Книга: Вокруг света
Назад: Старые тропы
Дальше: Инспектор

Дальняя Река

Поднимаясь по реке, я вспоминал имена Днепра: иранское Дан Апр – Вода Глубокая или Дальняя Река, греческое Борисфен – река с севера, славянское – Славутич. Древний герой запряг змея в плуг и гнал его до Черного моря. В наших краях вспашка была очень глубокой, с лодки ничего не видно, кроме глиняных ржавых обрывов, корней, нависающих деревьев, иногда холмов с рощами и деревнями. Можно сказать, что плавание проходит по какому-то преднижнему миру. Днепр напоминает лабиринт.
И в одном из его изгибов меня окружила стайка глаз. Синие, зеленоватые, золотисто-карие, прозрачно-серые, рыжеватые, они как будто с большим интересом взирали на меня. Это-то больше всего меня и удивило. И я сам разглядывал их с любопытством. Что это значит?
И что будет, если я открою глаза?
Так я и поступил, уже испытывая некоторое сожаление: зрелище может и не повториться. И конечно, вокруг своей головы не обнаружил ничего. Светило как-то тускло солнце. Днепр нес соринки. Где-то посвистывала птица. Я тут же закрыл глаза и снова увидел эту стайку. Глаза теперь находились на некотором отдалении.
Мне вполне было понятно, что это только явление личного внутреннего мира. Но ничего подобного раньше не удавалось увидеть. Эта встреча произошла именно здесь, на одном из поворотов Днепра. И для того, чтобы это случилось, надо было проделать трудный путь вверх по реке. Преодолеть внешнее пространство на пути к зрелищу внутреннего мира.
Зашумела листва, на лице я почувствовал потоки воздуха, ветер забрался под рубашку, ветер дул все сильнее, заплескались мелкие теплые волны, я снова открыл глаза. Над водой пронеслись кулики-перевозчики.
Ветер начал сдувать весло, оно заскользило по фальшбортам. Я придержал весло. Закрыл глаза – моя разноцветная стайка пропала. Что же произошло? Почему нечаянная фантазия исчезла? Куда вообще это могло подеваться? Если все во мне? И эта стайка принадлежит только мне, ей нипочем ветер или дождь. Почему усилием воли я не могу вообразить снова стайку глаз? Что для этого необходимо предпринять?
С сожалением оттолкнулся от берега и направил байдарку против течения. Отплыв на некоторое расстояние, оглянулся. Желтый берег, ива. Зеленоватая вода. Надо запомнить это место, подумал я. Но может ли такое быть, чтобы случайный образ был привязан к определенному месту? Чтобы только здесь он и восходил в воображении? Да как это узнать наверняка. Если только на обратном пути произойдет то же самое. Но чистота эксперимента будет нарушена. Я-то знаю, что здесь было. Вот если бы то же самое мог увидеть совершенно незнакомый человек.
Раздумывая обо всем этом, я продолжил путь по реке.
Через некоторое время, конечно, снова прикрыл глаза – и неожиданно обнаружил спутника, одного из той стайки.
Это был один крупный серо-голубой глаз. Я видел его отчетливо. Можно сказать, мы оба смотрели друг на друга. Глаз не исчезал, если я оглядывался вокруг и снова опускал веки. Он был передо мной.
Мне припоминается похожий персонаж в живописи – у Одилона Редона. Но, впрочем, мой спутник не был столь печален и трагичен. Он был как-то прост и ясен. Разумеется, так казалось мне. Возможно, со стороны это выглядело бы иначе. Да, наверное, и выглядит. Но, сравнивая моего спутника с персонажами французского художника, я вижу главное отличие в атмосфере. Для улыбающихся пауков, ландышей с ликами, летающих голов Редон создает таинственную атмосферу. Если вглядываться в фон, то можно заметить очертания тел и образин. Или это радужное трепетание красок, как в «Будде», или «Портрете Поля Гогена», или «Святом Георгии». Явление здесь причудливых персонажей гармонично. В них сгущается атмосфера. На Днепре же все было иначе. Обычный воздух, песок, отряды иван-чая то там, то здесь, мутноватая вода, ивы, осины и трезвящие любой взгляд березы: черное – это черное, белое – белое. Байдарка, весло. Рюкзак. И – серо-голубой глаз над плавным течением вод.
Впрочем, его я видел все-таки не с берега и даже не из байдарки, а изнутри. Наверное, Одилон Редон и писал внутреннюю атмосферу. И его мольберт выглядел так же странно, как мой глаз.
Сейчас я уже не могу точно сказать, видел ли до плавания «Глаз, как странный шар, направляется в бесконечность» – таково полное название картины Редона – или нет.
У Редона – целое глазное яблоко. Днепровский глаз не был столь громоздко выпуклым и устрашающим. Но к его постоянному присутствию и молчанию все-таки нельзя было сразу привыкнуть.
«Глаз, как странный шар, направляется в бесконечность» тоже оглушительно молчалив. Вообще живопись Редона можно охарактеризовать как кричащие краски в безмолвии. Немного витиевато. Но именно такое впечатление получаешь от этой феерии. Цветы его хочется назвать космическими. Они пылают неведомыми созвездиями – соцветиями. В них заключена колоссальная энергия. Да и другие работы оставляют такое же ощущение. Одилон Редон, этот нервный и депрессивный в юности француз, был астронавтом, воздухоплавателем – по мирам его и носил «Глаз, как воздушный шар…».
Сознаюсь, что пытался установить какой-то контакт с моим «гостем», но все попытки, смешные, наверное, на трезвый сторонний взгляд, не принесли никакого результата. Он просто смотрел, и все. И это я начинал чувствовать себя гостем в его мире. Мой спутник иногда пропадал, но затем неожиданно появлялся. Взгляд его порой был направлен куда-то мимо меня, в сторону. Интересно, что там можно было увидеть еще в этом тусклом моем пространстве?
Мысль о том, что этот артефакт моего мира не очень-то и зависит от меня, озадачивала. Хотя, возможно, все проявления его автономности – всего лишь сложная игра сознания. В общем, интереснее иметь дело именно с таким, независимым гостем. Но тут же надо заметить, что если бы гость как-то реагировал на мои внутренние монологи – а вслух я ничего не произносил уже многие дни, выдерживая обет речного молчания, – то это было бы много интереснее. Однако общения не происходило.
На реке мне повстречалась резиновая лодка. Я не успел вовремя ее заметить, она вдруг появилась из-за мыса. В ней были двое, мужчина и женщина: пожилой рыжий мужик с обгорелым носом и обгорелыми плечами, заросшими белесой от солнца шерстью, азартно блеснил, а женщина в шапочке с желтым прозрачным козырьком невозмутимо двигала поблескивавшими на солнце спицами – что-то вязала. Я напрягся, ожидая небольшой катастрофы. Но мужик только зыркнул на меня из-под густых бровей и узкого поля матерчатой шляпы. Женщина смотрела дольше, но тоже ничего не произнесла. Мне показалось, что я проскользнул меж Сциллой и Харибдой. Еще почему-то возникла неочевидная ассоциация с месопотамским эпосом. Ну да, эти двое странно напомнили ту парочку, что жила на острове, к которому причалил Гильгамеш, искавший после гибели своего друга бессмертия. На острове и обитали старик Утнапишти со своей старухой, пережившие потоп и одаренные богами вечной жизнью.
Одинокое путешествие Гильгамеша, наверное, самое древнее. Оно описано с убедительной силой. После чтения еще долго волнуют его подробности. Стражи, скорпионы: мужчина и женщина, стоящие у входа в горный лабиринт; путь во тьме, когда герой почувствовал дуновение северного ветра и вышел к свету; каменный сад, или Сад Солнца, где обитает хозяйка Сидури, приветствующая путника словами о том, что он скитается в пустыне в поисках ветра; и затем плавание в водах смерти с корабельщиком Уршанаби: Гильгамеш использует шесты, а как те кончаются, раздевается и поднимает руки с одеждой, и ее наполняет ветер, и лодка причаливает к острову и истоку всех рек; старуха выпекает хлебы для Гильгамеша, которому предстоит бодрствовать, он не выдерживает испытания; но старик все-таки открывает ему секрет бессмертия, да и здесь Гильгамеша ждет неудача, и он возвращается.
Один комментатор замечает, что суть поэмы в парадоксальной истине, открывшейся Гильгамешу: тот берег такой же, как и этот, и ни к чему путешествовать от одного к другому, но, не предприняв путешествия, не овладеть этой истиной.
Все истины расписаны, думал я после встречи с рыбаком и его вязальщицей. Все путешествия совершены. Но разве это остановит нового путешественника? Слово надо наполнить ветром, как рубашку-парус, чтобы почувствовать вкус соли и свежести. За чтением книг не обрести истины. Но без чтения девяти тысяч книг, говорили китайские живописцы, не написать картины.
Да, разве появятся на полотне или скорее на этой осенней фотографии месопотамские оттенки, если не читать «О все видавшем. Со слов Син-Леке-Уннинни, заклинателя».
Девять тысяч книг могут сделать обычную прогулку странствием по мирам. И округлая резиновая лодка неожиданно напомнит лодку из тростника и асфальта в устье Двуречья. А рыбак с женой – стариков, спасшихся во время потопа: столь безмятежен и патриархален был их вид.
В общем, смотреть на мир сквозь девять тысяч книг интересно. И вовсе не обременительно, как это может показаться. На самом деле чаще всего ты просто забываешь о книгах, ассоциации лишь окрашивают то или иное событие, не заявляя о себе впрямую. Словно бы чувствуется какой-то неясный аромат. И позже вдруг узнается источник.
Невозможно передать чистое событие. Даже чистое событие мысли, о чем и говорил поэт. Девять тысяч книг все искажают. Но и преображают. Сложная оптика из девяти тысяч линз! Может быть, она-то и позволяет увидеть нечто настоящее.
Но не стоит умалчивать и о второй части этой древней китайской сентенции.
Картину не написать, не проделав путь в десять тысяч ли, говорили древние.
Не знаю, сколько ли отделяло меня от разноцветной стайки глаз, но на основании происшедшего могу заключить, что преодолеть внешнее пространство для того, чтобы произошла встреча в глубине сознания, или скорее бессознательного, – некоторым людям необходимо. Ну, а мудрец, как известно, не путешествует, мир сам приходит к его порогу.
Правда, на первый взгляд, эта встреча не имела последствий. Однажды и мой спутник пропал. Просто исчез без всякого видимого повода, и все. Ушел в немыслимые стратосферы.
Но ощущение чего-то необычного, праздничного, что приключилось со мной на реке, осталось.
Только этим мои речные приключения не ограничились.
Плавание завело меня в реликтовую дубраву, о которой я знал от учительницы географии Елены Даниловны. Она говорила о древней полосе сохранившихся лесов на Днепре. Туда я отправился налегке.
С возвышенности увидел широкую пойму узкой, но длинной речки, впадающей в Днепр, гряду хвойных лесов и остров темной густой зелени – скорее всего это и есть дубрава.
Идти вдоль речки помешало болото. Обходной путь увел далеко в сторону, и я оказался в хмуром лесу с березами и длинными унылыми елками. По этому лесу я блуждал три дня, растягивая скромный запас еды. В последний день уже пил только отвар дикой смородины – даже заварка закончилась. Но зато именно в этот день заброшенный канал вывел прямо в реликтовый лес. Вдруг я обнаружил, что стою среди гигантских деревьев. Это были старые дубы в панцирях коры. С ветвей свисали мхи. Дубрава следила за мной черными дуплами. Заглянув в одно из них, я нашел там птичий пух. Видимо, здесь привольно жили совы. Повсюду лежали допотопными мохнатыми зелеными тушами стволы рухнувших дубов, обходить их было трудно. Столь древнего смоленского леса мне никогда не приходилось видеть. Шею ломило, когда я старался рассмотреть причудливые кроны этих небоскребов, вавилонских башен. Да, здесь, в сумраке, среди морщинистых стволов и растопыренных корней, и можно было почувствовать время. Мне показалось, что именно отсюда и должна была вытекать река… Не Днепр, а… Дан Апр.
На самом деле до истоков было очень далеко, летописный Оковский лес таился где-то за сотни верст отсюда. И я еще не сомневался, что поднимусь к нему. Сама эта мысль преображала Оковский лес, приподнимая его. Лес мог оказаться небесным. А из-под его корней и вытекал, падал в туманные поля России Днепр.
Ну, а пока я устроился возле сравнительно молодого, высокого и стройного дуба на ночлег в этом лесу. Напился смородинного чая, расстелил спальник и лег. Комаров почти не было. Я лежал и слушал, смотрел. Вскоре среди ветвей проступили лазурные точки звезд. Иногда с ветвей обрывался желудь и долго падал, ударяясь о ветви и кору, и мягко шлепался в жирную лесную почву. В прежние времена сводили дубравы под поля. Урожаи дубравная земля давала хорошие, пока не истощалась. Вот и не осталось на Днепре дубрав, так, клочки. Но этот лес за болотом чудом уцелел.
Хотелось есть, голова подкруживалась. Я старался не думать о пище. Надеялся завтра добраться до лагеря. И представлял, как вскрою банку сгущенки, заварю крепкого чая, достану пригоршню сухарей.
К подножиям дубов причаливали гудящие дирижабли, чуть ли не под каждым дубом жили шершни. Потом среди стволов быстро замелькали черными лоскутами летучие мыши. В этот лес надо вернуться с фотоаппаратом, думал я…
Ночью открыл глаза и увидел всюду тени. Над лесом ходила сильная полная луна. И она казалась юной в сравнении с этими старцами, раскинувшими длинные толстые ветви. И напрасно старцы старались заключить эту Сусанну в корявые объятия, она легко ускользала. Ну а клевета ей не была страшна и подавно. Пророк Даниил навсегда изобличил старцев.
Утром меня разбудил желудь. Шмякнул по спальнику. А мне со сна почудилось, что упало по меньшей мере золотое яблоко. Солнце, прятавшееся все эти дни, проступило золотым ободком в дымке, и я сумел сориентироваться. Днепр тек на севере. Туда я и пошел. Когда переходил высохший луг, услышал грубый свист и мгновенное эхо выстрела. Это уже не тени былых времен палили в воздух. Кто-то со стороны елового леса на гребне стрелял в мою сторону. Этот свербящий посвист свинца был мне знаком. Удивляло, что слышу его здесь. Не знаю, что за намерения были у стрелявшего, то ли испугать меня, то ли взаправду подбить. Выяснять истину я не стал, а запетлял и поскорее достиг высоких кустов. Оглянулся. На гребне желтели стволы сосен. Никого рассмотреть мне не удалось. Лишь в стороне в небе кружилась пара канюков, внимательно высматривавших добычу.
Восприятие мое еще не было искажено. Хотя усталость уж угнетала. Я чувствовал, что не могу хорошенько отдохнуть. Голод мучил меня. Галлюцинации нагнали, когда я вернулся к Днепру, выкупался и от слабости смог выплыть к берегу много ниже того места, где заходил, а потом устроился спать в поле, надеясь, что ветер будет сносить комаров. Где спрятана моя байдарка, я еще не мог сообразить, выше по течению или ниже. Так что невольный пост продолжался.
Дальнейшие события не так-то просто описывать. У меня нет полной уверенности ни в чем.
Что есть реальность, а что лишь фантом, порождение искаженного сознания? Например, трактор… Он вырулил вдруг из долгих летних сумерек, полоснув фарами по соснам на краю поля, где я разлегся. Едва я успел отпрянуть, оттащив спальник и рюкзак, его колеса – передние поменьше и громадные задние – примяли травы вокруг моего лежбища; был бы сон крепче, колеса впечатали бы меня в эту сухую почву, слабо курящуюся чабрецом и полынью. В кабине сидели двое или трое, они раскачивались влево-вправо, взад-вперед, когда трактор подпрыгивал на кочках. Откуда взялся трактор? Кто в нем ехал? Куда? Зачем?
Минут через пять засветились фонарики. Они двигались по следу трактора. Послышались реплики, из которых можно было заключить, что на краю поля кто-то ожидал увидеть расплющенного странника, то есть меня. Я отступил дальше в сосны. Покружив на месте моей лежки, фонарики вроде бы отправились за трактором, и я смог перевести дух и поломать голову: что это было, кто? Откуда у меня здесь враги? Наверное, надо было убраться отсюда подальше, но меня пригибали к земле слабость и странная апатия. И я лег среди сосен, полагая, что никаким трактором их не свернуть, ну, по крайней мере, не «Белорусом».
Но сосны можно было и обойти. И это сделали фонарики. Я очнулся посреди ночи и сразу увидел среди стволов пять фонариков, они блуждали между соснами. Вернулись пехотинцы, что шли за трактором? Правда, свет у этих фонариков был какой-то бледный, рассеянный. Но искали они, конечно, меня.
Так началась эта фантасмагория.
Преследователи действовали странно, они были упорны и в то же время как-то нерешительны. Обнаружив меня, они почему-то медлили, невнятно переговаривались, шелестели, поскрипывали чем-то. Их было пятеро. Они крались среди трав полукругом. В общем, все происходящее напоминало сон наяву. Фонарики меня как будто и вынудили войти в пределы сна наяву, навязали свои правила игры. И вымотанный восхождением по реке, голодом, я принял эти правила. К этому меня подтолкнуло и то, что я побывал в реликтовом лесу. Вообще каждый день плавания казался мне очищающим. Как будто с меня слезала старая шкура, городская личина, и я приближался к себе давнему, прошлому, даже древнему. По ночам ко мне являлись различные персонажи, я становился свидетелем и участником различных событий, каких-то празднеств с жертвами, непонятных ритуалов. Например, меня туго пеленали и клали на землю между мужчиной свирепого вида и миловидной женщиной, тело мое затекало, и я начинал выгибаться, но освободить меня могла только птица, а она кружила где-то очень высоко, и я пытался привлечь ее внимание криком, а вместо этого лишь сипел, и с этим звуком из напряженного горла я просыпался. На реке я замечал ее жителей: гладких сторожких бобров, рыб, птиц; видел пьющую косулю, плывущего маленького ужа. Все они были как будто уже доверчивее ко мне. И стрекозы садились на мои плечи и руки. Мысленно я заговаривал с костром, птицами, рекой и старался угадать день по снам, тут же смеясь над этими наивными попытками. Но в то же время начинал чувствовать, что все это совпадает с особым ладом реки. Мне нравился ее запах, ее ивки, льющие на ветру узкое серебро, песчаные нежные косы в отсветах иван-чая и глиняные обрывы, похожие на осколки гигантских старых заросших амфор. Я уже воздерживался от плевков на воде. Плыть вверх по реке – значит буквально противоречить. Я и противоречил: молчал. Хотя внутренняя речь не прекращалась. Напор воды норовил обратить меня вспять, как будто река не хотела показывать мне свое начало. И я уже испытывал нечто вроде чувства вины. С посещением реликтовой дубравы это чувство усилилось. Может быть, древний персонаж во мне посчитал дубраву священной, а как вступать в нее и что там делать, позабыл. И все дальнейшие события воспринимал как неизбежное наказание. И ему совершенно было не до юмора. Анализ происходящего давался с трудом. Какие еще логические умозаключения, если ты тихо выскальзываешь из леса и, быстро раздевшись, держа узел над водой, входишь в реку, чтобы сбить преследователей со следа. Идешь, стараясь не плескать водой, готовясь поплыть… Но – удивительно – вода коснулась лишь подбородка, и полубезумный турист перешел Днепр, Дан Апр вброд. Да, вода упала тем жарким летом невиданно. Правда, еще раз проделать то же самое не удалось. Взял чуть выше или ниже – и ухнулся с головой, поплыл, замочив одежду, нахлебался воды и на берег еле выполз. А там с наступлением вечера снова явились гонители, пятеро с фонариками. И опять затеяли томительную игру в лугах, осыпанных росой, среди березовых рощ на взгорках, толп иван-чая. На подмогу им пришла луна, этот фонарь беспощадно освещал березы и луга. И меня вынудили вернуться к реке, попытаться укрыться в тени берега.
Любопытно, что, несмотря на бедственность моего положения, я не утратил способности любоваться ночными пейзажами. Ужас мешался с восхищением, как и ночная росистая свежесть с запахом гари, дыма. Дождей давно не было, дороги укрывала афганская пыль, торфяники и леса горели. Отыскав байдарку и утолив первый голод крепким чаем, сухарями и сгущенкой, я двинулся было дальше вверх по реке, надеясь навсегда оставить этих братьев луны и, может быть, служителей дубравы, но выше по течению лабиринт реки наполнился дымом. В сумерках я увидел огоньки среди стволов елового леса и услышал треск. Здесь начинались леса заказника. Плыть по горящим лесам совсем не хотелось. Да это было и небезопасно в моем состоянии. Мой вид наверняка вызывал подозрения. Увидев свое отражение в воде, я узнал, узнал себя, не буду преувеличивать, но и удивился. Мне пришла мысль, что навязать роль поджигателя заказника этому человеку будет легко.
И птицы мне подсказывали то же самое. Да! Наконец сбылась давняя детская мечта узнать язык птиц. Я внезапно убедился, что понимаю его, и это меня не поразило. В кустах засел скорее всего барсучок, как называют эту маленькую птаху из-за полосок на голове, или камышовка. Обычно барсучок поет как какой-нибудь Кощей, что над златом чахнет: пересыпает звонкие монетки. Ну, а тут сквозь звон барсучок выстрелил в мою сторону: «Сумасшедший!» В его голосе мне послышалась даже насмешка. Нелепо, но я тут же ему ответил: «Заткнись!» Барсучок помолчал, потом опять зазвенел весело и задорно выкрикнул: «Сумасшедший!» Так что мне ничего не оставалось делать, как только схватить ветку и запустить в кусты. Барсучок улетел. Но вскоре я услышал, как он смеется-звенит неподалеку. Он понес весть по реке, и я пожалел, что не поймал его и не убил.

 

 

Так вот, соображал я, сидя в байдарке – в конце концов я отыскал ее ниже гигантской осины – среди горящей реки, если барсучок раскусил меня, то что ж говорить о людях, о каких-нибудь лесниках, егерях заказника.
Нет, перспектива оказаться в лапах лесовиков меня не привлекала. Запросто я мог очутиться в кутузке или, что еще хуже, в каком-нибудь районном желтом доме. Для персонажа – для героя авантюрной повести с анархистской направленностью – это прекрасный повод познать весь ужас карательной сущности государства и так далее. Ну, а для безвестного литератора это не лучший поворот сюжета его единственной и настоящей повести. Даже писать об этом – решение сомнительное. И без того известно, что любой сочинитель существо странное. Не в желтый дом, так в какую-нибудь здравницу с психотерапевтами можно отправлять большинство сочинителей. Мир давит, и один из способов защититься и уйти от него – это засесть за книгу. Впрочем, честно сказать, эта фрейдистская или еще какая мысль всегда казалась мне натужной и вообще дурацкой. Мною с юности двигало одно желание – высказать восхищение. И книга не представлялась мне убежищем, и соперничества с миром никакая книга не выдерживает. Я много читал о Байкале, рассматривал с жадностью альбомы с отличными фотографиями, но все это не могло удержать меня от путешествия туда. И, пожив на Байкале год, я могу только подтвердить прежнее чувство: свет моря-озера неисчерпаем и непередаваем.
А сейчас я очутился здесь – в задымленном лабиринте.
Ночевку устроил ниже по течению, выйдя из дыма. Заснуть никак не мог. На меня обрушился шквал различных звуков: каких-то диковинных песен, рычания, смеха, музыки, голосов моих знакомых, друзей, родных. На первый взгляд ничего страшного. Но попробуйте включить в квартире телевизор, радио, магнитофон и лучше два магнитофона, и не в квартире, а в одной комнате, а для полной ясности происходящего со мной – в одной голове. Недаром звуковые пытки доводили наказуемых до белого каления. Мне казалось, что немного – и голова взорвется, лопнет, как переспевший гриб. На мое счастье начался дождь, и этого хватило, чтобы мой морок прекратился, и я заснул.

 

 

Когда очнулся, было очень тихо. Начал вылезать наружу и сразу увидел медленно идущую вверх по реке моторку. В ней сидели пятеро мужиков. Все они внимательно смотрели по сторонам. Мотор работал на малых оборотах, и я его просто не услышал. Я подался назад, в палатку. Она стояла за песчаным гребнем, поросшим ивками, тут же лежала кверху дном и байдарка. Поравнявшись с моей стоянкой, лодка взяла ближе к берегу. Вчерашний костер я присыпал слегка песком, а дождь прибил песок, и кострище имело старый вид, так что лодочники не стали причаливать, удовлетворившись разглядыванием с воды. Но, возможно, у них были какие-то свои цели, не знаю. Да вот моя опаска насчет роли поджигателя от этого только усилилась. То, что лодочники что-то или кого-то высматривали, было очевидно.
Дождь не загасил пожаров. Над лесом вставали Змеем Горынычем клубы. Барсучок снова объявился в кустах и сквозь звон выпалил: «Сумасшедший!» Утоление голода и сон не заставили барсучка просто бить свои монетки и не лезть ко мне. Фраза представляется абсурдной! Но ведь так и было. Реплики барсучка зависели от моего самочувствия. И не только его реплики. Где-то поблизости бродили дубравные. Не могу сказать, что я был на сто процентов в этом уверен. Но не отвергал эту возможность. Вообще я пребывал в довольно странном состоянии. Это состояние можно было бы даже назвать творческим. Я словно бы попал в творческое поле, когда все возможно и метафоры из моей головы перетекают вовне. Но я не был хозяином положения, а сам представлялся себе чьей-то метафорой. И управлять своими метафорами не мог. Они являлись внезапно и окружали меня, неясные тени, смех, голоса. Меня обступали тени прошлого. Какие-то дремучие фигуры. Наверное, это и были предки. Чего они от меня хотят, я не мог понять. Они ходили в травах, взмахивали подобием рук, глухо напевали, бормотали или просто смотрели, как я гребу или так лежу в байдарке, причаливаю, развожу костер.
Я решил спускаться. Усталость не проходила. Ночами я плохо спал и предпочитал грести. Ночной Днепр как будто бы протекал совсем в другой стране, среди мягких невысоких, но крутых гор. Такие изображали живописцы Поднебесной, побывавшие в южных провинциях. Земля сорок семь Тао Юаньмина тоже находилась на юге Китая. Иногда мне мерещилось, что туда я и попал.
В пейзаж я влюбился в детстве. А узнав о китайских живописцах, почувствовал к ним сыновнюю привязанность. Хотя стать живописцем никогда не стремился. Просто мне нравилось смотреть на лес или облако. У китайцев был некий безымянный художник, посвятивший всю жизнь одному цветку. Это скорее притча. Но на нее любили ссылаться живописцы Поднебесной. Я чувствовал тайное родство с этим художником. Ведь местность можно представить и в виде цветка: с горой посередине, родниками вместо лепестков…
Скольжение в ночных водах под звездами среди черных берегов было бы увлекательным, если бы не звуковая агрессия искаженного восприятия… Громоздкое определение какое-то. Но как это назвать? Мир обычных звуков – плеска весла, дыхания, птиц – превращался в бесконечную программу какого-то всемирного радио. А если я закрывал глаза, то звуки обрастали и плотью, голоса женщин – пышными телесами, голоса мужчин – мускулистыми или рыхлыми торсами во фраках, пиджаках, мантиях, майках. Меня окружали симфонические оркестры, как будто соревнующиеся друг с другом. Они лихорадочно играли, трясли головами, потом в экстазе начинали подвывать, петь.
Мне вспоминался Хлебников с его радио будущего. Его фантастическое радио – это книги, встающие по всем городам и весям в гигантский рост, это Мусоргский от Владивостока до Балтики, а также выставка картин, расцветающая на страницах книг далеких деревенских читален, и сеансы врачей-гипнотизеров.
И в конце концов я прервал молчание. Я вынужден был это сделать, чтобы спастись. Я заговорил вслух. Мой голос разорвал рот, как рыбе рвет губы леска и рыбацкий крючок. Слова показались мне чудовищными.
ПЕСОК, БЕРЕГ, НОГА, САПОГИ…
За этой, что ли, речью я сюда поднимался? Этих рыб и собирался наловить в садок? Это и были рыбы света, дарующие праздник?
ФУТБОЛКА, ВЕСЛО, АЛЮМИНИЕВЫЙ, СПИЧКИ.
Я заговаривал вал, пытался его заглушить и понимал, как жалок, скуден язык. Языком, как тростинкой, ты стараешься удержать лавину. Это немыслимо, смешно.
ТЕТРАДЬ, СОЛЬ, ОГОНЬ, БЕЗУМИЕ.
Мне казалось, что я бегаю по берегу и сооружаю плотину, вяжу слова, вбиваю колы.
ВОЗДУХ, НЕБО, ЛИСТВА, ОБЛАКО.
Но что можно противопоставить всему этому безумию, космосу, тотальному молчанию, которое однажды превращается в какофонию?
Слова, обычные слова – вот что. Слово – это межгалактическая ракета. В нем сливаются время и пространство. В каждом слове и происходит БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ. Говорить – это прекрасное безумие.
БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ. ЛОДКА. ВОЛОСЫ. НОС. КОМАР.
Слова возникали как какие-нибудь созвездия. Вселенная творилась заново.
ДНЕПР. Я. ИВАН-ЧАЙ.
Слово «ДНЕПР» странно пело и обрывалось. «ИВАН-ЧАЙ» был жарок… В высшей степени необычное имя, огромное и многокрасочное, как поэма. И вот именно этого мне не хватало: чтобы энергия слов соединилась, чтобы и произошел БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ. Говорить надо было стихами. Но у меня ничего не получалось.

 

 

Зачем же я тогда поднимался по этой реке?
И после того, как этот вопрос прозвучал в десятый раз, я вслух ответил: «Могу я быть просто туристом?»
Нет.
Таков был ответ – не знаю чей, может, реки или дерева, под которым я сидел.
– Тогда кто я? – спросил я вслух.
Никто ничего на этот раз не ответил. Река в предутренних сумерках неслышно катила воды к спящим городам. Но путешественник уже догадывался, кто он на самом деле.
Несколько дней спустя и я достиг первого города, добрался до знакомого подъезда, поднялся в лифте на седьмой этаж, позвонил. Открыла заспанная женщина.
– Где газета? – спросил в прихожей. – Все, что пишут про дубраву, вранье. Никому не открывай дверь. Мне надо вымыться и переодеться. Завари чай. Кто звонил в последнее время? Были вести из Восточного Туркестана? Письма на имя инспектора?
Женщина отступала, глядя на одежду в наслоениях грязи. Да, перед городом приходилось часто бросаться в кювет, когда приближались фары очередной машины. Лодку вынужден был оставить в одной заводи.
– Что случилось? – наконец произнесла бледная женщина.
– Я устал, – ответил инспектор.
И это было сущей правдой.
Назад: Старые тропы
Дальше: Инспектор