1
Доктор Эдуардо Пларр стоял в маленьком порту на берегу Параны, среди подъездных путей и желтых кранов, глядя на перистую линию дыма, которая стелилась над Чако. Она тянулась между багровыми отсветами заката, как полоса на государственном флаге. В этот час доктор Пларр был здесь в одиночестве, если не считать матроса, охранявшего здание порта. В такой вечер таинственное сочетание меркнущего света и запаха какого-то незнакомого растения в одних пробуждает воспоминания детства и надежды на будущее, а в других — ощущение уже почти забытой утраты.
Рельсы, краны, здание порта — их доктор Пларр раньше всего увидел на своей новой родине. Годы тут ничего не изменили, разве что добавили полосу дыма, которая теперь тянулась вдоль горизонта по ту сторону Параны. А более двадцати лет назад, когда они с матерью приехали сюда из Парагвая на ходившем раз в неделю пароходе, завод, откуда шел дым, еще не был построен. Он вспоминал, как отец стоял на набережной в Асунсьоне, возле короткого трапа этого небольшого речного парохода, высокий, седой, со впалой грудью; он с наигранным оптимизмом утверждал, что скоро к ним приедет. Через месяц, а может быть, через три — надежда скрипела у него в горле, как ржавая пружина.
Четырнадцатилетнему мальчику показалось не то чтобы странным, а чуть-чуть чужеземным, что отец как-то почтительно поцеловал жену в лоб, будто это была его мать, а не сожительница. В те дни доктор Пларр считал себя таким же испанцем, как и его мать, хотя отец у него был родом англичанин. И не только по паспорту, он и по праву принадлежал к легендарному острову снегов и туманов, родине Диккенса и Конан Дойла, правда, у него вряд ли сохранились отчетливые воспоминания о стране, покинутой им в десять лет. Осталась книжка с картинками, подаренная ему перед самым отплытием родителями, — «Панорама Лондона», и Генри Пларр часто ее перелистывал, показывая своему маленькому Эдуардо серые фотографии Букингемского дворца, Тауэра и Оксфорд-стрит, забитой каретами, экипажами и дамами, подбирающими длинные подолы юбок. Отец, как позднее понял доктор Пларр, был эмигрантом, а эта часть света полна эмигрантов — итальянцев, чехов, поляков, валлийцев и англичан. Когда доктор Пларр еще мальчиком прочел роман Диккенса, он читал его как иностранец, воспринимая все, что там написано, словно это сегодняшний день, подобно тому как русские до сих пор думают, будто судебный пристав и гробовщик по-прежнему занимаются своим ремеслом в том мире, где Оливер Твист, попросивший добавки, сидит взаперти в лондонском подвале.
В четырнадцать лет он еще не мог сообразить, что заставило отца остаться на набережной старой столицы у реки. Ему понадобилось прожить немало лет в Буэнос-Айресе, прежде чем он понял, до чего непроста эмигрантская жизнь, сколько она требует документов и походов в присутственные места. Простота по праву принадлежала местным уроженцам, тем, кто принимал здешние условия жизни, какими причудливыми бы они ни были, как должное. Испанский язык — романский по происхождению, а римляне были народ простой. Machismo — культ мужской силы и гордости — испанский синоним virtus [доблести (лат.)]. В этом понятии мало общего с английской храбростью или умением не падать духом в любых обстоятельствах. Быть может, отец, будучи иностранцем, пытался воображать себя macho, когда решил остаться один на один со все возрастающими опасностями по ту сторону парагвайской границы, но в порту он выражал лишь решимость не падать духом.
Маленький Пларр проезжал с матерью этот речной порт по дороге в большую шумную столицу республики на юге, почти в такой же вечерний час (их отплытие задержалось из-за политической демонстрации), и что-то в этом пейзаже — старые дома в колониальном стиле, осыпавшаяся штукатурка на улице за набережной, парочка, сидевшая на скамейке в обнимку, залитая луной статуя обнаженной женщины и бюст адмирала со скромной ирландской фамилией, электрические фонари, похожие на спелые фрукты над ларьком с прохладительными напитками, — так крепко запало в душу молодого Пларра как символ желанного покоя, что в конце концов, почувствовав непреодолимую потребность сбежать от небоскребов, уличных заторов, полицейских сирен, воя санитарных машин и героических статуй освободителей на конях, он решил переехать в этот маленький северный город, что не составляло труда для дипломированного врача из Буэнос-Айреса. Ни один из его столичных друзей или знакомых, с которыми он встречался в кафе, не мог понять, что его к этому побудило; его убеждали, что на севере жаркий, сырой, нездоровый климат, а в самом городе никогда ничего не происходит, даже актов насилия.
— Может быть, климат такой нездоровый, что у меня будет побольше практики, — отвечал он с улыбкой, такой же ничего не выражавшей или притворной, как оптимизм его отца.
За годы долгой разлуки они получили в Буэнос-Айресе только одно письмо от отца. Конверт был адресован обоим: Senora e hijo [сеньоре и сыну (исп.)]. Письмо пришло не по почте. В один прекрасный вечер, года через четыре после приезда, они нашли его под дверью, вернувшись из кино, где в третий раз смотрели «Унесенных ветром». Мать никогда не пропускала случая посмотреть эту картину. Может быть, потому, что старый фильм, старые звезды хоть на несколько часов превращали гражданскую войну во что-то неопасное, спокойное. Кларк Гейбл и Вивьен Ли мчались сквозь годы, несмотря на все пули.
На конверте, очень мятом и грязном, значилось: «Из рук в руки», но чьи были эти руки, они так и не узнали. Письмо было написано не на их старой писчей бумаге с элегантно отпечатанным готическим шрифтом названием их estancia, а на линованном листке из дешевой тетради. Письмо, как и голос на набережной, было полно несбыточных надежд. «Обстоятельства, — писал отец, — должны вскоре измениться к лучшему». Но даты на письме не было, и поэтому надежды, вероятно, рухнули задолго до получения ими этого письма. Больше вестей от отца до них не доходило, даже слуха об его аресте или смерти. Письмо отец закончил с истинно испанской церемонностью: «Меня весьма утешает то, что два самых дорогих для меня существа находятся в безопасности. Ваш любящий супруг и отец Генри Пларр».
Доктор Пларр не отдавал себе отчета в том, насколько повлияло на его возвращение в этот маленький речной порт то, что теперь он будет жить почти на границе страны, где он родился и где похоронен его отец, в тюрьме или на клочке земли — где именно, он, наверное, так никогда и не узнает. Тут ему надо лишь проехать несколько километров на северо-восток и поглядеть через излучину реки… Стоит лишь сесть в лодку, как это делают контрабандисты… Иногда он чувствовал себя дозорным, который ждет сигнала. Правда, у него была и более насущная причина. Как-то раз он признался одной из своих любовниц: «Я уехал из Буэнос-Айреса, чтобы быть подальше от матери». Она и правда, потеряв свою красоту, стала сварливой, вечно оплакивала утрату estancia и доживала свой век в огромном, разбросанном, путаном городе с его fantastica arquitectura [причудливой архитектурой (исп.)] небоскребов, нелепо торчащих из узеньких улочек и до двадцатого этажа обвешанных рекламами пепси-колы.
Доктор Пларр повернулся спиной к порту и продолжал вечернюю прогулку по берегу реки. Небо потемнело, и он уже не различал полосу дыма и очертания противоположного берега. Фонари парома, соединявшего город с Чако, были похожи на светящийся карандаш, карандаш этот медленно вычерчивал волнистую диагональ, преодолевая быстрое течение реки к югу. Три звезды висели в небе, словно бусины разорванных четок, — крест упал куда-то в другое место. Доктор Пларр, который сам не зная почему каждые десять лет возобновлял свой английский паспорт, вдруг почувствовал желание пообщаться с кем-нибудь, кто не был испанцем.
Насколько ему было известно, в городе жили только еще два англичанина: старый учитель, который называл себя доктором наук, хоть никогда и не заглядывал ни в один университет, и Чарли Фортнум — почетный консул. С того утра несколько месяцев назад, когда доктор Пларр сошелся с женой Чарли Фортнума, он чувствовал себя неловко в обществе консула; может быть, его тяготило чувство вины; может быть, раздражало благодушие Чарли Фортнума, который, казалось, так смиренно полагался на верность своей супруги. Он рассказывал скорее с гордостью, чем с беспокойством, о недомогании жены в начале беременности, будто это делало честь его мужским качествам, и у доктора Пларра вертелся на языке вопрос: «А кто же, по-вашему, отец?»
Оставался доктор Хэмфрис… Но было еще рано идти к старику в отель «Боливар», где он живет, сейчас его там не застанешь.
Доктор Пларр сел под одним из белых шаров, освещавших набережную, и вынул из кармана книгу. С этого места он мог присматривать за своей машиной, стоявшей у ларька кока-колы. Книга, которую он взял с собой, была написана одним из его пациентов — Хорхе Хулио Сааведрой. У Сааведры тоже было звание доктора, но на этот раз невымышленное — двадцать лет назад ему присудили почетное звание в столице. Роман, его первый и самый известный, назывался «Сердце-молчальник» и — написанный в тяжеловесном меланхолическом стиле — был преисполнен духа machismo.
Доктор Пларр с трудом мог прочесть больше нескольких страниц кряду. Эти благородные, скрытные персонажи латиноамериканской литературы казались ему чересчур примитивными и чересчур героическими, чтобы иметь подлинных прототипов. Руссо и Шатобриан оказали гораздо большее влияние на Южную Америку, чем Фрейд; в Бразилии был даже город, названный в честь Бенжамена Констана. Он прочел: «Хулио Морено часами просиживал молча в те дни, когда ветер безостановочно дул с моря и просаливал несколько гектаров принадлежавшей ему бедной земли, высушивая редкую растительность, едва пережившую прошлый ветер; он сидел подперев голову руками и закрыв глаза, словно хотел спрятаться в темные закоулки своего нутра, куда жена не допускалась. Он никогда не жаловался. А она подолгу простаивала возле него, держа бутыль из тыквы с матэ в левой руке; когда Хулио Морено открывал глаза, он, не говоря ни слова, брал у нее бутыль. И лишь резкие складки вокруг сурового, неукротимого рта чуть смягчались — так он выражал ей благодарность».
Доктору Пларру, которого отец воспитывал на книгах Диккенса и Конан Доила, трудно было читать романы доктора Хорхе Хулио Сааведры, однако он считал, что это входит в его врачебные обязанности. Через несколько дней ему предстоит традиционный обед с доктором Сааведрой в отеле "Националы), и он должен будет как-то отозваться о книге, которую доктор Сааведра так тепло надписал: «Моему другу и советчику доктору Эдуардо Пларру эта моя первая книга, в доказательство того, что я не всегда был политическим романистом, и чтобы открыть, как это можно сделать только близкому другу, каковы были первые плоды моего вдохновения». По правде говоря, сам доктор Сааведра был далеко не молчальником, но, как подозревал доктор Пларр, он считал себя Морено manque [несостоявшимся (франц.)]. Быть может, он не зря дал Морено одно из своих имен…
Доктор Пларр никогда не замечал, чтобы кто-нибудь еще в этом городе читал книги вообще. Когда он обедал в гостях, он там видел книги, спрятанные под стекло, чтобы уберечь их от сырости. Но ни разу не видел, чтобы кто-нибудь читал у реки или хотя бы в одном из городских скверов, разве что иногда проглядывал местную газету «Эль литораль». На скамейках сидели влюбленные, усталые женщины с сумками для продуктов, бродяги, но не читатели. Бродяга, как правило, важно занимал целую скамейку. Ни у кого не было охоты сидеть с ним рядом, поэтому, в отличие от остального человечества, он мог растянуться во весь рост.
Привычку к чтению на открытом воздухе доктор Пларр, вероятно, заимствовал у отца — тот всегда брал с собой книгу, отправляясь работать на ферму, и на пропахшей апельсинами покинутой родине доктор Пларр прочел всего Диккенса, кроме «Рождественских рассказов». Люди, видевшие, как он сидит на скамейке с открытой книгой, смотрели на него с живым любопытством. Они, наверное, считали, что таков уж обычай у этих иностранных докторов. И в нем сквозило не столько что-то не очень мужественное, сколько явно чужеземное. Здесь мужчины предпочитали беседовать, стоя на углу, сидя за чашкой кофе или высунувшись из окна. И, беседуя, они все время трогали друг друга руками, либо чтобы подчеркнуть свою мысль, либо просто из дружелюбия. На людях доктор Пларр не дотрагивался ни до кого, только до своей книги. Это, как и его английский паспорт, было признаком того, что он навсегда останется чужаком и никогда здесь не приживется.
Он снова принялся читать: «Сама она работала в нерушимом молчании, приемля тяжкий труд, как и непогоду, как закон природы».
В столице у доктора Сааведры был период, когда он пользовался успехом и у публики, и у критики. Когда он почувствовал, что им пренебрегают рецензенты и — что еще обиднее — хозяйки салонов и газетные репортеры, он переехал на север, где его прадед был губернатором, а ему самому оказывали почтение как знаменитому столичному романисту, хотя тут уж наверняка мало кто читал его книги. Но, как ни странно, воображаемая география его романов оставалась неизменной. Где бы он ни жил, свое вымышленное место действия он еще в молодости выбрал раз и навсегда, проведя отпуск в одном приморском городке на крайнем юге, возле Трелью. В жизни он никогда не встречал такого Морено, но однажды в баре маленького отеля увидел человека, который молча сидел, меланхолически глядя на свою выпивку, и тут же вообразил себе очень ясно своего будущего героя.
Доктор Пларр все это узнал еще в столице, от старого друга и ревнивого врага писателя; знание прошлого Сааведры ему пригодилось, когда он начал лечить своего пациента от приступов болтливой депрессии. Во всех его книгах снова и снова возникало одно и то же действующее лицо, биография его несколько менялась, но волевое тоскливое молчание сопутствовало ему всегда. Друг и враг, сопровождавший Сааведру в том знаменательном путешествии на юг, в сердцах воскликнул: «А вы знаете, кто был тот человек? Он был валлиец, валлиец. Где это слыхано: валлиец с machismo?! В тех краях уйма валлийцев. Да и был он просто пьян. Напивался каждую неделю, когда приезжал в город».
Паром двинулся к невидимому болотистому берегу, заросшему кустарником, а позже тот же паром вернулся назад. Доктору Пларру было трудно вникать в молчаливую душу Хулио Морено. Жена Морено в конце концов его бросила, променяв на батрака с его плантации, который был молод, красив и разговорчив, но в городе у моря, где ее любовник не мог получить работы, ей жилось плохо. Скоро он стал напиваться в барах, без умолку болтать в постели, и ее обуяла тоска по долгому молчанию и сухой, просоленной земле. Тогда она вернулась к Морено, который, не говоря ни слова, предложил ей место за столом, на котором стояла приготовленная им скудная еда, а потом молча сел в свое кресло, подперев голову рукой, а она встала рядом, держа бутыль с матэ. В книге после этого оставалось еще страниц сто, хотя доктору Пларру казалось, что история на этом могла и закончиться. Однако machismo Хулио Морено еще не нашел своего полного выражения, и, когда он скупыми словами высказал жене свое намерение посетить город Трелью, доктор уже заранее знал, что там произойдет. Хулио Морено встретит в городском баре батрака, и между ними завяжется драка на ножах, где победителем, конечно, будет более молодой. Разве жена не видела в глазах Морено, когда он уезжал, «выражение выбившегося из сил пловца, которого неуловимо влечет темное течение неотвратимой судьбы»?
Нельзя сказать, что доктор Сааведра писал плохо. В его стиле был свой тяжеловесный ритм, и барабанный бой судьбы звучал довольно внятно, но доктора Пларра часто подмывало сказать своему меланхолическому пациенту: «Жизнь совсем не такая. В жизни нет ни благородства, ни достоинства. Даже в латиноамериканской жизни. Не бывает ничего неотвратимого. В жизни полно неожиданностей. Она абсурдна. И потому, что она абсурдна, всегда есть надежда. Что ж, когда-нибудь мы даже можем открыть средство от рака или от насморка». Он перевернул последнюю страницу. Ну да, конечно, Хулио Морено истекал кровью среди разбитого кафеля на полу бара в Трелью, а его жена (как она туда так быстро добралась?) стояла возле него, хотя на этот раз и не держала бутыли с матэ. «Только резкие складки вокруг сурового неукротимого рта разгладились еще прежде, чем закрылись от безмерной тягости жизни его глаза, и она поняла, что он рад ее присутствию».
Доктор Пларр с раздражением захлопнул книгу. Южный Крест лежал на своей поперечине в этой усыпанной звездами ночи. Глухой черный горизонт не просвечивался ни городскими огнями, ни телевизионными мачтами, ни освещенными окнами. Если он пойдет домой, грозит ли ему еще телефонный звонок?
Когда он вышел от своей последней пациентки — жены министра финансов, страдавшей легкой лихорадкой, — он решил не возвращаться домой до утра. Ему хотелось быть подальше от телефона, пока не станет слишком поздно для звонка не по врачебной надобности. В этот день и час его могли побеспокоить только по одной причине. Он знал, что Чарли Фортнум обедает у губернатора — тот нуждался в переводчике для своего почетного гостя — американского посла. А Клара, которая уже преодолела свою боязнь телефона, вполне могла позвонить ему и позвать к себе, пользуясь отсутствием мужа, но ему вовсе не хотелось ее видеть именно в этот вторник. Беспокойство парализовало его влечение к ней. Он знал, что Чарли мог неожиданно вернуться, — ведь обед рано или поздно должны были отменить, хотя о причине этого он не имел права знать заранее.
Доктор Пларр решил, что лучше ему быть где-нибудь подальше до полуночи. К этому времени прием у губернатора наверняка кончится и Чарли Фортнум отправится домой. Я не из тех, из кого так и брызжет machismo, уныло подумал доктор Пларр, хотя ему трудно было вообразить, чтобы Чарли Фортнум кинулся на него с ножом. Он встал со скамьи. Было уже достаточно поздно для визита к преподавателю английского языка.
Он не нашел доктора Хэмфриса, как ожидал, в отеле «Боливар». У Хэмфриса там был маленький номер с душем на первом этаже: окно выходило на внутренний дворик с пыльной пальмой и фонтаном без воды. Дверь он оставлял незапертой, что, как видно, говорило о его вере в устойчивость существования. Доктор Пларр вспомнил, как по ночам в Парагвае его отец запирал даже внутренние двери в доме: в спальнях, уборных, пустых комнатах для гостей — не от воров, а от полиции, от военных и правительственных убийц, хотя их вряд ли надолго задержали бы замки.
В комнате доктора Хэмфриса едва помещались кровать, туалетный стол, два стула, таз и душ. Между ними приходилось пробираться, как в набитом пассажирами вагоне подземки. Доктор Пларр заметил, что доктор Хэмфрис приклеил к стене новую картинку из испанского издания журнала «Лайф» — фотографию королевы верхом на лошади во время церемонии выноса знамени. Выбор этот вовсе не обязательно выражал тоску по родине или патриотизм: на штукатурке то и дело выступали сырые пятна, и доктор Хэмфрис прикрывал их первой попавшейся картинкой. Однако этот выбор все же свидетельствовал о некоторых его склонностях: ему было приятнее, просыпаясь, видеть лицо королевы, а не мистера Никсона (лицо мистера Никсона, несомненно, мелькало в том же номере «Лайфа»). В комнатке было прохладно, но прохладу пронизывала сырость. У душа за пластиковой занавеской стерлась прокладка, и вода капала на кафель. Узкая кровать была скорее прикрыта, чем застелена; мятая простыня казалась наскоро накинутой на чей-то труп, а москитная сетка свернулась наверху, как серое дождевое облако. Доктору Пларру было жалко самозваного доктора филологии: любому человеку по своей воле — если кто-либо вообще в себе волен — вряд ли захотелось бы ожидать своего конца в такой обстановке. Отцу моему, подумал он с тревогой, сейчас примерно столько же лет, сколько Хэмфрису, а он, быть может, доживает свой век в еще худшей обстановке.
За раму зеркала была сунута записка: «Пошел в Итальянский клуб». Хэмфрис, вероятно, ждал ученика и поэтому оставил дверь незапертой. Итальянский клуб помещался напротив, в когда-то пышном здании колониального стиля. Там стоял чей-то бюст, вероятно, Кавура или Мадзини, но камень был выщерблен и надпись стерлась; его установили между домом, чьи высокие окна были увиты каменными гирляндами, и улицей. Прежде в городе жило много итальянцев, но теперь от клуба осталось только название, бюст и внушительный фасад с датой XIX века римскими цифрами. Внутри было расставлено несколько столиков, где можно было недорого поесть, не платя членского взноса, а в городе проживал лишь один итальянец, одинокий официант, уроженец Неаполя. Повар был венгром и готовил только гуляш — блюдо, в котором легко было скрыть качество продуктов, что было мудро, потому что говядина получше отправлялась по реке в столицу, за восемьсот с лишним километров отсюда.
Доктор Хэмфрис сидел за столиком у открытого окна, заправив салфетку за потертый воротник. Какая бы ни стояла жара, он всегда носил костюм с жилетом и галстуком, словно писатель викторианской эпохи, живущий во Флоренции. На носу у него сидели очки в стальной оправе, видно, выписанные много лет назад, потому что он низко склонился над гуляшом, чтобы получше разглядеть, что ест. Седые волосы кое-где по-молодому желтели от никотина, а на салфетке были пятна почти такого же цвета от гуляша.
— Добрый вечер, доктор Хэмфрис, — сказал Пларр.
— Значит, вы нашли мою записку?
— Да я все равно заглянул бы сюда. Откуда вы знали, что я к вам приду?
— Этого я не знал, доктор Пларр. Но полагал, что кто-нибудь вдруг да заглянет…
— Я хотел предложить вам пообедать в «Национале», — сказал доктор Пларр. Он поискал глазами официанта, не предвкушая от обеда никакого удовольствия. Они были тут единственными посетителями.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал доктор Хэмфрис. — С удовольствием приму ваше приглашение на другой день, если вы будете любезны его перенести. Гуляш здесь не так уж плох, правда, он надоедает, но зато сытный.
Старик был очень худ. Он производил впечатление прилежного едока, который тщетно надеется наполнить ненасытную утробу.
За неимением лучшего доктор Пларр тоже заказал гуляш. Доктор Хэмфрис сказал:
— Вот не ждал, что вас увижу. Я-то думал, что губернатор вас пригласит… Ему сегодня на обеде нужен человек, говорящий по-английски.
Доктор Пларр понял, почему в зеркальную раму воткнута записка. На приеме у губернатора в последнюю минуту могла произойти накладка. Так уже однажды было, и тогда туда вызвали доктора Хэмфриса… В конце концов в городе было всего три англичанина. Он сказал:
— Губернатор пригласил Чарли Фортнума.
— Ну да, естественно, — сказал доктор Хэмфрис, — нашего почетного консула. — Он подчеркнул эпитет «почетный» со злобой и уничижением. — Обед-то ведь дипломатический. А жена почетного консула, наверное, не смогла присутствовать по причине нездоровья?
— Американский посол не женат. Это не официальный обед — холостяцкая пирушка.
— Что ж, вполне подходящий случай, чтобы пригласить миссис Фортнум развлекать гостей. Она, верно, привыкла к холостяцким пирушкам. Да, но почему бы губернатору не пригласить вас или меня?
— Будьте объективны, доктор. Ни вы, ни я не занимаем официального положения.
— Но мы же гораздо лучше осведомлены об иезуитских развалинах, чем Чарли Фортнум. Если верить «Эль литораль», посол приехал осматривать развалины, а не чайные плантации или посевы матэ, хотя это мало похоже на истину. Американские послы обычно люди деловые.
— Новый посол хочет произвести впечатление, — сказал доктор Пларр. — Как знаток искусства и истории. Он не может позволить себе прослыть купчиком, который хочет перебить у кого-то сделку. Желает показать, что у него научный, а не коммерческий интерес к нашей провинции. Секретарь по финансовым вопросам тоже не приглашен, хотя он немного говорит по-английски. Не то заподозрили бы, что речь пойдет о какой-то сделке.
— А сам посол неужели не говорит по-испански хотя бы настолько, чтобы произнести вежливый тост и несколько банальностей?
— По слухам, он делает большие успехи.
— Как вы всегда все знаете, Пларр. Я-то свои сведения получаю только из «Эль литораль». Он ведь завтра едет осматривать руины, а?
— Нет, он ездил туда сегодня. А ночью летит назад в Буэнос-Айрес.
— Значит, газета ошиблась?
— В официальной программе были неточности. Думаю, что губернатор хотел избежать каких-либо неприятностей.
— Неприятности у нас? Ну, знаете! За двадцать лет я не видел здесь ни одной неприятности. Они случаются только в Кордове. А гуляш ведь не так уж плох, а? — спросил он с надеждой.
— Едал и похуже, — сказал доктор Пларр, даже не пытаясь вспомнить, когда это было.
— Вижу, вы читали одну из книг Сааведры. Как она вам понравилась?
— Очень талантливо, — сказал доктор Пларр. Он, как и губернатор, избегал неприятностей, а в тоне старика почувствовал злобу, живучую и неугомонную, — всякая сдержанность давно была им утрачена от долголетнего пренебрежения окружающих.
— Вы правда в состоянии читать эту белиберду? И верите в их machismo?
— Пока я читаю, мне удается справиться с моим скепсисом, — осторожно выразился Пларр.
— Ох уж эти аргентинцы, все они верят, что их деды скакали с гаучо в прериях. У Сааведры столько же machismo, сколько у Чарли Фортнума. Это правда, что у Чарли будет ребенок?
— Да.
— А кто счастливый папаша?
— Почему им не может быть Чарли?
— Старик и пьяница? Вы же ее врач, Пларр. Ну, откройте хоть капельку правды. Я не прошу, чтобы всю.
— А почему вы так добиваетесь правды?
— В противовес общему мнению правда почти всегда бывает забавной. Люди стараются выдумывать только трагедии. Если бы вы знали, из чего сварганили этот гуляш, вы бы хохотали до упаду.
— А вы знаете?
— Нет. Все кругом сговариваются, чтобы скрыть от меня правду. Даже вы мне лжете.
— Я?
— Лжете относительно романа Сааведры и ребенка Чарли Фортнума. Дай ему бог, чтобы это была девочка.
— Почему?
— Гораздо труднее по сходству определить отца. — Доктор Хэмфрис стал вытирать куском хлеба тарелку. — Скажите, доктор, почему я всегда хочу есть? Я ем невкусно, но съедаю огромное количество того, что зовется питательной пищей.
— Если вы действительно хотите знать правду, я должен вас осмотреть, сделать рентген…
— Ой нет. Я хочу знать правду только о других. Смешными бывают только другие.
— Тогда зачем вы спрашиваете?
— Вступление к разговору, — сказал старик, — и чтобы скрыть смущение от того, что я беру последний кусок хлеба.
— Они что, экономят на нас хлеб? — Доктор Пларр крикнул через вереницу пустых столиков: — Официант, принесите еще хлеба!
Единственный здешний итальянец, шаркая, подошел к ним. Он принес хлебницу с тремя ломтиками хлеба и наблюдал с глубочайшей тревогой, как число их свелось к одному. Можно было подумать, что он — молодой член мафии, нарушивший приказ главаря.
— Вы заметили, какой он сделал знак? — спросил доктор Хэмфрис.
— Нет.
— Выставил два пальца. Против дурного глаза. Он думает, что у меня дурной глаз.
— Почему?
— Я как-то непочтительно выразился об их мадонне.
— Не сыграть ли нам, когда вы кончите, в шахматы? — спросил доктор Пларр.
Ему надо было как-то скоротать время подальше от своей квартиры и телефона возле кровати.
— Я уже кончил.
Они вернулись в чересчур обжитую комнату в отеле «Боливар». Управляющий читал в патио «Эль литораль», расстегнув ширинку для прохлады. Он сказал:
— Доктор, вас спрашивали по телефону.
— Меня? — взволнованно спросил Хэмфрис. — Кто? Что вы ему сказали?
— Нет, профессор, спрашивали доктора Пларра. Женщина. Она думала, что доктор, может быть, у вас.
— Если она снова позвонит, не говорите, что я здесь, — сказал Пларр.
— Неужели вам не любопытно знать, кто это? — спросил Хэмфрис.
— Я догадываюсь, кто это может быть.
— Не пациентка, а?
— Пациентка. Но ничего срочного. Ничего опасного.
Доктор Пларр получил мат меньше чем за двадцать ходов и стал нетерпеливо расставлять фигуры снова.
— Что бы вы ни говорили, но вас что-то беспокоит, — сказал старик.
— Этот чертов душ. Кап-кап-кап. Почему вы не скажете, чтобы его починили?
— А что в нем плохого? Успокаивает. Усыпляет, как колыбельная.
Доктор Хэмфрис начал партию пешкой от короля.
— Е-два — Е-четыре, — сказал он. — Даже великий Капабланка иногда начинал с такого простого хода. А у Чарли Фортнума новый «кадиллак», — добавил он.
— Да.
— Сколько лет вашему доморощенному «фиату»?
— Четыре или пять.
— Выгодно быть консулом, а? Имеешь разрешение каждые два года ввозить новую машину. У него наверняка есть генерал в столице, который ждет не дождется ее купить.
— Вероятно. Ваш ход.
— Если он сделает консулом и свою жену, они смогут ввозить по машине каждый год. А это целое состояние. В консульской службе есть половые ограничения?
— Я их правил не знаю.
— Как вы думаете, сколько он заплатил за свой пост?
— Это сплетни, Хэмфрис. Ничего он не заплатил. Наше министерство иностранных дел такими вещами не занимается. Какие-то очень важные лица пожелали осмотреть руины. Испанского они не знали. Чарли Фортнум устроил им хороший прием. Все очень просто. И удачно для него. С урожаями матэ дела у него шли неважно, и возможность покупать по «кадиллаку» через год сильно поправила его положение.
— Да, можно сказать, что он и женился на деньги от «кадиллака». Но меня удивляет, что за эту свою женщину ему пришлось заплатить целым «кадиллаком». Право же, хватило бы и малолитражки.
— Я несправедлив, — сказал Пларр. — Дело не только в том, что он обхаживал королевских особ. В нашей провинции тогда было много англичан, вы это знаете лучше меня. И один среди них попал на границе в беду, когда через нее перешли партизаны, а у Фортнума были связи. Он избавил посла от больших неприятностей. Ему, конечно, все же повезло, не все послы такие благодарные люди.
— Поэтому, если мы попадем в переплет, нам остается надеяться на Чарли Фортнума. Шах.
Доктору Пларру пришлось отдать ферзя в обмен на слона. Он сказал:
— Бывают люди и похуже Чарли Фортнума.
— Вы уже попали в переплет, но Чарли Фортнум вас не спасет.
Доктор Пларр быстро поднял глаза от доски, но старик имел в виду только партию в шахматы.
— Снова шах, — сказал Хэмфрис. — И мат. — Он добавил: — Этот душ течет уже полгода. Вы не всегда так легко мне проигрываете, как сегодня.
— Вы стали лучше играть.