Калиновый вечер
Отдохнув немного на роднике, я пошел прямо по ручью и сразу оказался в Черном лесу. В этом лесу растет преимущественно черная ольха, всюду стоят ее мощные колонны, покрытые ржавой чешуей. Лес тянется между Воскресенским ручьем и Городцом примерно на километр. Здесь есть старые пруды, где живут бобры. Пруды вытянутые и напоминают русло реки. Возможно, так и есть. С этим местом связано одно предание, о котором я уже рассказывал. Здесь проходила якобы старица Днепра, и купцы спрямляли путь, ну, а местные ушкуйники нападали на корабли, и место это получило название Бедамля. Но мне кажется, что, скорее всего, здесь тек Городец, бобры его запрудили, и ручей впоследствии изменил русло, взял немного в сторону. Не высыхают пруды благодаря Арефинскому болоту.
Летом здесь попросту ад. А сейчас, в октябре, светло и тихо. Весь лес сквозит, и хорошо видны тропы косуль, оленей и кабанов. Среди черной ольхи зеленеет несколько елок. Почти все елки – чесальни кабаньи. Кабаны любят потереть бока о смолистые стволы, пытаясь избавиться от проклятых насекомых. Но я нахожу одну густую ель, еще не освоенную кабанами, и решаю поставить под ее лапами палатку, дрова здесь есть, ручей Воскресенский в нескольких шагах. И на близком склоне я замечаю красный накрап калиновых кустов. Значит, надо ждать свет. И лучшего места для этого не найти.
– Вот сюда и поставлю палатку, – произношу вслух, протягивая руку под елку, как бы захватывая пространство, и тут же осекаюсь, отдернув руку.
На ветке висит змея. Уж. У головы с желтыми пятнами виден кровавый удар клюва и когтей. Какая-то птица поймала горемыку, не залегшего в берлогу в общеизвестный змеиный день, двадцать седьмого сентября. Есть поверье, что мерзнуть после этого дня остаются змеи, кусавшие людей. Что же, выходит, этот уж получил по заслугам? На самом деле были очень теплые дни, и уж просто решил, что, пожалуй, оно и рановато в нору лезть. И прогадал. В желтоватых и серых травах среди облетевших кустов его темное тело слишком хорошо заметно. Что же за хищник его прикончил? И почему сразу не съел.
Ну, мне искать другое место было не с руки, не ставить же палатку под кабанью чесальню, и я снял сучком ужа и перенес его на соседнюю елку.
Разбирал рюкзак, поднял голову и сразу увидел хозяина этого места, ну, по крайней мере, мертвого ужа.
Длиннохвостый, в пестринах, он опустился на сухую березу поодаль и вперился в меня. Это был ястреб-перепелятник.
– Я не ел твоего ужа! – предупредил я его и указал на соседнюю елку.
Птица, конечно, ничего не поняла и, взлетев, стремительно скрылась.
Долгое время даже ужей в местности повстречать было трудно. Но после одного засушливого недавнего лета ужи появились под Дубом, на Городце. И когда этой весной я спал днем, устав после ранней утренней съемки, растянувшись на коврике под открытым небом, внезапно странный запах шибанул мне прямо в лицо. Открыв глаза, я увидал кончик уползающего хвоста. Похоже, у меня под головой проползла змея. Я тут же приподнялся, стараясь заметить желтые пятна, но голова и все тело этой довольно длинной змеи были черны. Возможно, это была гадюка. Хотя встречаются и ужи без желтых отметин.
Я не мог не вспомнить пастуха, которому во время сна в рот вползла змея. Заратустра спас его, велев откусить ей попросту голову, что пастух и сделал и вскочил просветленный и преображенный.
Позже и сам Заратустра сравнивал себя с этим пастухом, говоря своим обаятельным зверям, что он откусил голову и выплюнул черную змею.
Что имел он в виду? Змею прошлых учений? Может быть, даже под пастухом он разумел пастыря? И причудливым образом желал ему подобного освобождения от тягостных догм? Освободиться от прошлой морали и засмеяться. Заратустра Ницше – темный пророк, но странным образом его проповеди просветляют. Сбить тяжкую позолоту христианства он, по-моему, и был призван. «Так говорил Заратустра» – эта книга похожа на грандиозный архетипический сон. Обычно люди боятся архетипических снов, утверждал Юнг, боятся истолковать их. У книги-сна Ницше хватает толкователей. Но это не мешает мне думать о ней.
«Так говорил Заратустра» – книга огненная.
Я ее читал как откровение. И постоянно спотыкался.
«Своей нищеты хотели они избежать, а звезды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: „О, если бы существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!“»
Ведь здесь камень преткновения. Удар препарирующего лезвия, обнажающий многое, механику возникновения наших иллюзий, надежд. Взгляд холодный и точный: «прокрасться». «Другое бытие и счастье». Так и видишь мелкого человека – себя хотя бы, – обуреваемого этими помыслами. «Другое бытие и счастье». И какая-то ложь этого представления – о другом бытии и счастье – вдруг становится здесь ясна. Почему другое бытие возможно? И с чего ты взял, что оно дарует счастье?
Но без помыслов об этих небесных путях возможен ли был сам Заратустра Ницше? Ведь его гипнотическая сила оттуда – из горнего мира наших чаяний.
Заратустра форматирует мир, задает ему человеческие параметры: «И то, что называли вы миром, должно сперва быть создано вами: ваш разум, ваш образ, ваша воля, ваша любовь должны стать им!» Но такой мир без символического обеспечения нежизнеспособен, как рубль без золотого запаса. И Заратустра предлагает свой символ – сверхчеловека.
Заратустра, ниспровергающий кумиров и разбивающий былые скрижали и алтари, проповедует и постится, живет в уединении, и звери у него в друзьях. Это настоящий образ жизни отшельника, Сергия Радонежского, водившего дружбу с медведем, или Франциска Ассизского, читавшего проповеди птицам и усмирявшего Губбийского волка.
Его гимн небу очень напоминает гимн солнцу Франциска и вообще звучит пантеистически: «О, небо надо мной, чистое, глубокое! Бездна света! Созерцая тебя, я трепещу от божественных желаний». Хотя сам себя Заратустра называет безбожником. И зло высмеивает святош. Возвеличивает зло. Подите прочь со своей добродетелью. Не это спасает, а храбрость. Зло «говорит откровенно». Тут, конечно, берет сомнение – насчет откровенности зла. Разве зло не прокрадывается тихо?
Не вливайте новое вино в старые мехи, учил тот, кого Заратустра называет «проповедником маленьких людей». Любому читателю «Так говорил Заратустра» ясно, что Ницше поступил вопреки этому притчевому пожеланию. И его молодое вино приобрело вкус старого.
Каждый вчитывает в «Заратустру» то, что ему дороже.
Но синтаксис – строй, порядок, дух – «Заратустры» назвать атеистическим может лишь глухой.
Хайдеггер в лекциях о метафизике Ницше высказывает мысль, что сам круг – символ вечности, вечного возвращения – вырастает в нечто большее. И упоминает запись девятнадцатилетнего Ницше: «…и где тот Круг, который все-таки объемлет его (человека)? Этот Мир? Бог?..» Логика очевидна: тот же круг возникает в момент озарения Заратустры у врат, где сходились дороги вечности: прошлого и будущего.
У внимательного слушателя Заратустры замечание Хайдеггера, что «только хромые и уставшие от своего христианства выискивают в утверждениях Ницше дешевые подтверждения своему сомнительному атеизму», не вызывает никакого удивления.
Заратустра заостряет: какова твоя господствующая мысль?
И правда, о чем ты чаще и придирчивее думаешь?
Какая мысль возвышается над тобой? Мысль, которая приковывает тебя, неотвязная, преследующая долго. И неразрешимая, пожалуй. Да, если ты к ней все время обращаешься. Мысль о любви? смерти? возмездии? Или обо всем этом сразу.
Мысль о господствующей мысли помогает что-то понять в себе. Таков весь Заратустра Ницше, взыскующий ясности у читателя и превращающий его душу в поле Куру – поле битвы, по заповеди настоящего Погонщика Золотого Верблюда, Заратуштры. Он, словно новый Язон, швыряет в войско камень, и закипает битва. И то, что не погибает, становится сильней.
Но Заратустра учил УЖЕ о сверхчеловеке, а учить надо ЕЩЕ о человеке.
Ведь человек не убьет человека. Это главное. В момент убийства человек перестает быть человеком. «Звериное ослепление». Патанджали в «Йога-сутрах» говорит, что убивающий человека и себя убивает.
Заратустра – яркая тень. Пылающая тень, что сжигает все мнимое и лишнее.
Вечернего света я дождался и поспешил на склон, заросший калиновыми кустами. Мне хотелось сфотографировать этот вечерний свет на темно-алых ягодах, висящих тяжелыми планетами или меркнущими солнцами. Фотоаппарат звучно щелкал, я влез в куст и пытался совместить гроздья с закатным солнцем, добиваясь чистого цвета, света без провалов в белое или черное. Добиться этого было не так-то легко. Да еще и ветер вдруг заколебал гроздья. Давно заметил, что цветок или дерево, только что цепеневшие, вдруг оживают, трепещут листвой и лепестками, стоит приблизиться к ним с камерой. В самом деле, начинают волноваться, словно актеры перед выступлением. Долгие ночи и дни стояли они, не привлекая ничьего внимания. И вот появился человек с каким-то странным приспособлением. Для чего?
Удвоить видение калины в закатном свете, вырвать у неведения это зрелище, сделать его достоянием других. Скорее всего, здесь никогда не объявится человек с фотоаппаратом, ну, по крайней мере в такой же калиновый вечер. Да этот вечер никогда и не повторится. На следующий год будет другой октябрь, другое солнце, другая калина, другой свет. А фотография сегодняшней калины попадет на глаза кому-то. И другие фотографии местности. И образ местности возникнет где-то в отдалении. Местность идеальная отделится от себя самой и уже будет существовать неуязвимо ни для охотников, ни для строителей дорог, ни для добытчиков полезных ископаемых – торфа и гравия, песка и глины, – ни для лесорубов, она воспарит как остров, стряхнув пластик и пластиковых людей.
Не цепляйтесь!.. падайте на свои мусорные острова и пойте там свои мусорные песни.
Хорошо бродить в одиночестве! Слушать синиц, вдыхать прель палой листвы и, наклонившись к кусту калины, вдруг почувствовать ее трепетание и взять и вознести ее на мыслимый остров, пламенеющий красками, как склон этого дня над Воскресенским ручьем. Так вот он и есть прямо подо мной – мыслимый и реальный склон в огненных сполохах октябрьского солнца и маленьких каленых алых планет. И я смотрю вниз, вглядываюсь в наступающую ночь, что змеится по ручью из Черного леса.