утром, когда пришли мы с матерью, мужчины, обзаведясь оружием, сделанным из сельскохозяйственного инвентаря, охраняли поселение. Бабушки и вольнорезаные собрались провести выборы главы общины, которым должен был стать сильный и всеми уважаемый работник с полей. Таким путем они надеялись привлечь молодежь.
Но к полудню всем надеждам пришел конец. Молодежь словно взбесилась и ринулась в Дом грабить. Надсмотрщики открыли огонь из окон и многих убили, остальные убежали. Надсмотрщики забаррикадировались в Доме и принялись пить вино из подвалов Шомеке. Владельцы окружающих плантаций по воздуху стали подбрасывать им подкрепление. Мы слышали, как приземлялись их флайеры, один за другим. И женщинам, которые остались в Доме, теперь оставалось надеяться лишь на милосердие.
Что же до нас в поселении, то ворота снова закрылись. Мы переместили мощные запоры с внешней стороны ворот на внутреннюю и решили, что по крайней мере до утра в безопасности. Но к полуночи к поселению подогнали тяжелые тракторы, проломили стену, и в дыру вломилось больше ста человек – наши надсмотрщики и владельцы всех плантаций в округе. Они были вооружены винтовками. А мы дрались лопатами и палками. Один или два из нападавших были убиты или ранены. Они же перебили столько людей, сколько хотели, а затем начали насиловать нас. Это продолжалось всю ночь.
Группа налетчиков собрала стариков и старух и каждому из них всадила пулю меж глаз, как скотине. Одной из них была моя бабушка. Я так и не узнала, что случилось с матерью. Когда утром меня уводили, я не видела живым никого из невольников. Мне бросились в глаза окровавленные бумаги, валявшиеся на земле. Документы свободы.
Нас, несколько девушек и молодых женщин, оставшихся в живых, запихали в кузов машины и доставили в аэропорт. Подталкивая и подгоняя дубинками, нас заставили погрузиться во флайер, который вскоре взмыл в воздух. Я была не в себе и ничего не соображала. Лишь потом, с чужих слов, я узнала, что произошло.
Мы оказались в поселении, которое как две капли воды походило на наше. Мне даже показалось, что нас вернули домой. Уже занималось утро, и все ушли на работу; в поселении оставались только бабушки, малыши и старики. Бабушки встретили нас с откровенной неприязнью. Сначала я не могла понять, почему все они кажутся мне чужими. Я искала свою бабушку.
Мы вызывали у обитателей поселения страх, потому что нас приняли за беглецов: в последние годы случалось, что рабы убегали с плантаций, стремясь добраться до городов. И местные жители решили, что наша непокорность доставит им неприятности. Но все же помогли нам помыться и привести себя в порядок, после чего отвели нам место рядом с башней. Свободных хижин не имеется, сказали нам. Мы узнали, что находимся в поместье Зескра. Никто не хотел и слышать о том, что случилось в Шомеке. Им было не нужно наше присутствие. Наши беды их не волновали.
Мы легли спать прямо на земле, без крыши над головой. Некоторые рабы ночью перебирались через канаву и насиловали нас, и мы не могли защититься, ибо ни для кого не представляли ценности. Кроме того, мы были слишком слабы и измучены, чтобы сопротивляться. Одна из нас, девочка Абайе, попыталась отстоять себя. Но насильник безжалостно избил ее. Утром она не могла подняться, не могла произнести ни слова. Когда пришли надсмотрщики и увели нас, она так и осталась лежать. Осталась еще одна, крупная и высокая, с большим белым шрамом на голове, уходившим в копну волос. Когда нас уводили, я глянула на нее и узнала Валсу, бывшую мою подругу. Она сидела в грязи, свесив голову.
Пятерых из нас отправили из поселения в Большой Дом Зескры, на женскую половину. Во мне затеплилась было надежда, потому что я хорошо знала, как вести дом. Но я еще не представляла, как Зескра отличается от Шомеке. Дом в Зескре был полон людей, владельцев и хозяев. Здесь жила большая семья, и если раньше я знала единственного лорда Шомеке, то тут кишели десятки людей со своими вассалами, прислугой и гостями, так что случалось, на мужской половине обитало тридцать-сорок человек и столько же женщин в безе, не говоря уж, что обслуга Дома составляла человек пятьдесят, а то и больше. Нас доставили сюда не в качестве домашних слуг, а как «расхожих женщин».
После того как мы помылись, нас оставили в большой комнате, где негде было укрыться. Тут уже располагалось больше десятка «расхожих женщин».
Те из них, которым нравились эти обязанности, встретили нас без особой радости, восприняв как соперниц, но другие обрадовались нашему появлению, надеясь, что мы заменим их и позволим им вернуться в ряды простых слуг. Все же никто нас не обижал, а кое-кто проявил и заботу о нас, найдя одежду, ибо все это время мы были голыми, и утешив самую юную из нас, Мио, девочку десяти или одиннадцати лет, чье хрупкое белое тело покрывали синевато-коричневые синяки.
Одной из тех, кто встретил нас, была высокая женщина по имени Сези-Туал. Она с ироническим выражением лица уставилась на меня, и в моей душе что-то ворохнулось.
– Ты не из пыльных, – сказала она. – Ты такая же черная, как сам старый черт, лорд Зескры. Малышка, да ты никак важная персона?
– Нет, мэм, – сказала я. – Я дитя лорда. И ребенок Владыки. Меня зовут Ракам.
– В последнее время твой дедушка обращался с тобой не лучшим образом, – сказала она. – Может, тебе стоит возносить моления леди Туал Милосердной?
– Я не ищу милосердия, – ответила я. После этих слов Сези-Туал полюбила меня и взяла под защиту, в которой я так нуждалась.
Почти каждую ночь нас отсылали на мужскую половину. Когда после обеда леди покидали зал, туда впускали нас, и мы рассаживались на коленях у мужчин и пили с ними вино. Затем они пользовались нами – или тут же, на диванах, или уводили в свои помещения. Мужчины в Зескре не были жестокими. Правда, кое-кому нравилось грубое насилие, но большинство предпочитало думать, что мы получаем наслаждение и хотим того же, чего желают они. И тех и других нетрудно было ублажить, ибо перед одними надо было демонстрировать страх и покорность, а под другими стонать от наслаждения. Но кое-кто из гостей относился совсем к другому типу мужчин.
Не было ни законов, ни правил, запрещающих уродовать или убивать «расхожих женщин». Хозяину это могло не нравиться, но чувство гордости не позволяло ему противиться прихоти гостя, тем более что у него имелось так много имущества, что потеря части его не имела значения. Так что мужчины, которые испытывали удовольствие от мучения женщин, охотно приезжали в гостеприимную Зескру. Сези-Туал, любимица старого лорда, могла протестовать и делала это, после чего таких гостей больше не приглашали. Но пока я была в Зескре, Мио, та маленькая девочка из Шомеке, была убита одним из гостей. Он привязал ее к кровати и так сильно затянул узел на шее, что девочка задохнулась.
Я больше не буду рассказывать о таких вещах. Мне объяснили, что я должна поведать обо всем. Но есть такие истины, которые не приносят никакой пользы. Каждому знанию найдется свое место, сказал мой друг. Но в таком случае что толку в знании того, как этому ребенку пришлось встретить смерть? Не в том ли истина, что она не должна была так умирать?
Меня часто брал лорд Ясео, мужчина средних лет, которому нравилась моя темная кожа. Он называл меня «миледи». И еще «бунтовщица», потому что события в Шомеке считались бунтом рабов.
В те ночи, когда за мной не посылали, я обслуживала всех, кто пожелает.
Так прошли два года моего пребывания в Зескре, и как-то рано утром ко мне подошла Сези-Туал. Я лишь глубокой ночью покинула постель лорда Ясео. В комнате почти никого не было, потому что ночью шла большая пьянка и почти все девушки присутствовали на ней. Сези-Туал разбудила меня. У нее была странная прическа – густые, как кустарник, кудряшки. Я помню, как надо мной склонилось ее лицо, на которое падали завитки волос.
– Ракам, – шепнула она, – прошлой ночью ко мне обратился слуга одного из гостей и дал мне вот это. И сказал, что его зовут Сухейм.
– Сухейм, – повторила я. Мною владело сонное забытье. Я посмотрела на предмет, что она мне протягивала, – какая-то грязная скомканная бумага. – Я не умею читать! – нетерпеливо буркнула я, зевая.
Но, приглядевшись, я вспомнила, о чем говорилось в этой бумажонке. О свободе. Я видела, как лорд Эрод писал на ней мое имя. Каждый раз, выводя чье-то имя, он громко произносил его, чтобы мы могли знать, на кого выписывается документ. Я запомнила размашистый росчерк первых букв моих имени и фамилии: Радоссе Ракам. Я дрожащими руками взяла бумагу и прошептала:
– Откуда она взялась?
– Об этом лучше спроси у Сухейма, – сказала Сези-Туал.
И тут я поняла, что означает это имя. «Из Хейма». Имя служило паролем. Сези-Туал тоже это знала. Не сводя с меня глаз, она внезапно наклонилась и прижалась лбом к моему лицу, обдавая дыханием шею.
– Если удастся, я помогу, – прошептала она.
Я встретилась с «Сухеймом» в одной из кладовок. И узнала его с первого взгляда: Ахас, который вместе с Геу всегда находился рядом с лордом Эродом. Стройный молчаливый юноша с пыльной пепельной кожей, он никогда не привлекал моего внимания. Разговаривая с Геу, я думала, что, глядя на нас, Ахас таит какие-то нехорошие намерения. И теперь, когда он смотрел на меня, у него тоже было какое-то странное выражение лица – внимательное и бесстрастное.
– Как ты очутился здесь с лордом Боэбой? – спросила я. – Разве ты не свободен?
– Я свободен так же, как и ты, – сказал Ахас.
Я не поняла его.
– Лорд Эрод не смог защитить даже тебя?
– Смог, – ответил он. – Я свободный человек. – Лицо его оживилось, теряя мертвенную неподвижность. – Леди Боэба – член Общины. Я работаю для Хейма. Пытаюсь разыскать людей из Шомеке. Мы услышали, что тут живет несколько наших женщин. Живы ли остальные, Ракам?
У него был тихий, мягкий голос, и, когда он произнес мое имя, у меня перехватило дыхание и в горле встал комок. Я тоже произнесла его имя и приникла к нему.
– Ратуал, Рамайо, Кео тоже здесь, – сказала я. Ахас осторожно обнял меня. – Валсу в поселении, – продолжала я, – если еще жива. – И заплакала. После смерти Мио я знала, что такое слезы. Ахас тоже плакал.
Мы говорили с ним, и тогда, и потом. Он объяснил, что по закону мы в самом деле обрели свободу, но в поместьях закон ровно ничего не значит. Правительство не вмешивается в отношения между владельцами и теми, кто считается их имуществом. Если мы заявим о своих правах, в Зескре нас, скорее всего, убьют, ибо считают нас украденным имуществом и не хотят подвергаться осуждению. Нам остается лишь бежать или дожидаться, пока нас похитят, после чего добираться до города, до столицы. Только там мы сможем обрести безопасность.
Действовать мы должны лишь в полной уверенности, что никто из рабов Зескры не предаст нас из ревности или из желания выслужиться. Сези-Туал была единственной, кому я могла довериться полностью.
С ее помощью Ахас и организовал наше бегство. Я не раз уговаривала ее присоединиться к нам, но она решила, что, не имея документов, будет вынуждена постоянно прятаться, а это куда хуже жизни в Зескре.
– Ты можешь попасть на Йеове, – сказала я.
Сези-Туал засмеялась:
– О Йеове я знаю лишь, что оттуда никто не возвращается. Так стоит ли бежать из одной преисподней в другую?
Отказалась бежать с нами и Ратуал; она стала фавориткой одного из молодых лордов и решила оставаться ею. Рамайо, самая старшая из нас, и Кео, которой только что минуло пятнадцать, захотели присоединиться к нам. Сези-Туал зашла в поселение и выяснила, что Валсу еще жива и продолжает работать на полях. Организовать ее бегство оказалось куда труднее, чем наше. Скрыться из поселения было невозможно. Валсу могла уйти только днем, прямо с поля, на глазах у надсмотрщиков. Даже переговорить с ней оказалось нелегко, ибо бабушки были очень подозрительны. Но Сези-Туал справилась с этой задачей, и Валсу сказала, что готова на что угодно, «лишь бы снова увидеть свою бумагу».
Флайер леди Боэбы ждал нас на краю огромного поля геде, с которого только что убрали урожай. Стояли последние дни лета. Рано утром Рамайо, Кео и я, каждая сама по себе, вышли из Дома. Никто не обратил на нас внимания, поскольку считалось, что идти нам некуда. Зескру окружали огромные угодья других поместий, в которых у беглого раба на сотни миль вокруг не имелось ни одного друга. Одна за одной, разными путями, минуя поля и лесные посадки, мы крадучись добрались до флайера, в котором ждал Ахас. У меня так колотилось сердце, что я с трудом дышала. Мы стали ждать Валсу.
– Вот она! – сказала Кео, стоявшая на крыле флайера, и показала на широкое скошенное поле.
На дальнем конце его из-за деревьев показалась Валсу. Она бежала тяжело, но уверенно, словно ей нечего было бояться. Внезапно она остановилась и повернулась. В первую секунду мы не поняли, что произошло. Затем увидели двух мужчин, которые, выскочив из лесной тени, преследовали ее.
Она не стала убегать, понимая, что таким образом приведет их к нам. А развернувшись, двинулась в сторону преследователей и бросилась на них, как дикая кошка. Раздался выстрел. Падая, Валсу сбила с ног одного из мужчин и придавила его своим телом. Другой изрешетил ее пулями.
– По местам, – сказал Ахас. – Взлетаем.
Мы вскарабкались во флайер, и машина прыгнула в воздух, как нам показалось, так же стремительно, как Валсу кинулась на преследователей, и мы знали, что она тоже взлетела в небо – навстречу своей смерти, которая принесла ей свободу.
Назад: Муж рода
Дальше: Заметки об Уэреле и Йеове