Книга: Клиповое сознание
Назад: 3.2. Может ли наука хоть чем-то нас удивить?
Дальше: 3.4. Фиговые листки социальной эпистемологии

3.3. Почему закатилась звезда социальных наук?

ХХI век не принес ни счастья людям, ни радости понимания философам. Реальность, которая представлялась им незыблемой и прочной, оказалась простой трансцендентальной иллюзией.
I. Исчезновение реальности
Реальность
Всякая реальность – это иллюзия, объективированная в законах. Она состоит из наличного и возможного. Наличное – это бывшее возможное, реализованное в виде предметов, состояний и актов. Оно делает нас свидетелями неотменимой фактичности.
Возможное – это будущее наличное, взятое в перспективе бесконечности. Возможное действует на нас своей возможностью, оно существует не потому, что мы хотим, чтобы оно было, а потому, что превосходит наличное и поэтому всегда опаздывает, задерживываясь в ожидании подходящего случая стать наличным. Всякое наличное завернуто в оболочку возможного.
Если наблюдатель, воспринимая реальность, не перестает быть наблюдателем и во всякий момент может отличить наблюдение от наблюдаемого, то мы имеем дело с реальностью. Если не отличает, то мы имеем дело тоже с реальностью. Но какой?

 

Виртуальная реальность
Неразличенность восприятия и реальности свидетельствует об ускользании фактического. Фактическими же являются изменения, причинами которых мы не являемся. Благодаря этому ускользанию реальность предстает в качестве того, что воспринимается в качестве реальности. Реальность без наличного именуется как виртуальная реальность.
Возможное пытается компенсировать утрату наличного и заполнить его пустующее место. Но заполнить это место самим возможным нельзя в силу того, что оно только возможно, то есть остается внутри себя и выйти из себя может только благодаря случаю. Возможное не имеет локализации, в пространстве. Для того чтобы получить эту локализацию, ему нужно пробежать бесконечность, в конце которой возможное случайно может стать наличным.
И поэтому возможное, не надеясь на случайность, обращается к невозможному, пытаясь силой невозможного заполнить пустующее место наличного. Но невозможное нельзя реализовать. Для него нет даже подходящего случая. Его можно только актуализировать. В процессе актуализации невозможное остается там, где оно актуализируется, т. е. в пространстве мистерии, в том, что не может быть отнесено к фактическому. Тем самым актуализация оказывается скрытой причиной любой реализации, а невозможное утверждает себя как нечто более фундаментальное, чем реальное.
В актуализации мы посредством воображения оказываемся причиной реальности объектов воображения. Но вне актуализации эти объекты не существуют. Актуальное – нереально, а реальное – неактуально. Первое – невозможно. Второе – неактуально. Проблема же состоит в том, чтобы объекты актуализации заставить существовать вне актуализации. Но для этого они должны пересечь границу воображаемого, т. е. трансгрессировать.
У возможного нет иных средств заполнить пустующее место наличного, как посредством симуляции. Так появляется симулятивное расширение культуры, в результате которого на месте наличного появляются симулякры. Симулякр – это наличное без локализации в пространстве.
Во всех этих случаях виртуализация реальности означает две вещи.
Первое: она обеспечивает расширение реальности либо за счет симуляции невозможного, либо за счет имитации реального.
Второе: она сдвигает ум от принципов внешней реальности к принципам внутренней реальности. Тем самым ум оказывается гораздо ближе к безумию, чем это допускает принцип наблюдения за реальностью.
Поскольку имитация не выходит за пределы реальности, постольку она является проблемой искусственного, проблемой техники. Тогда как симуляция – это не проблема техники. Симулякр – это не образ без подобия. Для того чтобы был образ, нужно, чтобы был не оригинал, не предмет, а нужна, по словам Канта, трансцендентальная схема. Образ, у которого нет трансцендентальной схемы, это не образ. Это имидж, симулякр, т. е. копия, которой не предшествует оригинал.
Вот из таких копий, имиджей, ролей, т. е. подобий без образов и образов без трансцендентальных схем, и состоит социальная реальность.
Социальная реальность
Социальная реальность – это иллюзия, объективированная в институтах, обычаях, нормах и языке. Иллюзия относится не к социуму, а к антропологии, являясь самораскрывающейся сущностью человека.
Любой социальный институт обязан своим существованием не социальному, а практически оправданным иллюзиям человека, его ожиданиям. Поэтому для социальных практик истина сама по себе ничего не значит. Сама по себе она не соединяет людей, а разъединяет их. Нет ни одной социальной истины, которая не оказалась бы заблуждением, и нет такого заблуждения, которое не смогло бы однажды оказаться истиной. Социуму нужны эффекты, поскольку его интересует эффективность. Человеку нужна истина, чтобы в мире относительного найти нечто абсолютное, то, на что можно опереться, что его не подведет. Но в социальном пространстве в форме абсолютного может быть только относительное. Поэтому воображение восполняет разрыв между относительным и абсолютным, делая возможным связь между ними. Действовать – значит не ожидать всей полноты знания о мире, а рисковать. Поэтому без иллюзии невозможно ни одно действие. Являясь предактом, подпочвой действия, иллюзия в терминах самого действия не анализируется. Социальная реальность одной стороной коренится в социальных действиях и отношениях, а другой – упирается в антропологическую стихию. Например, собственность – это отношения между людьми по поводу вещей. Но без чувства собственности отношения собственности невозможны. Не может быть так, чтобы собственность была у одних людей, а чувство собственности – у других. Собственность без чувства собственности – это антропологическая травма социума, феномен, свидетельствующий о разрыве между антропологией и социологией.
Если иллюзии людей рассеиваются, то реальность исчезает, а действительность изменяется. Иными словами, общество структурируют не социальные структуры, а надежды, мечты и грезы людей. Общество, состоящее из людей без надежды, деградирует. Момент, когда никто никому не верит, означает полную деградацию общества, ибо вера – это антропологический костыль социума, без которого он превращается в недифференцированную массу.
Иллюзии не рождаются в головах у людей как некая субъективная реальность, как точка зрения на мир. Иллюзии относятся к условиям роевого существования людей. Пока есть иллюзии, люди могут быть вместе. Галлюцинации склеивают людей в одно целое, в стаи. Поэтому любое общество нуждается в иллюзиях, в видимостях, в том, что спонтанно воспроизводит себя в головах многих людей. Благодаря иллюзиям человек становится нечувствительным к воздействию внешней среды и, следовательно, может запустить механизм самовоздействия, которое локализуется только во времени.
Социализация подчиняет воздействие на себя воздействию на другого. А это значит, что внутри социального всегда будет находиться несоциализируемая антропологическая стихия человека как его материя и исток. Эту материю можно назвать самостью. Социальное стремится к упорядоченности, к однообразию, антропологическое – к хаосу множественности, к разнообразию.
Пределом любой социальности являются те иллюзии, пульсацию которых нельзя социализировать, ибо они существуют только в данный момент времени. И вот это несоциализируемое, антропологическое является пространством актуализации социально невозможного, которое получило неадекватное имя девиантного.
Девиация – это не отклонение от нормы. Это антропологическая реальность того, что существует до другого, а не без другого. Антропологически возможное событие становится социально невозможным.
Непрерывно возобновляемый бунт антропологического против гнета социального обнаруживает себя в феноменах личности, творчества, свободы. Быть с лицом – значит быть асоциальным аутистом или шизофреником. Творить – значит освобождать в себе то, что еще не нормировано социумом. Заявлять свою волю, хотеть быть свободным – значит ускользать от внешней детерминации и возвращать себя к себе, к своей первичной реальности.
Нет никаких причин для того, чтобы ты был сам. Нельзя быть самому помимо самореализации. А это значит, что любая личность асоциальна.
Вражда между социальным и антропологическим дает о себе знать в поведении любого человека. Любой человек девиантен.
Самыми древними сферами выстраивания человеком своей самости являются религиозное, моральное и художественное пространства. В них ты не подвергаешься никакой внешней детерминации. Любое право убивает мораль и совесть. Правовое общество – это общество без стыда. Ни один социум никогда не нуждался и не будет нуждаться в душевном трепете человека, в необъективирующем мышлении.
Религиозное не относится ни к области социального, ни к области культурного. Религия – это не культура, а бог – это не внешняя инстанция, не некое иное, с которым ты вступаешь в отношения. Бог является первичным самоограничением человека. Ограничением, которое не позволяет человеку растворится в хаосе, в Ничто. Без этого самоограничения все возможно и ничего нельзя. С этим самоограничением уже не все возможно. И, следовательно, возможен человек. Религиозное имеет прямое отношение к твоему внутреннему пространству, к твоему воздействию на себя, в котором формируется твоя человеческая стихия. Поэтому чудовищным заблуждением была мысль о том, что бога нет и ты свободен.
Религиозное – это сфера сознательных пассивных синтезов. Художественное – это сфера бессознательных пассивных синтезов внутреннего пространства человека.
Все внешнее, социальное зависит от того, как человек дан самому себе, как он соотносит себя с самим собой. Самоотнесение человека является неотчуждаемой субъективностью, первичной антропологической реальностью. Мое отношение к смерти, к Богу, к жизни – это не социальная проблема. Но это и не рефлексивный акт сознания. Это антропологическая проблема. Доминирование антропологической стихии редуцирует социальное поведение к архаическим формам, к девиации, которая рассматривается позитивно в художественной и религиозной сфере. И рассматривается негативно в сфере социальной. Крайними точками девиации являются, с одной стороны, гении, святые и герои, с другой – преступники и безумцы. Социальное человека легко мыслится в терминах социальной роли, социального статуса и позиции. Но эта мысль останавливается перед немыслимым, перед тем, что оказывается несоциализируемым. Люди преступают законы не потому, что законы делают их жизнь невыносимой, а потому, что у них есть нудящее свойство самоактуализации.
II. Исчезновение науки о социальном
О социальных науках
К социальным наукам относится любое знание о социуме, построенном в дискурсе науки. Ядром этого знания является, конечно, социология, а также ее различные проекции, а именно социальная антропология, экономическая социология, политология, социальная психология и др.
Предметом исследования социальных наук считается групповое поведение человека. Основной философской проблемой социальных наук является вопрос: можно ли социальное рассматривать вне связи с существованием человека? Есть ли у него, у этого социального, какая-то своя логика существования и в какой мере она, если она есть, определяет роевое поведение человека? Наконец, что означает личностное, свободное поведение человека и каковы пределы детерминации социальным индивидуального, внешним – внутреннего мира человека?
Гуманитарные науки в отличие от социальных наук рассматривают языковое поведение человека. При этом основными проблемами гуманитарных наук являются вопросы: можно ли рассматривать язык вне зависимости от того, что на нем говорит человек? Какой характер носят зависимости языка от человека, а человека – от языка, если они существуют? Не является ли язык антропоцентричным и есть ли у человека некое внутреннее, независимое от языка?

 

Что значит дискурс науки?
После работ Фейерабенда и Мамардашвили вопрос о науке уже не кажется столь запутанным, как прежде. Наука – это прежде всего то, что делают ученые. Ученые же делают разное, в том числе им иногда приходится устанавливать истину голосованием. Поэтому научная истина – это то, что ученые большинством голосов решили считать истиной.
И все же в науке есть три правила, выполнение которых отличает научное знание от ненаучного. Первое – это полагание своего предмета в пространстве и времени. Без этого полагания не может состояться причинное объяснение мира. Второе: предмет науки не должен включать в себя какие-то скрытые от наблюдения состояния, ибо в этих состояниях может скрываться злокозненный гений, который будет водить ученых за нос. Третье: предполагается существование одного, но однородного непрерывного бодрствующего сознания. Ученый не может спать по той причине, что истина может прийти к нему во всякое время.
Сознание в науке – это глаз, который видит внеположенный ему объект и не видит себя. Таково, на мой взгляд, значение дискурса науки.
Как возникли социальные науки
Социальные науки возникли в результате опредмечивания доксы, пустых разговоров о социуме. Предмет любого разговора не существует до разговора. И нужно заговорить без всякого смысла, чтобы потом появился смысл. Бессмысленные разговоры утопистов породили некий смысл, учредили предмет разговоров среди интеллектуалов Франции. Этот предмет и стал предметом социальных наук. У социума с самого начала не было никакой сущности, не было твердого ядра, внеязыкового референта. Поэтому никто не видел социальное, хотя оно полагалось уже существующим. Социум – это то, что говорят о социуме социологи. Любой социолог – это, по сути своей, социальный аутист. Социальными знаниями могут быть названы знания только о тех изменениях, причинами которыми перестали быть люди. Человек – не центр социального познания, поскольку социум является границей его субъектности. В центре социального познания находится фигура социолога. Знание, учреждаемое социологом относительно социума, исполняется не в терминах субъект-объектной дуальности, а в бессубъектных терминах всевозможных практик.
Социальная реальность существует, как кинематографическая реальность. В ней реальность является одновременно и представлением о реальности, то есть любой социальный институт выступает еще и как образ института. Попытки преодоления указанной двойственности ведут к появлению социальных монстров, того, что К. Маркс называл чувственно-сверхчувственными вещами. Невозможность отделения объекта от образа объекта, чувственного от сверхчувственного, делает бессмысленной идею субъективной реальности, которая может мыслиться только как результат разрушения социальных синтезов, как отделение иллюзии от реальности.
Термин «общество» только кажется само собой понятным. Он понятен лишь в силу своей полной неопределенности. Свой пик социальные науки прошли в конце ХIХ – начале ХХ века, блеснув такими именами как Маркс, Вебер, Зомбарт, Дюркгейм и Сорокин, которые описали переход от традиционного общества к современному. Этот переход завершился. Нужда в социологии пропала уже в 50-е годы ХХ века. С тех пор социальные науки потихоньку деградировали, превратившись в учебные предметы типа обществознания, которые никакого научного смысла не имеют. Социальное знание тихо умерло на обочине естественных наук.
Что значит дискурс социальных наук?
У дискурса социальных наук есть несколько особенностей.
1. Весь дискурс социальных наук сводится к дискурсу Маркса, который связал социальные науки с поисками сущности социального, с объективной истиной, предполагая, что позиции человека всегда могут быть даны помимо его диспозиции, помимо того, что он думает о своем положении в обществе. Для Маркса неважно, что говорит человек. Важно, что он делает. Социальная теория представляет не истину, а практику, теорией которой она является.
Но истина, которая указывает не на то, что есть, а на то, что нам делать и как, перестает быть истиной и становится аттрактором блуждающих энергий человека, идеей, за которой идут люди. Сопоставлять эту идею с действительностью на предмет выявления ее истинности бессмысленно. У нее нет референта. Она не социоцентрична, а антропоцентрична. Ее ценность – в удачном упрощении мира. Поэтому постмарксистская история социальных наук отказалась от истины или понимает ее так, что она ничем не отличается от практически оправданного заблуждения.
Поскольку отношения собственности (и власти), согласно Марксу, дробят сознание человека, делая невозможным его однородное и непрерывное преобразование, постольку объективная истина может быть дана не в каждый точке социума и не всякому сознанию, а только привилегированному, тому, которое не обременено властью и собственностью. Само это сознание с неба не падает. Человек не сознает, что он делает, но делает. Человека еще нужно привести в точку осознания своих интересов. И приводят его туда идеологи.
Но человек сознает, продолжая делать то, что делает. И это не цинизм разума, а аутизм человека, который разрушает каузальные социальные конструкции, к которым так стремился Маркс.
2. Внутреннее человека оказывается в дискурсе социальных наук чем-то предельно внешним. Человек обнаруживает себя всего лишь как персонификацию общественных отношений, благодаря которой социальная истина выступает как истина, лишенная субъективности.
Но в человеке важен предмет внутреннего чувства, но вот он-то и не дан науке. На него можно лишь символически намекать, к нему можно лишь косвенно относиться.
3. Специфика социального дискурса состоит в том, что в нем на месте отсутствующего предмета развертывается обмен симуляциями. Симуляцию же нельзя встроить в порядок представления, ее нельзя объективировать. Если бы это можно было сделать, тогда в пространстве гуманитарных наук можно было бы еще и что-то знать. Но в гуманитарных науках, равно как и в социальных, ничего нельзя знать. В них можно только мыслить, ибо здесь мы имеем дело с реальностью без наличного.
4. Сама идея о доминировании знакового порядка по отношению к реальному и воображаемому должна быть признана не состоятельной в качестве основания гуманитарных наук, ибо она приносит в жертву универсальному, общезначимому субъективно переживаемое. Она даже речь приносит в жертву языку, хотя речь – это не феномен языка. Это попытка соединить воображаемое и реальное посредством языка. Язык – проходимец, который маскирует действие эмоциональных факторов и нагло приписывает их энергетику самому себе. Но в его порядке нет места для аффекта, для пережитого. Если допустить мысль о том, что только опосредованные, т. е. обработанные языком содержания человеческой жизни, входят в состав социального, то тогда нужно признать, что в этой социальности нет ничего человеческого, и тогда прав не Кант, а де Сад.
Кант думал, что добро, если оно есть, действует только тем, что оно есть, т. е. формально. Для Канта даже желание добра существует вне добра. Но если желание добра существует вне добра, то тогда оно находится там же, где и зло, на уровне замысла. На этом уровне желание должно естественно соединиться со злом. Расщепить это соединение в пространстве языка невозможно. А это значит, что добро не действует, как автомат.
И в этом де Сад в отличие от Канта не видит ничего дурного. Для него это естественное соединение, в котором обитает необъективируемое человеческое желание, которое для человека иногда является более важным, чем социальный порядок.
Поэтому категорический императив Канта для де Сада звучит девиантно: используй тело другого человека для собственного удовольствия и не знай в этом наслаждении никакого предела.
Я хочу сказать также об ущербности идеи Лакана, согласно которой желание непременно встречается с языком в пространстве означающего. Но желание сначала встречается с замыслом, а потом уже с языком и расщепить желание и замысел в пространстве языка невозможно. Человек желает не потому, что реальное больше символического, а потому, что реальное меньше воображаемого.
5. Возникшая стараниями Конта социология не оправдала возлагавшихся на нее надежд. Обещания лидеров социальных наук оказались невыполненными, а их представления о науке – наивными. Так, например, Дильтей писал о науке: «Под наукой понимается система положений, где элементами являются понятия, т. е. … в любом смысловом контексте понятные и общезначимые положения»10. Мне бы очень хотелось услышать положение, которое понятно в любом смысловом контексте, а также я хочу, чтобы мне объяснили, что значит любой смысловой контекст. Я думаю, что ничего, кроме дважды два – четыре, мы не услышим в качестве общезначимого положения.
6. Социальные науки не сформулировали ни одного закона, который по своей сути напоминал бы законы естествознания. Их предсказания сомнительны, а выводы туманны. Идеи сетевого общества Кастельса, плоского мира Фридмена не принимают в расчет абсурдность человеческого существования. В фундаменте социальных наук не оказалось не только полного опыта, но в нем не обнаружилось в достаточной мере внешнего опыта, не говоря уже о внутреннем, связанном с переживаниями.
7. Бахтин вообще предложил не понимать переживания, а использовать их как способ эстетизации феноменов жизни. Например, как способ пережить любовь. Ведь пережить любовь – значит ее убить, а не понять. Хорошее общество для социальных наук – это мертвое общество. По крайней мере, его будет легко проанализировать, ибо никто возразить не сможет, потому что возражать будет некому.
Кажется, уже Барт в работе «От науки к литературе» признал, что объективность – это одна из форм воображаемого и ее нельзя перенести в дискурс. Равно как и нельзя перенести в дискурс социальных наук и строгость мысли, ибо в этот дискурс встраивается рассказ о лично пережитом.
8. Социальные науки, отыскивая твердое ядро, сущность социального, не выполнили ни одного из ранее перечисленных правил науки. Они не предъявили способов прямого усмотрения истины. Они не рассказали, каким образом сознанию дано то, что складывается как бы за спиной человека, помимо его сознания. А это значит, что социальные науки сталкиваются не с философскими трудностями в предъявлении своего предмета, а с тем, что, как заметил Зиммель, никакого предмета у них нет. А ученым, запутавшимся в семантических полях одних и тех же слов, очень хочется, чтобы он у них был в силу его высокой престижности. И он у них появляется как симулякр-референт.
Социальные науки, чтобы быть науками, должны были либо вывернуть человека, лишив его непрозрачности, как это сделал, например, Парсонс, и утвердить мысль о том, что суть человека в обществе. Либо сами они должны были вывернуться, превратившись в социальную алхимию, известную сегодня под такими именами, как этнометодология и субъективная социология, которые хотят прояснить обыденные социальные контексты.
Выворачивание социума, то есть отделение социальности от того, что не социализируется, совершалось не только марксистами, поместившими человека в пространство деятельности, но и структуралистами, поместившими его в пространство языка.
Что значит дискурс гуманитарных наук?
Дискурс гуманитарных наук означает крах идеала социальных наук, их попытки построить социальную истину в терминах внешнего опыта. Социальным наукам не удалось отделить человеческое «я» от мира, не разрушив чувственно – сверхчувственные вещи.
Гуманитарные науки исходят из того, что «я» неотделимо от мира, что их нужно брать вместе, в одной перспективе. Но если их брать вместе, то тогда нужно взять и внутренний опыт, антропологическую стихию. А как ее взять, если она не помещается в трансцендентную перспективу, если предметы внутреннего опыта каждому даны непосредственно?
Поэтому в гуманитарных науках заговорили о переживании, о понимании и истолковании как их фундаментальном основании. В смутном мире переживаний очевидна проясняющая роль языка. Некоторым теоретикам пришла в голову мысль о том, что другой может понять человека лучше, чем он сам себя понимает. Для этого нужно лишь находиться в состоянии вненаходимости. Другие стали настаивать на том, что автор хуже понимает свой текст, чем его истолкователь, чем герменевт. Самые смелые стали утверждать, что бессознательное одного человека доступно для сознания другого человека.
Гуманитарное знание с самого начала колебалось между признанием того, что у человека все-таки есть внутреннее бытие, которое не определяется обществом и которое почти не выразимо на языке, и признанием, что у человека нет никакого внутреннего, которое не было бы выражено в языке и социальных структурах.
Гуманитарные науки распяли себя между Дильтеем и Гадамером. А тут еще появились структуралисты, которые пространство действия заменили пространством языка, полагая, что суть человека не в социуме, а в языке.
Структуралисты в основание гуманитарных наук положили, по словам Леви-Стросса, не отказ от возможной непрозрачности своего объекта, а отказ от идеи субъекта, отказ от когито. Исследователь должен был отказаться от себя самого и принять формулу «Я – это другой». Что означало: «я» – это не цивилизация, другой – это не варвар, «я» – не наблюдатель, «я» – это они, те, кого называют туземцами.
К этой гуманистической форме пришел в свое время и Бахтин, заявивший, что гуманитарное познание – это познание другого. В этом высказывании Бахтина содержались две мысли. Первая говорила о том, что гуманитарное знание появляется, когда тебя познает другой. Вторая утверждала, что оно появляется, когда познают не себя, а другого.
Признание в себе другого делает тебя не тождественным себе. А это значит, что сам ты себя не знаешь, что в тебе знает себя всегда что-то другое, некое оно. Это оно есть не что иное, как субстанция, которая, по словам Гегеля, стала субъектом или, по словам Бурдье, стала хабитусом. Субъективность перестала относиться к человеку и прикрепилась к бессубъектному. Знание как репрезентация исчезает, а знание как магическое действие возникает.
Для марксистов этим «оно» был капитал, для структуралистов стал язык. Но язык – это глаз, который видит самого себя и не видит ничего другого. Человек – это всего лишь некая персонификация языка. Поэтому всегда, если что-то и говорит, то говорит язык, а не человек. И язык говорит больше, чем мы сказали. Отказ от этих положений и обозначил кризис гуманитарных наук.
Кризис гуманитарных наук
Структурализм разбился о бесструктурное. Неструктурируемый элемент структуры оказался более важен, чем структура. А сама структура предстала, по словам Н. Лумана, эфемерной связью не элементов, а событий, которые не имеют протяжения во времени. Даже Леви-Стросс отказался от бинарного принципа и признал существование некого монстра, некого третьего, которое обладает двумя прямо противоположными свойствами того, что показывает себя одновременно и природным, и культурным, и животным, и человеком. Это третье, этот объект-монстр обладал одним замечательным качеством. Он был самореферентен и не нуждался в субъекте.
А это как раз и позволяет мне сделать вывод о том, что социального ученого нельзя отличить от колдуна, а его теорию – от мифа. Поскольку миф и теория совместились в поле социальных наук, постольку дискурсом в них давно уже стало священное бормотание, похожее на тупоумное, по выражению Фейерабенда, применение рациональных правил, которое само по себе ничего никому не дает.
С этим фактом связан и кризис гуманитарных наук. Он связан с пониманием того, что суть человека не в языке, что у человека нет определенной сущности, что он все может сделать своей сущностью. Если бы у человека была какая-то одна сущность, то люди ничем бы не отличались от шахматных фигур. И тогда наша жизнь протекала бы в кодифицированном пространстве и была бы подобна игре в шахматы. Она была бы бесконечной и пустой. Для ее анализа было бы достаточно анализа дискурсивных механизмов социального знания.
Но жизнь людей – это не игра в шахматы, фигуры которой не имеют внутреннего бытия. Мышление не сводимо к языку. Тот, кто наблюдает за игрой в шахматы с самого начала, ничем не отличается от того, кто стал наблюдать за ней в середине игры. Знание не меняет знающего потому, что в игре нет второго плана, нет внутренней истории. Но даже язык – это не игра в шахматы. В нем всегда сидит неязыковая материя. Поэтому наблюдающий за жизнью ничего не поймет без знания некодифицируемого прошлого, без сообщения со смыслами, неязыковым референтом жизни. Любой объективный опыт человека всегда опосредован имманентным движением сознания.
Претензии герменевтики быть основой гуманитарных наук рассеялись в момент, когда автор был отделен от произведения и нужно было решить, что мы хотим понимать: автора и принадлежащие ему смыслы или текст и его смыслы. Смерть автора показала, что язык в гуманитарных науках сам по себе очень беден, что в нем нет смыслов, а текст – это бесконечное множество возможных равноправных интерпретаций. Нельзя осмысливать опыт, если ты отделен от опыта. Но любой текст как раз и является указанием на эту разделенность.
Язык не референтен, а антропоцентричен. Он отсылает не к миру вещей, а к человеку. Но если это так, то тогда язык сопряжен с антиязыком, в котором не слова следуют за вещами, а вещи за словами.
Социальные науки допускают некий референт как гарант смысла. Но вещи, как заметил Фуко, не шепчут нам смыслы, а мы их не подбираем. Гуманитарные науки отказываются от референта. Если бы этот референт был и мы имели бы к нему прямой доступ, то тогда бы мы имели прямой доступ и к сущности. И знаки имели бы значения. А поскольку язык самореферентен, постольку у знаков исчезают значения. А знаки без значений становятся никому не нужны.
Вместо значения Кристева предложила говорить об означивании. Барт с ней согласился. И язык у них стал тотальностью, которой нечего репрезентировать.
Если язык тотальность, то тогда вся наша жизнь – это игра в шахматы, а мы в ней – пешки. А поскольку роль пешки может играть что угодно, постольку человеком в гуманитарных науках может считаться что угодно, любая комбинация элементов, лишь бы только ею выполнялись одни правила. У человека не оказалось сущности, которая бы сопротивлялась этому антропологическому разнообразию.
III. Исчезновение масс
Почему умерли социальные науки?
Социальные науки умерли потому, что перестало существовать социальное. Суть социального состоит не в массах, которые вышли на сцену мировой истории, а в иллюзиях. Социальное появляется как результат встречи массы с большими иллюзиями, носителями которых она становится. Большие иллюзии тотализируют социум, а это значит, нам нужно выбрать либо хаос и жизнь без иллюзий, либо порядок и тоталитарный утопизм как скрепу социального. История социального началась с огораживания в Англии и закончилась ваучеризацией в России. Крах социального означает, что массы существуют отныне без иллюзий, а иллюзии – без масс. Поскольку в современном мире нет больших иллюзий, постольку нет и потребности в социальных теориях, в философии истории. Социальные науки вошли в полосу кризиса, а философия потянулась к сфере практического, к прагматике, к малым формам. Спрос на свободное размышление резко упал.
Между тем социология и все производные от нее дисциплины возможны лишь благодаря допущению социального. Сохранив это допущение, социальные науки возвращаются к началу ХХ века и в терминах этого века пытаются мыслить современность. Устранив допущение, социальные науки превращаются в историю этих наук, в историю неудавшихся попыток социальных наук стать науками.
Поскольку у социальных наук нет референта, постольку они ничего не репрезентируют, ничего не могут знать. В пространстве социальных наук можно лишь, как я уже сказал, символически подмигивать, то есть пытаться построить науку о социальном поведении человека. Но социальное поведение – это игра в шахматы, это коммуникация, которой безразличен сам факт существования человека. Социально человек умер. В пространстве его смерти возникла коммуникация. Знания, которые просачиваются в социологию из сознания повседневности и биологических наук, существуют в ней вне зависимости от мысли. Они зависят от практики и интуиций. В социальных науках не мыслят, чтобы знать. В социальных науках объект знает себя. А если он знает себя, то он либо экранирует сознание наблюдателя, либо вступает с ним в контакт. Все социологии не отделимы от дискурса социолога. А это значит, что социология – это алхимия практикующего социолога.
Из сознания об обществе нельзя создать общество. Из мысли нельзя вывести существование. Я не знаю, как мои аутистические внутренние раздражения становятся внешними наблюдениями. Ведь по идее отца социологии Огюста Конта я должен выкинуть из своего языка все ненаблюдаемые сущности. Но я не знаю, где кончаются наблюдения и начинается реальность. А также я не знаю, где кончается реальность и начинаются наблюдения. Не помогут отыскать эти границы и взгляды множества монад. Социальные науки умирают, как только они принимают идею о том, что чем больше глаз мы сумеем пустить в дело восприятия предметов, тем полнее будет понятие о предмете, тем полнее будет объективность. Но истина рождается не в диалоге и не в споре. Она рождается в пространстве одиночества.
Извне нельзя увидеть то, что внутри. Если я занимаю позицию внутри социума, то я становлюсь элементом порядка целого. Внутри социума я теряю из вида социум, теряю реальность. Вне социума я приобретаю научный взгляд на общество. Но нельзя научно просчитать шаги того, что знает само себя и своими знаниями учреждает реальное. Поэтому социум – это всегда множество других, в котором нет места для «я», а социальное – это всего лишь иллюзии, носителями которых оказалась масса.
Что же такое масса?
Масса – это не народ. Народ помещает себя в ритуализованное пространство бытия. У него есть опыт воображения. Народ не мыслит. Он понимает. Вытолкнутый из этого пространства нелепой игрой исторической случайности он превращается в массу.
Масса – это не молчаливое большинство, как думал Бодрийяр. Массы болтливы, ибо их жизнь не является больше для них религиозной проблемой. Их жизнь – это по преимуществу социальная проблема. Всякий народ существует религиозно в традиционных ячейках, окруженный мифами и обрядами. Массы живут вне опыта воображения. Они живут социально в больших городах в знаково-символическом порядке культуры.
Поскольку массы производят и потребляют, постольку они не выражают себя. Массы не пребывают в сакральном пространстве, они не открывают в нем символические смыслы, которые придавали бы их действиям символический характер. Их переживания лишены смысла. Поскольку они не выражают себя, запутываясь в элементарных эмоциях, их настроение замеряет социология. Масса не понимает, хотя и пытается мыслить. Массу встраивает в порядок представления ее самая говорливая часть – интеллигенция. Поэтому массу можно рассматривать как мнимый референт элиты.
За народом стоит органика его жизни. За массой ничего не стоит. Она является всего лишь сырым материалом, из которого идеологи при помощи средств массовой информации создают социальные структуры и социальные институты. Масса конструктивна, ее задают вместе с ее свойствами. В пространстве отсутствующего религиозного возникает игра социальных симулякров, таких как классы, страты, парламенты и выборы.
Народу нужны смыслы. Массам нужны события и зрелища. Массы освободили себя от воображаемого и поэтому у них деформированные представления о реальности. Они не знают, для чего им нужны символы. Они освобождают себя от символических обязанностей. Интеллектуалы их держат не в поле смысла, а в пространстве событий.
Средства массовой информации разрушают и вновь создают социальные структуры, удерживая массы в пространстве иллюзий. Существование без смысла, без иллюзий означает конец социального. И хотя прогресс по-прежнему может продолжаться, смысла прогресса уже не будет. История может все еще куда-то идти, но смысла у истории уже нет. Все оказывается не на своих местах. Политика обнаруживает себя в экономике, спорт и искусство – в бизнесе, а философия – в науке.
Всякая социальная истина конвенциональна. И только правда дословна. От истины можно отказаться. Истину можно пережить и забыть, отправив ее в прошлое. Правду нельзя пережить. Ее можно вытеснить. Но она тогда вечно будет возвращаться из будущего как нечто незабываемое и непережитое.
На относительности социальной истины строится политика, которая берет на себя функции выражения социального. Социальное сначала редуцируется к экономическому, экономическое – к политическому. Политика становится концентрированным выражением экономики, т. е. двойной редукцией социального. Политика как репрезентация экономического является спектаклем, разыгранным для массы. Политики играют в реальность, ибо за политикой нет никой реальности, нет никакого социального. Его знакам ничто не соответствует. Политика – это не язык, на котором говорят об истине и свободе. Поэтому есть только одно справедливое отношение к политике. Это полное безразличие. Бунт – это, возможно, единственный момент, когда политика становится языком социальных истин.
Если социальная реальность – это объективированная иллюзия, то непонимание является учреждающим признаком социального. Социальное существует, пока мы не понимаем, пока у нас есть надежды, пока мы во что-то верим.
Иллюзия как объект, как институт существует в той мере, в какой к ней относятся как к чему-то действительно существующему. Невозможное существует, если мы очень хотим, чтобы оно было. В основе любого общества лежат грезы, иллюзии, которые склеивают людей в одно целое. Иллюзии определили судьбу социального.
Конец социального
У социума нет твердого жесткого ядра. Если бы оно было, то тогда продолжал бы существовать СССР. В центре социума находится рыхлый объект, иллюзорная реальность.
Социального больше нет потому, что закончилось время больших иллюзий. Большая иллюзия – это такое ненаблюдаемое, которое является метафизическим ядром наблюдаемого. А время метафизики больших галлюцинаций закончилось, так как внутреннее человека уже вывернуто, задано формами языка и культуры. Его энергия исчерпана. Внутреннее человека разместилось между людьми, то есть оно оказалось предельно внешним, и сущностью человека стала выступать коммуникация. Большая иллюзия разворачивается в пространстве уже-понимания огромного количества людей. Коммуникация означает то, что это пространство разрушено и множество людей принуждено вступать в коммуникацию в надежде сложить из частичных знаний хоть какое-то понимание.
Внутреннее человека теперь, как с радостью заметил Жижек, работает по принципу тибетского барабана. Ты прикрепляешь к барабану записочку с молитвой и крутишь барабан. Барабан крутится, то есть молится, а ты можешь думать в это время о чем угодно. Барабан работает, плакальщицы плачут, хор страдает, художник мучается, а мы как бы очищаемся, как бы претерпеваем эмоциональные изменения посредством «барабана». Субъективно мы ничего не чувствуем, а объективно мы молимся. Субъективно мы никому не верим и ни на что не надеемся, а объективно мы ходим на выборы. Субъективно мы знаем, что демократия – это коррупция, но объективно выходит так, что борьба с коррупцией становится борьбой с демократией. Конец социального означает, что способ, каким я дан самому себе, является более фундаментальным, чем тот способ, которым я учреждаю себя в зависимости от другого. Другой – это опыт моего воображаемого, учреждаемый мной вне меня.
Биомассы труда
Человек без иллюзий – это не субъект, это биомасса труда, у которой есть своя биоэтика и своя биополитика. Биомасса труда склеена в одно целое языком, а не иллюзией. Пока массы были носителями больших иллюзий, они были субъектами и у них были социальные проблемы. Сегодня, если ты голоден и беден, то это уже не социальная проблема, а антропологическая. Это твоя проблема. И эту проблему не решить реформированием социальных институтов. Ибо поведение человека не является следствием социальных причин. Ты беден не потому, что кто-то украл твой прибавочный продукт, хотя его кто-то и украл, и не потому, что тебя кто-то эксплуатирует, хотя тебя эксплуатируют все кому не лень, ты сам виноват в своей бедности, ты виноват, хотя бы потому, что ты родился с душой. От человека сегодня требуется только одна идентификация, а именно быть рабочей силой. Иметь профессию. Мораль как ужас от осознания самого себя исключена из символического порядка, и поэтому все социальные теории ложны. Социальные науки строят свои теории вне различения истины и лжи. И поэтому, что бы они ни делали, у них получаются только симулякры.
Что не учел Маркс?
Маркс – гений социальной демагогии. Для него общество представлялось человеком, преследующим свои цели. А сущность человека усматривалась в социуме. Маркс не учел тех путей, которые иногда ведут человека дальше целей.
Марксизм попытался понять человека, минуя его сознание. А это значит, что социум для Маркса – это они, а не «я». Поэтому в социуме всегда есть нехватка «я», нужда в субъективности, то есть имеется дыра, через которую вытекает любая социальность. Эту социальность безуспешно попытались поймать в рамках символического интеракционизма и этнометодологии.
Я думаю, что признание неотчуждаемого внутреннего бытия человека приведет к отказу от экономического редукционизма, к признанию экономики частным делом каждого.
На возможности прямого доступа к объективному положению дел должны были основываться, согласно Марксу, социальные науки. Еще и сегодня многие думают, что в плане имманенции развертывается субъективность, а в плане трансценденции – объективность. Но уже Шпет показал, что объективность может развертываться в плане имманентном, а субъективность – в плане трансцендентном. И между ними не может быть никакой детерминации. А это значит, что экономику можно изучать и по состоянию идеологии, и по состоянию внутренней свободы человека.
Зачем человеку свобода?
Свобода человека возникает в момент, когда возможно одно из двух внутренних движений и нет никаких оснований для выбора. Поэтому свобода – это необходимость, нужна в игре случая, в капризе, в том, что иным образом сделать не получается. Свобода может быть только внутренней.
Ни одно общество не может полностью овладеть человеком. Человека можно контролировать, если у него есть сущность. Меняя сущность, можно было бы менять и существование человека. Но дело в том, что у человека нет сущности, нет никакого жесткого ядра. В несовпадении с самим собой человек является источником своей пластичности. Поскольку у человека нет сущности, постольку он обременен быть свободным.
Социум отнимает у человека его точку зрения на мир и включает ее в состав своего содержания. А это значит, ты еще не успел предаться свободному размышлению, как уже что-то знаешь. Ты заранее видишь то, на что не успел еще посмотреть, твой взгляд все время как бы опаздывает, не успевая занять место в порядке сознания, ибо он в этом порядке каким-то чудесным образом уже пребывает, и тебе не надо ничего ни выражать, ни понимать. На место понимания, требующего усилий человека, социум всегда ставит видимость понимания, то есть те знания, усвоение которых не требует от тебя никаких усилий. Когда мы знаем, мы не понимаем. И, наоборот, когда мы понимаем, мы не знаем. А это значит, что непонимание входит в состав условий существования социального, а истина того, что мы говорим, всякий раз будет зависеть от социальных отношений. Мы видим видимости не потому, что они существуют, а потому, что они позволяют нам как бы пробежать бесконечность и начать действовать. Возникновение философии как пространства свободных размышлений явилось в свое время реакцией античности на чрезмерную социализацию человека. В дискурсе социальных наук видимость заменяет сущность. В социальных науках нуждаются в том, кто может изобретать различия и умеет их удерживать. В социальных науках нет места знанию, ибо этому знанию нечего репрезентировать, кроме самого себя.
Социальная свобода рождается как привилегия немногих, как возможность того, чтобы никто не посягал на твое тело, твою веру, твое имущество. Привилегия, распространенная на всех, перестает быть привилегией, то есть свободой, и становится нормой. Никто не может жить в обществе и быть свободным от него. Поэтому человек приносит свою свободу в жертву обществу. Свободным он может быть теперь только в доме для сумасшедших, в котором он теряет свою социальную сущность. Общество существует для людей, убежавших от своей внутренней свободы, для людей, обменявших свободу на социальную сущность. Само понятие социальной свободы является бессмысленным.
Тот, кто думает, что есть еще какая-то социальная свобода, – это человек, утративший свойство самоактуализации, которому противостоит аутист, психотик, тот, кого не связывают цепи социального или знакового порядка. Человек – не часть общества. И общество никогда не будет таким, каким мы его хотим видеть. Поэтому каждый из нас может сказать: я свободен, но я ничего не могу. Свобода – это воображаемый опыт, основанный на самовоздействии, а не на неузнанной необходимости.
Почему устарел Дюркгейм?
Дюркгейм устарел потому, что он переоценил значение принципа социальности. Если бы социальное определялось социальным, то общество было бы абсолютно автономным по отношению к человеку. Его нельзя было бы гуманизировать, а человека – социализировать.
Социальное определяется не социальным, а антропологическим. Если бы «я» было не первичной реальностью, а вторичной, то ни о какой роли личности в жизни общества нельзя было бы говорить. Но «я» – это не элемент социума. Это возможный прокол любой социальности со стороны антропологической стихии.
Социальный дискурс Дюркгейма постулировал доминирующее влияние социальной группы на человека. Социальная группа создавала нормы, следуя которым, ты знал, как нужно одеваться, что нужно есть, когда смеяться, куда ходить, с кем дружить, что читать и как смотреть. Обратившись к плану своей имманенции, человек стал аутистом: его поведение определяют теперь самоощущения, а не социальные нормы. Он ест что попало, одевается как взбредет ему в голову, смотрит все подряд, читает случайные вещи, отвергает принципы. Социальное не определяет индивидуальное. Наука о социальном поведении невозможна.
Пустота социального субъекта
Социальные субъекты существуют как химеры, которых нет, но которые пугают своей алчностью. Например, Россия разделена на множество регионов, которые почему-то названы субъектами, хотя никакой субъектности у них нет, ибо субъектность относится к порождающей причине, а они ничего не породили.
Субъектные категории, а именно индивид, группа, институт, являются пустым местом, антропологическим ничто, в которое сбрасываются отходы социализации. У социального субъекта нет ни эмоциональной, ни знаковой репрезентации. Он всегда не узнан, то есть анонимен. Быть субъектом в порядке социума – это значит, что тебе говорят «эй, ты» и ты оборачиваешься, откликаешься. Ты субъект только потому, что ты распознал, что оклик был адресован тебе.
Нас всегда кто-то окликает, и мы всегда, как справедливо заметил нелюбимый мною Жижек, оборачиваемся. Ибо мы знаем, что окликают нас. Но Жижек не сказал, что благодаря узнаванию в себе того, кого окликают, мы никакие не субъекты, мы поименованные другие, ибо нам не хватает самоименования. И поэтому мы не можем ответить непониманием на обращение со стороны социума, который всегда говорит нам «эй, ты».
Субъект находится не в пространстве сказанного, а в пространстве невысказанного. Того, что не встроено в социальный порядок. Только организованный хаос имманентного пробуждает в нас возвышенное слово «бунт», и мы видим в нем хвост ускользающей от нас субъектности.
Почему Вебер не расколдовал мир?
Вебер обещал расколдовать общество при помощи социальных наук. Для этого он запретил социологам заменять субъективные смыслы на объективные. Человека, как полагал Вебер, нужно не выворачивать наизнанку, а понимать.
Но Вебера погубила немецкая страсть к форме. Вебер думал, что форма вытеснит содержание, что число заменит ценность, право – правду. И тогда восторжествует формальная рациональность, наступит время для экономических математиков. Для всего будет названо число. Но число так и не было найдено. Форма не заменила ценности, а выгода, как оказалось, достигается не только рациональными средствами, но и иррациональными, то есть такими, в которых цель оправдывала средства и антропологическое доминировало над социальным.
Поиск выгоды уменьшает шансы человека быть рациональным, быть честным. Каждый человек является единственным судьей своих ценностей, и каждый знает, что быть рациональным это не значит быть оправданным моральным сознанием.
Вебер не расколдовал мир потому, что выбор целей человека находится вне компетенции науки.
Резюме
Звезда социальных наук закатилась, потому что:
Время социального прошло, а время виртуального настало.
Закончилось время больших иллюзий, и наступило время разумного, но не мыслящего человека.
Антропологическое оказалось враждебно социальному.
Поэтому пусть социологи и социальные науки удовлетворяют свое любопытство, исследуя своих классиков, но пусть они не говорят, что исследуют общество, ибо они исследуют содержание своих разговоров об обществе. Пусть они не уводят нас в старые языковые лабиринты вместо того, чтобы ориентировать нас и утешать там, где мы находимся.
Назад: 3.2. Может ли наука хоть чем-то нас удивить?
Дальше: 3.4. Фиговые листки социальной эпистемологии