Книга: Вокруг света
Назад: Цыганская майя
Дальше: Черный аист, зеркало

Указатель

К стоянке под дубом я подходил в сильном дожде, на склоне перед Волчьим ручьем увидел лосиху с лосенком: они обрывали листья молодых берез и не обращали на меня внимания; дождь глушил мои шаги, но и не давал взяться за фотоаппарат. На следующий день уже налегке я отправился на тот же склон.
Вообще все это мне сильно напоминает бесконечную погоню за сумасшедшим художником, каким-то небесным Ван Гогом или солнечным Левитаном. Точно неизвестно, где и когда он обнажит свою кисть, как шпагу, и нанесет удар за ударом, окрасив разноцветной кровью тот или иной кусок полотна. И тут же одним махом сотрет все тряпкой ветра и туч, плеснет водой и начнет заново, но вдруг бросит и уйдет куда-то в соседнюю долину – вон видны сполохи его работы, беги туда, регистратор мгновений, взявший на себя эту обузу.
Путь пролегал через ольшаник. Этот ольшаник, поросший желто цветущим чистотелом, всегда останавливает и вызывает желание запечатлеть его. Ольха – простецкое дерево. Но в сочетании с зелеными букетами чистотела ее серые стволы выглядят живописно и немного странно. Это трудно объяснить. Серый цвет вообще зыбок, обманчив. Дым, сумерки, совы, пепел. Хотя Кандинский характеризовал серый как безнадежную неподвижность. Но и отмечал, что «при усветлении в краску входит нечто вроде воздуха, возможность дыхания, и это создает известный элемент скрытой надежды».

 

 

В ольшанике я остановился, достал штатив, фотоаппарат. Но освещение было скучным, надо дождаться вечера. Впрочем, если только немного поэкспериментировать, хотя всякого рода постановки и не люблю. И я повесил куртку на ближайшее серое дерево. Это навело на мысль о комнате – да, такая необычная комната, заросшая цветами, струящаяся серыми дымчатыми стволами. Не хватает только будильника или настенных часов… Но есть ручные. Отщелкнул браслет часов, повесил их на сучок – и тут обратил внимание на время: было четыре часа.
Не знаю, в чем дело, но это время кажется мне особенным. Думаю, у каждого есть свой магический час. Или даже часы, как у географического всеохватного Уитмена. Он посвятил этому эссе, которое так и назвал: «Часы для души». И у него это утренние и вечерние часы. Вдохновению заката посвящал свои строки и Генри Торо, замечая при этом, что если «испытываешь душевный подъем, зачем с кем-то встречаться? Поневоле будешь один. В этот момент ум, ясно постигающий любые проявления природной красоты, далек от человеческого общества».
Вечер кажется яснее и глубже утра, как всякая печаль содержательнее радости и ликования. (Здесь уместно вспомнить реплику Борхеса о том, что мало кому удавалось драматизировать радость, а не боль и страх, – вот, кстати, Уитмен это и сделал.)
Вечер древнее утра. И он сулит открытие тайн: с неба совлекается покров. Солнц и миров много – это понятно любому зрителю, – и многообразие будит пытливую мысль.
Хорошо, хорошо, но что сулят четыре часа? Что вообще это такое? День или вечер? Преддверие вечера. Уже не день. Это зыбкая граница…
Нет, трудно объяснить. Возможно, здесь таятся какие-то давние события, сказывается позабытый распорядок дня деревенских времен. Но, может быть, удастся что-то прояснить, фотографируя этот час?
И я не придумал ничего лучше, как фотографировать механизм, фиксирующий время: часы.
Только с четырех до пяти. Этот час. Он ускользнул незаметно. И я подумал: а не кроется ли здесь какая-то лазейка? По крайней мере, потом на фотографиях обнаружилась некая прореха: туда уходило время. Но не исключено, что оно оттуда проистекало – там, в ольшанике, на холме между двух ручьев: Городцом и Волчьим.
Нет, ничего не стало понятнее. И еще Августин предупреждал, что безнадежное это дело – говорить о времени.
…А тем более – фотографировать его. Но на следующий день уже на другой стоянке в лесу на речке Ливне я продолжил то же самое, может быть, только для того, чтобы снова оказаться в этой лакуне, где исчезает время, и пережить ни с чем не сравнимые чувства.
Поговорки не врут. А точнее, поэты. Мы счастливы, когда исчезает время. Оно исчезает не только в любви, но и в работе, во вдохновенном деле. Любой изумляется, оторвавшись от чего-то, захватившего его, при взгляде на часы: ого! В этом всегда радость, она в преодолении времени. И здесь надежда на то, что можно будет преодолеть его навсегда.
Это всегда удивляет и хмелит: возгонка времени. Словно ты побывал на каких-то запредельных орбитах космоса, где время течет по-другому, ну, все мы помним этот пример с братьями-близнецами, один из которых бороздил в ракете мироздание, а другой оставался на земле, и в итоге космонавта, молодого и бодрого, встречает согбенный старичок с белой длинной бородой.
И здесь ты, полный сил и радости, спускаешься по трапу, чувствуя, что прошло всего-то несколько минут, и внезапно встречаешь себя самого – старичка с белой бородой.
Тайное наше желание – упразднить время вообще. И в творчестве или любом кипучем деле мы к этому и приближаемся. И поэтому нет зверя страшнее скуки, и зверь этот – время, ползущее черепахой.
Счастье – это лакуна во времени. «Ниша света» (название одного суфийского сочинения) – вот лучший образ для этого. И фотограф, сиречь светописец, любитель он или профессионал, ищет в потоке времени мгновения, исполненные особого света. Правда, как правило, это утренние часы или вечерние. Но уж никак не четыре часа дня.

 

 

И все же я продолжал фотографировать часы с браслетом над мутноватым после дождей потоком Ливны. Часы Casio напоминали маленькую металлическую луну или какой-то странный летательный аппарат, зацепившийся трапом за веточку над водами, несущими сухие листки, всякий лесной сор.
Но по трапу никто не поднимался, словно эти маленькие пришельцы не решались показываться под объективом или у них возникли непредвиденные трудности с экипировкой…
Где-то в березовом лесу пропел свое «юрли-юрли» черный дятел. Потом в вышине прогудел самолет. Не удивился бы, если бы часы вдруг пропали. Нет, часы были на месте. А вот мой странный час исчез. Как? Куда? Что это вообще было? Что произошло за этот срок? Я с трудом помнил. По Ливне проплывали листки, веточки, я фотографировал… Фотографировал что?
Какой-то иллюминатор…
Да! И с той стороны к нему прильнули пришельцы, ровно шестьдесят.
А может быть, три тысячи шестьдесят. И семь тысяч двести глаз смотрели на меня, на Ливну, черную ольху с сердцевидными листьями и красноватыми стволами. Хотя, может быть, глаз было еще больше, и каждый из них рассекало время.
«В Нишу света тебя приведет солнечная строка» – телеграфировали мне жители этого батискафа или, скорее, воздушного шара – глаза Одилона Редона.
О свете мне теперь все сообщало. Световую символику я всюду находил. Шел по улице и видел надпись стеклянными красными буквами над магазином, кажется, меховой одежды: «Город солнца», – и это название ослепляло меня, я тут же вытаскивал фотоаппарат.
На самом деле Смоленск – город серого неба, никогда не думал, что солнца у нас так катастрофически мало. Заглянул в справочники: точно, абсолютно солнечных дней в году всего девятнадцать. Остальное время хмарь, туман, дожди, снег. Как мы здесь выживаем?
Искатель света должен бежать отсюда опрометью.
Я перестал читать беллетристику, да старые книги никуда не делись, они прочно застряли во мне. Но теперь я открывал в них нечто новое. Все-таки не зря в свое время преодолевал эти барьеры, боролся с прибойными волнами.
Вообще у всякой хорошей книги есть прибойная волна. Редко подлинная книга впускает читателя легко и просто. Неизвестно, чем этот феномен объясним. Вряд ли писатель нарочно возводит баррикады, всякому пишущему хочется, чтобы его книга состоялась, а для этого читатель просто необходим. Или могут быть книги без читателей? Знаменитые рукописи Хара-Хото, Мертвого города в Китае, века пролежали занесенные песками. Правда, первоначально у них были читатели. Но легко представить, что мертвым городом может стать чья-нибудь хрущевка на пятом этаже. В печати сообщалось, что некий злодей, убив мать, замуровал труп в ее комнате, а сам продолжал смотреть телевизор, спать в другой комнате; и так он жил больше года, пока спьяну не проболтался. Возможно, что кто-нибудь даже нарочно замуровывает свою рукопись… И это все же похоже на убийство. Ведь рукопись в стене никто не станет искать, даже если автор сообщит об этом десяти собутыльникам. Они и выпущенные в издательстве книжки не хотят читать. Мы свидетели действительного заката и Европы, и целой вселенной книги. Книга обращается в прах на наших глазах. Слово ничего не стоит и почти никому не нужно. Может быть, поэтому мне в то давнее засушливое лето, о котором я уже рассказывал, и захотелось уйти по реке и помолчать. Была в этом и какая-то надежда отыскать речь подлинную, расслышать ее.
Так вот и не создает ли пишущий в самом начале своей книги – возможно, бессознательно – напряжение, не воздвигает ли препятствия для того, чтобы читателю этот хлеб не казался легким? Вступление в книгу чем-то похоже на инициацию, приобщение, проверку. Взойдешь на эту гору – ну, что ж, странствуй…
Странствуй же, странствуй, сказал мне брахман.
Прибойная волна может трепать тебя довольно много времени, например, «Обломов» открылся мне где-то на сотой странице, когда слуга бросил взгляд в зеркало и увидел диван, всю обстановку, и запечатленное время внезапно было распечатано, и я стал в некотором роде жителем гончаровского Петербурга.
В отличие от других книг препятствия «Моби Дика» громоздятся повсюду. Надо иметь мужество добраться до тридцать шестой главы. Здесь происходит настоящее посвящение в читатели этой книги. Глава называется «На шканцах» с ремаркой: «Входит Ахав; потом остальные». И начинается священное безумие. Роман приобретает форму трагедии, «песни козлов». Моряки пьют вино, приходят в экстаз, танцуют на палубе, за бортом волны, словно вакханки, в небесах молния – знак Зевса. Без Еврипида здесь не обошлось. Смело и точно. Гениальный ход, роман начинает высоко звучать. Здесь поворотная дионисийская точка. Экстатическая волна подхватывает экипаж «Пекода», а с ним и тебя, новичок. И дальше судно уже движется в мистических водах, к «идеальному сочетанию места и времени, когда все вероятное станет возможным». Читатель, доплывший до сорок первой главы, сам сможет созерцать белые воды центра Океана. Здесь подлинный Мелвилл, великий Мелвилл. От первой главы читатель-моряк поднимался странным образом вверх в океанских просторах, чтобы оказаться вблизи вершины, белого, изборожденного складками лба и высокого пирамидального белоснежного горба. Все это предваряет экстаз в полном соответствии с Платоном: в безумии происходит постижение мира идеального. Экстазу предшествовала глава «На мачте», в которой Платон, кстати, и упоминается, его диалог «Федон», где Сократ и говорит о горнем мире (например: «И если бы по природе своей он был способен вынести это зрелище, он узнал бы, что впервые видит истинное небо, истинный свет и истинную землю»). Руководимые лоцманом Мелвиллом, мы восходили в белую область, но постоянно при этом нарывались на рифы устаревших романтических приемов, оказывались на мели наукообразных глав, сталкивались с айсбергами «книг о китах». Не могли отделаться от балласта недоверия, блеск эрудиции наводил скуку. И все-таки неукротимая воля Мелвилла влекла за собой. И наконец, оказавшись на высоте, читатель почувствовал приближение истинного, и вот это надвинулось, слепя белизной. Эти страницы полны неизъяснимого очарования, чтение их вызывает какой-то лихорадочный восторг. Тебя пронизывает свет. А ведь именно за ним, по сути, команда «Пекода» и охотилась, за светом, вот в чем дело: китовый жир шел на масло для ламп. Моби Дик – гора первосортного жира, им можно было осветить все закоулки мира. Моби Дик – свет Океана, его истина. Зло вечно, человек жалок… Но все-таки главный герой спасся… и смог нам поведать об этом удивительном пути, об этом странном свете, разлившемся в месте идеального совпадения времени и пространства.
Главный герой носит мусульманское имя Измаил. И он пришел мне на ум при чтении одной из сур Корана, которая так и называется «Свет»:
Его свет – точно ниша; в ней светильник; светильник в стекле; стекло – точно жемчужная звезда. Зажигается он от дерева благословенного – маслины, ни восточной, ни западной. Масло ее готово воспламениться, хотя бы его и не коснулся огонь. Свет на свете!
Остается только гадать, почему Мелвилл так нарек своего героя. Не исключено, что и поэтому.
Может быть, ниша света – это углубление в крепости, называемое боем, думал я, бредя вдоль вечерней стены, залитой солнцем.
Или окно, пылающее на рассвете, мимо которого проносятся с радужным криком ласточки.
Нет, ниша света была, конечно, не здесь. Древние камни для большинства смолян не представляли никакой ценности. Хотя, может быть, свет, утренний и вечерний, камни и очищал… В это верилось, если только ветер не выдувал запахи из закоулков крепости.
В сумерки вдоль бойниц выстраивались защитники стены. Я иногда замечал их тени. Они молча стояли между бойниц и смотрели на город, зажигавший первые огни.
Наверное, это зрелище их завораживало. Присутствие старых солдат иногда ощущалось явственно. Впрочем, стену обороняли не только солдаты, но и простые жители, ремесленники, крестьяне, успевшие покинуть предместья до наступления лязгающего и храпящего войска Сигизмунда Третьего.
Нет, все-таки в этих камнях был свет, но он был сокрыт. И его присутствие волновало.
Генри Торо, разнося в пух и прах архитектурные подвиги человечества, заявлял, что лучшим памятником Востока является «Бхагавадгита», и с этим не поспоришь. Но у нас, в городе на верховьях Днепра, этой книги нет. Здесь книга сложена из камней, валунов и кирпичей, обагренных кровью, до сих пор стекающей в Днепр. Стопы крепости сочатся. Это можно увидеть на моментальной и непереводимой ни в какое иное состояние, кроме словесного, фотографии.
Солнечное указание вновь привело меня к чтению Платона, а потом одного его толкователя, Эрна, о котором я уже упоминал.
В «Верховном постижении Платона» Эрн вдохновенно рассуждает о солнце «Федра», он даже придумывает для этого определение: гелиофания, явление, откровение солнца. Впрочем, в «Пире» он тоже находит много солнца. Но наиболее ярок и свеж, даже хаотичен, как извергающаяся лава, его свет в «Федре». В этом диалоге, по мнению Эрна, особенно сильно ощущается потрясенность Платона, связанная с одним из главных событий его жизни – «солнечным постижением». Здесь запечатлен восторг узника, выбравшегося из пещеры и созерцающего солнце. Дифирамбический дух и отличает «Федра». Сократ и Федр сидят на берегу речки и рассуждают о любви, то есть рассуждает Сократ, а Федр лишь помогает ему лучше высказаться. Сократ говорит о священном безумии любви, бросающем на все отсветы. И в этих озарениях и можно прозреть истину.
Эрн ищет концентрированный свет этой мысли, называя его солнечной строкой. Он вновь увлекает за Афины, на сельскую дорогу, белесую от солнца, в тень платана на берегу Илиса.
И еще – за сорок верст от моего города, в перестоявшиеся травы местности, на берега Ливны. В этот раз я решил не задерживаться нигде, а приступить к главному в местности. Речка Словажа впадает в Ливну. А в верховьях Словажи и жил поэт. И об этом пора рассказать со всей ясностью.
Назад: Цыганская майя
Дальше: Черный аист, зеркало