* * *
Консалв кончил, и Альфонс, одновременно потрясенный и завороженный рассказом друга, долго не мог вернуться к действительности.
– Я восхищен вашим мужеством и стойкостью, – заговорил наконец он, – и должен признаться, что услышанное намного превосходит то, что может подсказать воображение.
– Боюсь, что я скорее испортил ваше благоприятное обо мне суждение, наверняка удивив вас своей наивностью и доверчивостью. Но я был молод, не подозревал о дворцовых интригах и изменах, сам был далек от них. Я любил одного-единственного человека и не мог даже подумать, что любовь преходяща. Предать друга или любимого человека мне тем более казалось немыслимым.
– Не поддаться обману вы могли бы лишь в том случае, если бы сами от природы были человеком подозрительным и недоверчивым, – поспешил утешить друга Альфонс, – да и ваши подозрения, даже обоснованные, вряд ли заставили бы вас разглядеть предательство – вы полностью доверяли обманувшим вас людям; к тому же они действовали настолько коварно и изворотливо, что разум достойного человека просто не в состоянии представить себе подобное.
– Оставим мои прошлые беды – они меня больше не трогают. Образ Заиды вытеснил из моей головы все воспоминания о прежней жизни. Я даже удивляюсь своему столь подробному рассказу о пережитом. Еще более удивительно, что я мог полюбить женщину исключительно из-за ее красоты, да еще страдающую по возлюбленному. О ней мне ничего не известно, кроме того, что она прекрасна и ее сердце отдано другому. Я хорошо знал Нунью Беллу, но был обманут. Чего же мне ждать от Заиды, о которой мне ровно ничего не известно? На что надеяться, на что претендовать? Случайная волна выбросила ее на пустынный берег, она сгорает от желания скорее отсюда выбраться. У меня нет никакого права удерживать ее здесь – это было бы и несправедливо, и бессердечно. Да и буду ли я счастлив, если удержу ее? Рядом со мной будет находиться женщина, которая думает о другом, а мое присутствие будет постоянно напоминать ей о нем. Ах, Альфонс, ревность – испепеляющее зло. Боже мой, неужели дон Гарсия прав? Неужели подлинная страсть та, которая захватывает внезапно, поражает с первого взгляда, а все остальное – лишь привязанности, которые мы вынашиваем в своем разуме? Пожалуй, это так. Настоящая страсть захватывает нас нежданно-негаданно, так и моя любовь к Заиде увлекла меня как лавина, сопротивляться которой бесполезно. Простите, Альфонс, что я отнимаю у вас время, вынуждая выслушивать мои невеселые откровения. Время позднее, пора подумать и об отдыхе.
Друзья расстались. Альфонс ушел в свою комнату, Консалв – в свою, проведя остаток ночи без сна. Наутро Заида, как обычно, отправилась на берег моря в надежде на счастливый исход своих поисков. Консалв, сопровождавший девушку повсюду, постоянно забывал, что она его не понимает, но, спохватившись, он через какое-то время вновь заговаривал с ней, расспрашивая о причинах ее горя, причем с такой чуткостью и участием, как будто боялся обидеть ее выражением своих чувств. Не получая ответа и вспоминая, что обращается к ней на непонятном языке, он, уже не стесняясь и не сдерживая себя, начинал рассказывать о своей любви.
– Я люблю вас, прекрасная Заида, – чуть не кричал он, глядя ей в глаза. – Люблю безумно и благодарю Бога, зная, что, по крайней мере, не гневаю вас, произнося эти непонятные вам слова. Ваше поведение подсказывает мне, что, если бы вы поняли их, они пришлись бы вам не по душе. Любите ли вы кого-то, слышали ли от него признания, подобные моим? Вымолвите хоть слово, развейте мои сомнения!
Заида слушала его, поворачивала удивленное лицо к Фелиме, и, как ему казалось, обращала внимание подруги на его сходство с погибшим возлюбленным. Сердце Консалва сжималось от боли. Он не задумываясь отказался бы от своей привлекательной внешности, лишь бы не походить на соперника. Боль была настолько невыносимой, что он готов был реже видеться с Заидой, предпочтя лишать себя радости встреч, нежели представать перед ней в образе ее возлюбленного. Если в глазах Заиды Консалву виделось больше благожелательности, чем обычно, он впадал в уныние, полагая, что думы ее не о нем. Он стал избегать общения с ней и после обеда уединялся в лесу. Когда же все-таки их пути пересекались, ее взгляд казался ему еще более прохладным и печальным, чем прежде. Он даже убедил себя в ее неровном к себе отношении, и, не зная подлинных тому причин, отнес переменчивость ее настроения на счет превратностей пребывания в чужой стране. От него, однако, не ускользнуло, что по сравнению с первыми днями горе Заиды слегка пошло на убыль, тогда как вид ее подруги выдавал неизменную и безысходную тоску. Фелима находилась в состоянии постоянной подавленности и полной отрешенности. Альфонс неоднократно обращал на это внимание друга, подчеркивая, что переживания Фелимы нисколько не умаляют ее величественной красоты. Консалв же думал только о Заиде и вновь стал искать ее общества, пытаясь развлечь девушку прогулками, охотой, рыбной ловлей. Заида и сама придумывала себе занятия. Она провела несколько дней за изготовлением браслета, который плела из своих волос, и, удовлетворенная работой, тут же надела его на руку. Судьба распорядилась так, что в тот же день она потеряла его во время прогулки по лесу. Консалв, видевший, как Заида покинула дом, поспешил вслед на ней и, к своей огромной радости, нашел потерю. Радость была бы намного большей, получи он столь дорогой сувенир из рук самой Заиды, но он и без того был несказанно рад и не только не роптал, но и благодарил Бога за счастливый случай. Расстроившаяся Заида пошла по своим следам и, увидев Консалва, знаками объяснила ему случившееся. Как ни тяжело было Консалву причинять ей боль, он не нашел в себе сил расстаться с подарком судьбы и сделал вид, что помогает ей искать браслет, а затем, также знаками, уговорил ее вернуться домой. Дома, уединившись в комнате, он покрыл браслет поцелуями и прикрепил его к ленте, усыпанной драгоценными камнями. По утрам, пока все еще спали, он уходил подальше от дома и, найдя укромное место, снимал с шеи дорогую ему вещь и не отрываясь смотрел на нее.
Однажды утром, сидя с браслетом в руках на уходящих в море скалистых камнях, Консалв ощутил чье-то присутствие и, резко обернувшись, с удивлением и испугом увидел Заиду. Судорожным движением он попытался спрятать браслет, но, как ему показалось, не настолько быстро, чтобы она ничего не заметила. Ее лицо выражало огорчение, смешанное с грустью, что убедило Консалва в правоте его предположения: конечно же, Заида рассердилась на него за то, что он не хочет вернуть ей браслет. Он боялся, что она будет настаивать на его возвращении, и сидел, не смея поднять на нее глаза. Вид у Заиды был печальный и несколько смущенный. Не глядя на Консалва, она присела рядом, устремив взгляд в морскую даль. Порыв ветра вырвал из ее рук легкую вуаль. Консалв вскочил, чтобы подхватить ее, и выронил браслет, который не успел повесить на шею. Заида повернула голову на шум упавших драгоценностей и, заметив браслет, подняла его. Отбежавший за унесенной ветром вуалью Консалв не видел этого, но когда он вернулся и разглядел в ее руках ленту, то невероятно огорчился утратой бесценного сувенира и приготовился к заслуженным упрекам. Однако лицо девушки не только не выражало укора, но, напротив, просветлело и смягчилось, зародив в душе Консалва надежду и вытеснив страх ожидаемого гнева. Заида как зачарованная смотрела на ленту с драгоценными камнями, затем сняла с нее браслет и вернула ленту Консалву. Оставшись без браслета, расстроенный Консалв подошел к самому берегу и как бы невзначай уронил ленту в воду. Заида вскрикнула, бросилась к воде, пытаясь спасти драгоценности, но Консалв жестами объяснил ей ненадобность и тщетность ее усилий, подал девушке руку и увлек от берега. Оба смущенные и как бы готовые в любой момент разойтись в разные стороны, они шли молча, не глядя друг на друга, невольно выбрав путь к дому.
Проводив Заиду до ее комнаты, Консалв ушел к себе, погруженный в раздумье. Да, Заида не разгневалась на него, но все-таки была рада вновь обрести браслет – печаль сразу слетела с ее лица. Эта мысль болью отдалась в его сердце, и он с грустью подумал, что, как бы страстно он ни желал получить из ее рук браслет, он, несомненно, обидит ее такой просьбой. Что может быть мучительнее, чем любовь без надежды! Консалву не оставалось ничего иного, как поделиться горем с Альфонсом и корить себя за слабость, не позволившую ему устоять перед чарами Заиды.
– Вы напрасно упрекаете себя, – как всегда в таких случаях, утешал его Альфонс. – В столь пустынном месте, как наше, трудно устоять перед необыкновенной красотой Заиды. Мы не при дворе, где стайки обольстительных куртизанок готовы кого угодно исцелить от сердечной боли, а погоня за славой и почестями вполне способна занять место любовных утех.
– Но как жить и любить без надежды! – продолжал Консалв. – Я даже заикнуться не смею о своей любви, а если бы и решился рассказать о своих чувствах, то как я смог бы сделать это на непонятном ей языке. Как доказать, что никого, кроме нее, для меня не существует, тем более когда вокруг нет ни одной соперницы и она даже не может проверить моих чувств! Как заставить ее забыть того, кто дорог ей! Единственный, кто мог бы сделать это, – я сам, с моими достоинствами и недостатками. Но она не видит меня. Мой образ рождает в ее памяти образ моего соперника. Дорогой Альфонс, не утешайте меня. Полюбив Заиду, я потерял рассудок, забыл обо всем, даже о том, что когда-то любил и был обманут.
– Глядя на вас, я убеждаюсь в том, мой милый Консалв, что до Заиды вы никого никогда не любили, так как впервые познали, что такое ревность.
– У меня не было повода ревновать Нунью Беллу, – возразил Консалв. – Она слишком искусно скрывала измену.
– Подлинная любовь не нуждается в поводе для ревности. Ваши собственные страдания должны были подсказать вам это. Вы видите плачущую Заиду, и ревность тут же вынуждает вас думать, что оплакивает она возлюбленного, а, скажем, не брата.
– Конечно, я люблю Заиду несравненно больше, чем любил Нунью Беллу. Честолюбие Нуньи Беллы, ее чрезмерная забота о делах герцога нередко раздражали и отталкивали меня. Но ничто не может умалить мою любовь к Заиде – ни ее привязанность к другому человеку, ни отсутствие возможности проникнуть в ее мысли и чувства. Все это, однако, лишь подтверждает мое безрассудство. Моя любовь к Нунье Белле обернулась горьким разочарованием. Такое может случиться с каждым. Поразительно другое. Я не был ослеплен неожиданно обрушившейся на меня страстью, так как долго и хорошо знал Нунью Беллу, я ей нравился, у нее не было другой привязанности, и мы вполне могли бы соединить наши судьбы. Но Заида – кто она, что я о ней знаю? Какое имею право претендовать на взаимность? И что, кроме ее неземной красоты, может оправдать порыв моих чувств? Все, абсолютно все против меня!
Консалв и Альфонс не раз вели такие разговоры. И после каждого разговора страсть Консалва к Заиде не только не затихала, но разгоралась еще сильнее. Он не мог запретить своим глазам не выдавать переполнявших его душу чувств, и порой в ее ответном взгляде ему виделось понимание, а в ее смущении – подтверждение своей догадки. Ему казалось, что за неимением слов она тоже хочет что-то сказать ему своим взглядом, и от этого завораживающего взгляда у него кружилась голова. «Милая Заида, – мысленно обращался он к ней, – если таким взглядом вы удостаиваете безразличного вам человека, каким же вы одаривали того счастливого избранника, которого, на мое горе, мне суждено напоминать вам?» Консалв был убежден в своей несчастной судьбе и даже то, что в поведении Заиды должно было бы зародить в нем надежду, воспринимал не иначе, как проявление безразличия.
Как-то, оставшись в одиночестве, он отправился к берегу моря и незаметно вышел к небольшому лесному роднику, около которого частенько прогуливалась Заида. Подходя к нему, он услышал голоса и сквозь ветви разглядел Заиду и Фелиму. Сердце Консалва забилось от радости, как если бы он увидел ее после долгой разлуки. Он направился к роднику, не обращая внимания на заросли. Несмотря на производимый им шум, Заида продолжала громко говорить, ничего не слыша и не замечая вокруг себя. Она увидела Консалва только тогда, когда он предстал перед ней, и, забыв, что говорит на непонятном ему языке, смутилась, как смущаются громко разговаривающие люди, застигнутые врасплох. Смущение делало ее еще более привлекательной, и Консалв, не совладав с чувствами, пал перед ней на колени и заговорил с такой страстью, которая обнажает смысл слов, на каком бы языке они ни звучали. Он был почти уверен, что Заида поняла его. Она действительно зарделась и, сделав рукой жест, как бы отмахиваясь от него, встала, сохраняя достоинство и самообладание. Могло показаться, что она предлагала Консалву покинуть место злосчастной встречи, поставившей его и ее в неловкое положение. Заметив проходившего неподалеку Альфонса, Заида направилась в его сторону, даже не взглянув на Консалва, который так и остался стоять на коленях, не имея сил подняться.
«Вот какое обращение уготовано мне, – заговорил сам с собой Консалв, – когда не желают видеть во мне двойника возлюбленного. Вы, Заида, смотрите на меня благожелательно и милостиво, когда мой образ напоминает вам моего соперника, но, когда я осмеливаюсь заявить о своей любви, вы не просто гневаетесь, но и вообще отворачиваетесь от меня. Признаюсь, я был бы рад и испытал облегчение, если бы смог объяснить вам, что мне известна причина вашей скорби. Я добиваюсь этого исключительно в надежде услышать из ваших уст, что заблуждаюсь. О Заида! Конечно, я поступаю небескорыстно, но у меня и в мыслях нет желания оскорбить вас, я лишь хочу получить от вас заверение, которое сделало бы меня самым счастливым человеком».
Консалв поднялся с земли и направился к дому, спеша покинуть злополучный родник. По дороге он заглянул в домашнюю галерею Альфонса, служившую одновременно мастерской для приглашенного художника. Консалв иногда заходил сюда, ища уединения среди картин и набросков. Сейчас его мозг был занят единственной мыслью – как объяснить Заиде, что ему ведома ее потаенная любовь, как сделать это, не зная языка. Не находя ответа, он уже собрался покинуть мастерскую, как к нему обратился художник с просьбой высказать мнение о новой картине, которую он создавал по заказу хозяина дома. Консалву было не до картин, но, не желая показаться неучтивым, он задержался. Огромных размеров полотно должно было изображать вид на разбушевавшееся море, который открывался из окон дома. В морской дали корабли боролись со стихией, некоторые разбивались о прибрежные скалы. Люди спасались вплавь; то тут, то там лежали выброшенные на берег тела несчастных. Консалв не мог не вспомнить свою первую встречу с Заидой, и его вдруг осенила дерзкая мысль – поведать ей свои чувства с помощью кисти художника. Он посоветовал ему дополнить картину несколькими человеческими фигурами, в том числе фигурой плачущей девушки, склонившейся над распростертым на песке телом; рядом должен находиться молодой человек, уговаривающий девушку покинуть место трагедии; девушка, не глядя на молодого человека, одной рукой отстраняет его от себя, другой прижимает платок к мокрому от слез лицу. Идея заинтересовала художника, и он тут же принялся за работу. Консалв попросил его закончить картину как можно скорее и оставил галерею. Несмотря на испытанное у родника потрясение, ему вновь захотелось повидать Заиду. Заида, однако, закрылась в своей комнате, и остаток дня он провел в муках и терзаниях, усмотрев в ее действиях наказание за свое безрассудное поведение. Наутро она вела себя сдержаннее, чем обычно, но уже в последующие два-три дня поведение ее стало прежним.
Тем временем художник усердно трудился, а Консалв с нетерпением ждал завершения работы. Когда картина была почти готова, он пригласил Заиду на прогулку, предложив ей для разнообразия посетить домашнюю галерею Альфонса и понаблюдать за работой художника. Они обошли всю галерею и оказались у картины, над которой трудился художник. Консалв обратил внимание Заиды на фигурку девушки, оплакивающей погибшего. Заида смотрела на полотно, не отрывая глаз, как будто узнала скалу, к которой часто приходила посидеть у моря. Консалв взял карандаш и вывел под фигуркой девушки «Заида», а под стоявшим рядом с ней человеком – «Теодорих». Заида, следившая за карандашом, покраснела, выхватила с недовольным видом кисть из рук художника и замазала распростертое на берегу тело – она поняла, о чем думает Консалв. Консалв же, видя, как Заида закрашивает того, кого считал причиной своих страданий, ощущал себя наверху блаженства, хотя и сознавал, что прогневал ее. Конечно, ее жест можно было расценить как проявление оскорбленного самолюбия, а не как доказательство ошибочности его скоропалительных выводов, но после неудачной попытки объясниться в любви у лесного родника он не мог не испытать радостного чувства – разве Заида не оставила ему пусть маленькую, но все-таки надежду думать, что сердце ее никем не занято. К сожалению, у него, как ему казалось, было немало других поводов для сомнений и переживаний.
Рассудительный и бесстрастный Альфонс совершенно иначе оценивал чувства прекрасной чужестранки.
– По-моему, – говорил он Консалву, – вы напрасно жалуетесь на судьбу. Конечно, вы имеете право считать себя несчастным, так как полюбили девушку, с которой, вероятно, не сможете связать свою жизнь. Но вы были бы в тысячу раз более несчастным, если бы твердо знали, что она вас не любит. Внешнее проявление чувств всегда обманчиво.
– Если бы я судил об отношении Заиды ко мне только по выражению ее глаз, – отвечал Консалв, – я мог бы тешить себя надеждами. Но, как я вам уже говорил, мне все время кажется, что она видит во мне того, кто вызывает у меня чувство безудержной ревности.
– Не знаю, так ли это на самом деле, но если бы мне пришлось оказаться на месте того, кого она оплакивает, вряд ли я был бы доволен тем, что мое сходство с вами побуждает ее смотреть на вас столь благожелательным взглядом. Никак не могу согласиться, что воспоминания о ком-то другом способны породить в Заиде чувства, которые она питает к вам.
Надежда – лучшее успокоение для влюбленных. Благожелательные взгляды, которыми Заида одаривала время от времени Консалва, уже давали ему повод надеяться на лучшее, а после слов Альфонса слабая надежда переросла чуть ли не в уверенность – как он мог подумать, что Заида относится к нему с неприязнью! Сердце Консалва радостно забилось, но радость тут же уступила место новым сомнениям – нет, она видит в нем своего возлюбленного, и именно ему предназначены благожелательные взгляды, она не может забыть его и думает только о нем. Страсть Консалва, его ревность, его достоинство – все протестовало в нем. Он пришел к горькому выводу, что, даже если Заида когда-нибудь и полюбит его, в мыслях она будет с другим, а его участь – муки и страдания. Слабое утешение он видел лишь в том, что по сравнению с первыми днями их знакомства Заида проявляла к нему больше внимания, и какими бы причинами эта перемена ни объяснялась, его страстная любовь принимала ее с благодарностью.
Одним погожим днем, видя, что Заида не покидает своей комнаты, Консалв зашел к ней, желая пригласить на прогулку. Девушка писала, склонив голову над столом, и не обратила внимания на его приход. Консалв остановился, молча наблюдая за ней. Случайно подняв голову и увидев Консалва, Заида смутилась и поспешила спрятать листок бумаги в стол. Сердце у Консалва дрогнуло – какую тайну может скрывать письмо, чтобы так поспешно спрятать его? Расстроенный, он вышел из комнаты, горя желанием как можно скорее повидать Альфонса и поделиться с ним возникшими подозрениями. Не найдя друга и все более снедаемый ревностью, он вернулся в комнату Заиды. Комната была пуста – девушка, видимо, ушла к Фелиме. На столе белел сложенный вдвое лист бумаги. Не совладав с любопытством, Консалв развернул его и без труда убедился, что это было письмо, которое только что писала Заида, – в письме лежал сплетенный из волос браслет. В этот момент в комнату вошла Заида и, увидев в руках Консалва письмо и браслет, бросилась к нему с явным желанием вернуть свои вещи. Консалв сделал шаг назад, как бы моля оставить их ему, но решительный вид девушки и уважение к ней вынудили его повиноваться. Он покорно протянул ей письмо и браслет, твердо уверенный, что они предназначены другому, и, не имея сил скрыть свою боль, выбежал из комнаты. У себя он застал Альфонса, которому передали, что его искал друг.
– Я полагал себя несчастным, – тут же заговорил Консалв, – но настоящее несчастье пришло ко мне только сейчас. Я считал моего соперника погибшим в кораблекрушении, а он, как оказалось, здравствует и поныне. Мне только что довелось видеть, как Заида писала ему письмо и собиралась отправить браслет, которого я по своей оплошности лишился. Судя по всему, она каким-то образом получает от него вести и кто-то из здешних передает ему ее послания. Все мои надежды на счастье – не более чем плод моего воображения и непонимания ее поведения. Конечно, у нее были причины закрасить на картине бездыханное тело – она прекрасно знала, что человек, которого, как мне представлялось, она оплакивала, жив и невредим. Именно этим и объясняется вспышка ее гнева при виде в моих руках браслета, который она сплела из своих волос для возлюбленного. Ах, Заида, Заида! Зачем вы так жестоко обошлись со мной, вселив в меня надежду благосклонным отношением и доброжелательным взглядом ваших прекрасных глаз?
От боли и волнения голос Консалва осекся. Дав ему время прийти в себя, Альфонс поинтересовался, как его другу удалось узнать то, что он поведал в своем рассказе, и пыталась ли Заида что-либо объяснить ему. Консалв подробно изложил, как он пришел к ней в комнату, как она смутилась, увидев его за своей спиной, и как он нашел в письме браслет, который был вынужден в конце концов вернуть ей вместе с письмом.
– Ничего не значащее письмо, дорогой Альфонс, не может заставить девушку покраснеть и смутиться. Кроме нас с вами, Заиде здесь не с кем общаться, у нее здесь нет никаких дел. Так сосредоточенно она могла писать только о том, что у нее на сердце, и писала она это не мне. Как, по-вашему, я должен ко всему этому отнестись? – с горечью закончил Консалв свой рассказ.
– Я бы очень хотел, чтобы вы, Консалв, не забивали себе голову подобными несуразностями, которые ничего, кроме мук, вам не доставляют, – ответил на вопрос друга Альфонс. – Заида краснеет, когда вы застаете ее за письмом, и вам тут же приходит в голову мысль, что она пишет его вашему сопернику. А мне кажется, что она настолько влюблена в вас, что покрывается румянцем всякий раз, когда вы неожиданно оказываетесь с ней рядом. Разве она не могла писать просто для того, чтобы скоротать время? Она не оставила вам письма скорее всего потому, что оно вам ни к чему – все равно вы не знаете ее языка. То, что она отобрала у вас браслет, меня не удивляет. Ни одна умная и уважающая себя девушка не подарит браслет из своих волос человеку, которого любит, но о котором ничего не знает. А то, что Заида вас любит, я в этом уверен. И уж совсем непонятно, откуда вы взяли, что она кому-то пишет письмо и хочет послать браслет. С тех пор как Заида появилась здесь, она все время у нас на глазах, ни с кем, кроме Фелимы, не перемолвилась ни словом, а те, кому пожелала бы что-то сказать, говорят на другом языке. Ума не приложу, каким путем до нее доходят письма от доставляющего вам столько хлопот мифического возлюбленного и как она дает ему о себе знать?
– Возможно, я и впадаю в крайность, но неведение, в котором я пребываю, невыносимо. Другие рвут на себе волосы хотя бы уже потому, что сомневаются, так ли сильно их любят, как этого бы им хотелось. А мне вообще ничего не известно. Слабая надежда сменяется во мне полным отчаянием. Я даже не знаю, радоваться мне или печалиться, ловя благожелательные взгляды Заиды. Вы стараетесь утешить меня, Альфонс, но ваши добрые слова не могут заставить меня поверить, что письмо она писала не возлюбленному. Увы, как бы я ни хотел этого, я не могу усомниться в том, чему только что был свидетелем!
Альфонс тем не менее настойчиво продолжал убеждать Консалва в беспочвенности его беспокойства, и в какой-то степени ему это удалось, а вид Заиды, которую они встретили, отправляясь на прогулку, окончательно успокоил влюбленного: она увидела их издалека и пошла к ним навстречу, излучая столько доброты и нежности, что Консалв тут же забыл о всех своих невзгодах.
Однако время отплытия корабля из Таррагона в Африку неумолимо приближалось, порождая в сердце Консалва новую, еще более мучительную боль. Мысль о неизбежной разлуке была ему невыносима. Понимая, что любая попытка удержать Заиду была бы жестокой несправедливостью, он тем не менее направил весь свой ум и волю на то, чтобы помешать ее отъезду.
– Что же мне делать? – обращался он к Альфонсу, ища у него поддержки и сочувствия. – Я потеряю Заиду навсегда. Меня ждет разлука без всякой надежды вновь увидеть ее. В какой части света мне ее искать? Она собирается плыть в Африку, но она не африканка, и я даже не знаю, под каким небом она родилась. Я последую за ней, хотя и знаю, что никогда больше не смогу быть с ней рядом. Если она из Африки, то обычаи африканских стран и ее целомудрие не позволят ей даже приблизиться ко мне. Но, по крайней мере, я закончу опостылевшую мне жизнь на одной с ней земле, буду дышать одним с ней воздухом. Все равно у меня нет родины – случай привел меня сюда, любовь уведет в другие края.
Делясь с Альфонсом душевной болью, Консалв распалял себя и укреплялся в своем решении, оставаясь глухим к увещеваниям друга. В создавшемся положении он особенно остро чувствовал свою беспомощность, невозможность объясниться с Заидой на родном ей языке. В его памяти вдруг всплыло письмо, которое она писала, и он припомнил, что буквы походили на греческие. Он не был полностью в этом уверен, и желание убедиться навело его на мысль отправиться в Таррагону и поискать человека, говорящего по-гречески. Консалв и раньше неоднократно посылал туда слуг Альфонса, но выбранные наугад толмачи не смогли помочь делу. На этот раз он решил ехать сам, несмотря на опасения быть узнанным в большом городе. Не хотелось ему и покидать Заиду. Но надежда на то, что он сможет наконец-то понять ее, пересилила все страхи и сомнения. Объяснив ей знаками причину отъезда и по возможности изменив внешность, Консалв отправился в Таррагону. Бродя по улицам, куда чаще всего наведывались иностранцы, он затратил немало сил и времени, прежде чем нашел то, что искал. Один из многих опрошенных им иностранцев сказал ему на ломаном испанском языке, что приехал с Ионических островов. Консалв попросил его произнести несколько греческих слов и, к неописуемой радости, понял, что это тот самый язык, на котором Заида говорила с Фелимой. На счастье, особых дел у грека в Таррагоне не было, и он принял приглашение взять на себя роль переводчика, поразившись размерами полученного за свое согласие вознаграждения. Они покинули город на рассвете следующего дня, и Консалв был рад своей удаче больше, чем если бы его голову украсили королевской короной.
В пути Консалв выучил несколько греческих слов, и прежде всего: «Я вас люблю». Уже сама мысль о том, что он скажет эти слова Заиде и она поймет их смысл, убеждали его в близости конца всех его несчастий. Добравшись до дома и увидев Альфонса, Консалв не замедлил поделиться с ним своей радостью и тут же спросил, где Заида. Альфонс ответил, что она ушла к морю и он давно ее не видел. Увлекая за собой грека, Консалв бросился к скалам, где Заида чаще всего проводила время, и, не найдя ее там, был крайне удивлен. Он стал искать повсюду и даже сходил на пристань, куда она также порой наведывалась. Не обнаружив ее, он вернулся к дому и пробежался по лесу – девушки нигде не было. Он послал на ее поиски слуг, которые также вернулись ни с чем. Его охватило недоброе предчувствие. Наступила ночь – поиски не прекращались. Консалв был в отчаянии. Ему казалось, что с ней случилось что-то ужасное, и он проклинал себя за то, что оставил ее одну. Всю ночь с факелами в руках Консалв, Альфонс, вся прислуга осматривали окрестности, заходили в рыбацкие хижины, расспрашивая, не видел ли кто Заиду. Все было тщетно. Наконец под утро две женщины, возвращавшиеся с места ночевки, сообщили им, что издалека видели Заиду и Фелиму на берегу моря, и рассказали, как к берегу причалила большая лодка, из которой высадилось несколько человек, как девушки сначала хотели удалиться, но потом, когда их окликнули, вернулись и после долгой и оживленной беседы сели в лодку и отплыли, причем, судя по их жестам и восклицаниям, вполне довольные.
Лицо Консалва покрылось смертельной бледностью. Глядя на него, Альфонс не решился произнести ни слова в утешение. Когда остальные участники поисков удалились, Консалв заговорил первым.
– Это конец, – голос его дрожал, – я окончательно потерял Заиду. Я потерял ее в тот самый момент, когда появилась надежда объясниться с ней. Ее отнял у меня тот, кого она оплакивала. Это подтверждается рассказом женщин. Судьба и здесь оказалась ко мне безжалостной, открыв мне тайну, которая лишь усугубляет мои страдания. Я потерял ее навсегда – она вернулась к своему возлюбленному. Теперь уже нет никаких сомнений, что письмо, за которым я застал ее, она писала ему, сообщая о месте своего пребывания. Это выше моих сил! – Консалв почти перешел на крик. – Мне одному выпало столько несчастий, сколько хватило бы на дюжину страдальцев. Это невыносимо! Неужели я от всего отказался только ради того, чтобы в этой глуши взвалить на себя еще больше мук и страданий, чем при дворе? Поверьте, Альфонс, потеря Заиды причиняет мне в тысячу раз больше горя, чем все мои прежние невзгоды, вместе взятые. Я не могу смириться с мыслью, что больше никогда ее не увижу. Если бы мне было известно, нравлюсь я ей или безразличен, я бы легче перенес свою боль, так как знал бы, как поступить. Если Заида неравнодушна ко мне, я не имею права ее забыть и должен посвятить остаток своих дней тому, чтобы избороздить весь мир и найти ее. Если она любит другого, мне не остается ничего, как пожелать ей счастья. Сжальтесь надо мной, дорогой Альфонс! Скажите мне, что Заида любит меня, или, наоборот, что я ничего для нее не значу. Быть любимым и жить в разлуке – это несчастье пострашнее, чем быть нелюбимым. Но, Боже мой, о каком несчастье я говорю, если она меня любит! Увы, я потерял ее именно тогда, когда должен был узнать свою участь. Даже если бы она захотела скрыть свои чувства, я выведал бы у нее все – причину ее слез, из какой страны она родом, кто она, что с ней случилось, и сейчас бы знал, должен ли я поспешить вслед за ней и если да, то где ее искать.
Альфонс хранил молчание, не находя, что сказать другу в утешение. Наконец он решился посоветовать ему не принимать поспешных решений, противопоставить несчастью благоразумие и прежде всего отдохнуть и успокоиться. Уйдя к себе, Консалв тут же пригласил толмача и попросил его объяснить смысл слов, которые он слышал от Заиды и запомнил. Грек перевел несколько слов, в том числе те, которые Заида часто произносила в разговоре с Фелимой, глядя при этом на Консалва. Из объяснений толмача Консалв понял, что не ошибся: Заида действительно говорила о сходстве, и он ни на минуту не усомнился, что речь шла о его сходстве с ее возлюбленным. Уже не думая ни о чем другом, он послал за женщинами, которые были свидетельницами отплытия прекрасной чужестранки, желая расспросить их, не было ли среди высадившихся на берег мужчин кого-нибудь, кто походил бы на него. Женщины не смогли удовлетворить любопытство Консалва, сказав, что находились слишком далеко, но видели, как Заида обняла одного из них. Услышав это, Консалв испытал такое отчаяние, что поклялся найти Заиду и на ее глазах убить счастливого соперника. Узнав о решении друга, Альфонс постарался объяснить ему, что это и невозможно, и несправедливо, так как у него нет на Заиду никаких прав, что она была обручена еще до того, как повстречалась с ним, а возможно даже, это ее муж, и что ему неизвестно, где искать Заиду, но если бы он и нашел ее, то наверняка в стране, где его соперник обладает и силой, и властью, достаточными, чтобы помешать ему осуществить свои гневные замыслы.
– Что же мне остается делать? – вскипел Консалв. – Неужели вы полагаете, что я должен сидеть сложа руки!
– Я полагаю, – спокойно ответил Альфонс, – что вы должны найти в себе силы пережить удар, который судьба нанесла вашей любви к Заиде, как вы перенесли измену и коварство друзей.
– Мне столько довелось пережить, что на новые страдания у меня просто нет сил. Я должен найти Заиду, увидеть ее, убедиться, что она любит другого, и умереть у ее ног. – На какой-то миг Консалв замолк и вдруг резко изменил свое решение. – Нет, я не должен ее искать после того, как она со мной обошлась. Мое к ней уважение и моя любовь обязывали ее хотя бы предупредить меня о своем отъезде – простая признательность за мое доброе отношение должна была подсказать ей это. Но она покинула меня, даже не попрощавшись. Я не только был ей безразличен – она презирала меня. Я был слепцом и не видел, что мое присутствие ей в тягость. Я должен выбросить из головы безумные мысли. Альфонс, вы были правы. Нет, Заида, я не буду искать вас. Я оставляю вас в покое. Мне не на что больше надеяться и остается покорно ждать конца моей постылой жизни.
Излив другу свое отчаяние, Консалв несколько успокоился, но его опечаленный вид вызывал жалость. Последующие дни он провел, бродя по тем местам, где гулял с прекрасной незнакомкой, постоянно ощущая рядом ее присутствие. Толмача он попросил остаться и принялся за изучение греческого языка, но не потому, что надеялся когда-нибудь вновь повстречать Заиду, а потому, что испытывал легкую щемящую грусть, мысленно разговаривая с ней на понятном ей языке. За короткое время он выучил то, на что другим понадобились бы годы, и, когда занятия прекратились, оборвалась последняя ниточка, которая связывала его с Заидой. Образовавшуюся пустоту вновь заполнили тягостные раздумья.
Консалв скорбел о жестокости судьбы, обрушившей на него столько горя в Леоне и пожелавшей подвергнуть еще более тягостным испытаниям, отняв самого дорогого человека, ради которого он не раздумывая пожертвовал бы всем, что у него когда-то имелось, – славой, состоянием, друзьями. Сравнивая свое настоящее с прошлым, он вспомнил об обещании, которое дал дону Олмонду – писать ему о своем житии. И хотя все его помыслы были обращены к Заиде, Консалв счел своей обязанностью уделить время человеку, который с дружеским бескорыстием откликнулся на его беду. Опасаясь, как бы их переписка не попала в чужие руки, он просил дона Олмонда писать ему на Таррагону, которая находится недалеко от его убежища, и сообщал, что в жизни довольствуется малым, не таит злобы против дона Гарсии, не питает ненависти к дону Рамиресу, не испытывает ничего, кроме равнодушия, к Нунье Белле, но чувствует себя еще более несчастным и одиноким, чем до отъезда из Леона.
Альфонс, видя состояние Консалва, всячески заботился о нем, не спускал с него глаз и старался, как только мог, облегчить страдания друга.
– Заида покинула вас, – как-то обратился к нему Альфонс, – но в этом нет ни доли вашей вины, и, как бы вы себя ни истязали, судьба избавила вас от еще больших мук. Вы не знаете, что такое нести крест своей собственной вины. Я обречен нести этот крест вечно. Если вас хоть немного утешит сознание того, что на вас могло обрушиться еще большее горе, я могу рассказать вам историю своей жизни, как бы ни тяжелы были для меня воспоминания.
Консалв не смог скрыть желания узнать причину, которая вынудила его друга уединиться в этом пустынном краю, и Альфонс, оценив искренний интерес Консалва к его судьбе, поведал ему свою, не менее грустную, историю.
История Альфонса и Белазиры
Как вы уже знаете, мой друг, зовусь я Альфонсом Хименесом и принадлежу к довольно знатному испанскому роду, восходящему к первым королям Наварры. Я не буду утомлять вас историей всей моей жизни и остановлюсь лишь на моих последних злоключениях. К тому времени, о котором я хочу рассказать вам, судьба уже не раз подвергала меня испытаниям, но все мои несчастья были результатом поступков других людей, и я умолчу о них. Скажу лишь, что мне уже довелось пережить и женское непостоянство, и женскую неверность. Тогда я и дал себе зарок никогда и никому не дарить своего сердца. Любовь представлялась мне мукой, и хотя при дворе было немало прелестных созданий, готовых ответить взаимностью, я относился к ним не более чем с уважением, которое мужчина должен свидетельствовать женщине. Мой здравствующий в ту пору отец, обуреваемый, как и все люди его круга, навязчивой идеей продолжения рода, желал поскорее женить меня. Я не имел ничего против, но, наученный горьким опытом, решил для себя никогда не жениться на красивой женщине. Зная ветреность прекрасного пола, я боялся оказаться во власти ревности не просто страстно влюбленного человека, но вдобавок еще и мужа. Именно в этот период моей жизни отец как-то завел со мной разговор о Белазире, дочери графа де Геварры, которая только что появилась при дворе и считалась выгодной партией как по состоянию, так и по родовитому имени. Отцу очень хотелось заполучить ее в качестве невестки. Я ответил ему, что меня это мало интересует, что я уже наслышан о ее красоте и разборчивости в выборе женихов и что уже одно это отбивает у меня всякую охоту стать ее мужем. Удивленный, он спросил, доводилось ли мне хотя бы видеть ее. Я сказал, что всякий раз, когда она приезжала в столицу, я находился при войске и поэтому знаю о ней только понаслышке.
– Повидайся с ней, – взмолился отец. – Я уверен, что она заставит тебя забыть о клятве не выбирать в жены красивую женщину. Ты наверняка понравишься ей, и мы не замедлим сыграть свадьбу.
Прошло несколько дней, и я повстречал Белазиру на приеме у королевы. Я спросил, как ее зовут, хотя был уверен, что имею честь разговаривать именно с ней. Она также поинтересовалась моим именем и также не сомневалась, что перед ней не кто иной, как Альфонс Хименес. Мы оба знали то, о чем спрашивали друг друга, и тут же признались в своих маленьких хитростях, после чего наш разговор стал гораздо более непринужденным, чем это бывает при первом знакомстве. Я нашел Белазиру очаровательной и намного более умной, чем предполагал. Я сказал ей, что допустил оплошность, не познакомившись с ней раньше, что тем не менее не ищу более близкого знакомства, так как знаю, как трудно добиться ее расположения и тем более удержаться от желания понравиться ей. Я сказал также, что несомненно пошел бы на любые жертвы ради счастья завладеть ее сердцем, если бы красота ее не была такой упоительной, но, поскольку красота дана Богом раз и навсегда, я никогда себе этого не позволю. Я даже попросил ее пресечь в случае чего мои попытки понравиться ей, сославшись на данный самому себе обет никогда не связывать судьбу с красивыми женщинами. Эти необычные признания восхитили Белазиру, и в окружении друзей она отзывалась обо мне с исключительной доброжелательностью. Я также отзывался о ней как о женщине, выгодно отличающейся от других незаурядными качествами и редким обаянием, и захотел, к своему собственному удивлению, узнать, кто входит в круг ее почитателей. Мне рассказали, что к ней долго и безнадежно пылал страстью граф де Лара, трагически погибший в пекле сражения, куда толкнула его безответная любовь. Также безуспешно руки Белазиры добивалось немало других молодых людей. Но в конце концов, разуверившись в успехе, неженатая молодежь перестала ее тревожить. На какой-то миг эта неприступность задела мое самолюбие, но только на какой-то миг. И все-таки я стал видеться с Белазирой чаще, чем это позволяли обстоятельства. Обычаи королевского двора Наварры не так строги, как в Леоне, и нашим встречам ничто не препятствовало. Ничего серьезного в наших отношениях не было, и я шутил, говоря ей, как далеки мы друг от друга и как я был бы рад, если бы она смогла избавиться от красоты и изменить взгляды на мужчин. Мне казалось, что мои слова доставляли ей удовольствие, как и ход моих мыслей, в которых она угадывала родство душ. Белазира выказывала мне доверие, и это подталкивало меня на откровенность; я даже позволил себе поинтересоваться, почему она с таким упорством отвергает ухаживания поклонников.
– Отвечу вам с той же откровенностью, – сказала она. – Похоже, я с рождения питаю отвращение к замужеству. Брачные узы всегда представлялись мне чем-то вроде цепей, и я думала, что только неуемная страсть способна затмить разум и толкнуть на подобный шаг. Вы не хотите жениться по любви, а я не понимаю, как можно выйти замуж без любви, причем без любви неистовой. У меня такой любви не было и поэтому не было и привязанностей. Я, Альфонс, не замужем, так как никого никогда не любила.
– Позвольте, – воскликнул я, – неужели вам никто никогда не нравился? Неужели ваше сердце ни разу не замерло при имени или виде хотя бы одного из ваших почитателей?
– Нет. Любовные переживания мне абсолютно неизвестны.
– Даже ревность? – не переставал я удивляться.
– Даже ревность.
– В таком случае, сеньора, вы действительно не знаете, что такое любовь.
– Да, – согласилась Белазира, – я не только ни к кому не испытывала никаких чувств, но и не нашла никого, кто был бы мне приятен и близок по духу.
Я затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на меня слова Белазиры. Возможно, я уже был влюблен в нее. Но мысль о том, что рядом бьется сердце, не знавшее трепетных чувств, поразила меня. Это было настолько необычным, что мне вдруг захотелось завладеть этим сердцем, которое другим казалось неприступным, и удовлетворить свое тщеславие. Постоянно размышляя над ее словами, я уже не был просто учтивым собеседником, который старается поддержать светскую беседу. Мне показалось, что, говоря о неприязни к своим поклонникам, она исключала меня из их числа. Короче говоря, я оказался во власти радужных надежд, и уже ничто не могло удержать меня от вспыхнувшей страсти – я полюбил Белазиру так, как никогда еще никого не любил. Не буду долго распространяться о том, как я признался ей в своих чувствах. Для этого я избрал шутливый тон – серьезно говорить с ней о своей любви я бы никогда не решился, а шутки помогли мне очень скоро высказать все, что я, наверное, еще очень долго не посмел бы сказать. Итак, я полюбил Белазиру и был счастлив, что завоевал ее расположение, но мне оставалось сделать главное – убедить ее в моей любви. Она питала врожденную неприязнь к лицам мужского пола. Хотя она и относилась ко мне намного лучше, чем к остальным, а следовательно, и лучше, чем я того заслуживал, она не очень верила моим словам. Белазира держалась со мной совсем не так, как другие женщины, и ее манера поведения подкупала меня благородством и естественностью. Прошло еще немного времени, и она призналась мне в своей приязни, а затем и поведала, что я занимаю в ее сердце все больше и больше места. Она была со мной откровенна во всем и не скрывала, что ей во мне нравится, а что говорит не в мою пользу, и даже заявила, что не верит в подлинность моей любви и не выйдет за меня замуж, пока не удостоверится в обратном. Я не могу передать вам радость, которая охватывала меня при мысли о том, что я разбудил так долго спящее сердце. Я умилялся, видя, как ее лицо отражало смущение и замешательство, порождаемые незнакомым ей чувством. До глубины души меня трогало ее удивление, когда она вдруг обнаруживала, что теряет самообладание и не может сдержать вспыхнувшую страсть. Я испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение, наблюдая за пробуждением любви. Тот, кто не вкусил счастья пробудить в женщине ранее не изведанное ею чувство, не может похвастаться знанием истинного блаженства, которое таит в себе любовь. Я был безумно рад, что Белазира полюбила меня, но при этом терзался муками, не зная, верит ли она в мою любовь, и сомневаясь в возможности убедить ее. Эти муки и сомнения возвращали меня к моему прежнему решению – мне казалось, что я сам себя обрекаю на страдания, которых всеми силами старался избежать. С одной стороны, меня тревожило, что я не смогу убедить Белазиру в своей искренней любви к ней, а с другой – я приходил в ужас при мысли, что если мне удастся ее убедить, если она ответит мне взаимностью и мы поженимся, то я подвергну себя страшной опасности: разве не может случиться так, что со временем ее любовь ко мне угаснет. Я говорил себе, что супружеская жизнь охладит ее чувства, любовь превратится в обязанность, ей может понравиться кто-либо другой. Я представил себе весь ужас положения человека, оказавшегося во власти ревности, и, несмотря на мое к Белазире уважение и на мою к ней привязанность, готов был уже от всего отступиться, предпочтя несчастье остаться без нее несчастью быть с ней и не быть любимым. Белазира предавалась примерно таким же мыслям. Она не скрывала своих сомнений, а я делился с ней своими. Мы обсуждали причины, которые мешают нам соединить наши судьбы, и не раз принимали решение прекратить ненужные встречи. Мы расставались, но наши прощания были такими трогательными, а взаимное влечение столь сильным, что мы тут же начинали искать новых встреч. Наконец, после долгих колебаний и размышлений, мы отбросили все сомнения, и Белазира согласилась назвать день свадьбы, как только наши родители уладят все положенные случаю дела. Однако отец Белазиры, посланный королем на границы с поручением подписать мир с маврами, отбыл, даже не успев приступить к выполнению своих родительских обязанностей, и нам пришлось ждать его возвращения. Я тем не менее чувствовал себя самым счастливым человеком на свете – я услаждался своей любовью, был страстно любим и с нетерпением ждал часа, когда Белазира станет моей женой.
Как суженому, мне было дано позволение встречаться с Белазирой в любое время по моему желанию. В одну из встреч нелегкая дернула меня поинтересоваться ухаживаниями ее поклонников. Мне хотелось знать, как она держалась с ними, и сравнить ее отношение к ним с отношением ко мне. Белазира перечислила всех своих воздыхателей и подробно рассказала об их ухаживаниях. Она сказала мне, что те, кто проявлял особую настойчивость, вызывали у нее наибольшую антипатию, и в числе их назвала графа де Лару, который был верен своей любви до самой смерти и к которому, по ее словам, она никогда не питала расположения. Не знаю, чем объяснить это, но после такого заверения личность графа заинтересовала меня больше других. Я был поражен его стойкой верностью и попросил Белазиру рассказать мне подробнее об их отношениях. Она согласилась, и, хотя я не услышал ничего, что могло бы задеть мои чувства, я ощутил в себе зарождающуюся ревность. Мне показалось, что, если Белазира и не питала к графу де Ларе особого расположения, относилась она к нему с явным уважением. В мою голову закралось подозрение, что она не до конца откровенна. Я решил не выдавать своих сомнений и, расстроенный, удалился к себе. Я провел беспокойную ночь в ожидании новой встречи и новых подробностей – несомненно, она не могла рассказать в один присест историю многолетней любви ее поклонника. На следующий день я узнал кое-что новое и почти не сомневался, что у нее еще есть о чем мне поведать. Задавая один вопрос за другим, я чуть ли не на коленях умолял ее рассказать все без утайки. Если она говорила что-то льстившее моему самолюбию, я считал, что она хочет угодить мне; если я улавливал в ее голосе хотя бы малейшую нотку доброжелательного отношения к графу, я считал, что она скрывает от меня правду. Одним словом, меня охватила отталкивающая своей неприглядностью ревность. Я замучил Белазиру, стал бесчувственным и жестоким, досаждал ей своими назойливыми расспросами. Я ругал себя за то, что возродил в ее памяти образ графа де Лары. Я клялся никогда не заводить о нем разговора, но всегда находил повод для новых вопросов и попадал в лабиринт, из которого не находил выхода. Мне было одинаково мучительно и спрашивать, и молчать.
Сон покинул меня. Белазира виделась мне уже в другом свете. «Я уверил себя, что Белазира никого до меня не любила и даже никем не увлекалась, – пытался я разобраться в своих чувствах. – Именно это влекло меня к ней. Но, судя по тому, что я от нее услышал, граф де Лара не был ей безразличен. Она уважала и почитала его. Его бесконечные ухаживания и притязания его родителей должны были оттолкнуть ее от него, вызвать к нему отвращение. Но этого не произошло, потому что она любила его. Вы обманули меня, Белазира! – все во мне кричало. – Вы оказались не той, за кого себя выдавали. Я боготворил вас за то, что другим вы были недоступны, именно это я ценил в вас превыше всего. Но я заблуждался. Я ухожу и уношу свою любовь. А если она говорит правду? – вопрошал во мне другой голос. – Какую страшную обиду нанесу я ей, какого счастья лишусь сам!»
Я решил поговорить с Белазирой еще раз. Я полагал, что после ночных раздумий я смогу лучше изложить ей причины своих терзаний и избавиться с ее помощью от подозрений. Мы встретились, но нам не хватило времени, чтобы до конца во всем разобраться. На следующий день я принялся за свое, все более горячась и распаляясь. Белазира, слушавшая меня с удивительной терпеливостью и сердечностью, всячески старалась развеять мои сомнения. Наконец и ее утомила моя неугомонная и беспочвенная ревность.
– Альфонс, – обратилась она ко мне во время одной из наших встреч, – вздор, который вы вбили себе в голову, одержит в конце концов верх над вашими ко мне чувствами. Но вы должны иметь в виду, что ваше безрассудство загубит и мою любовь. Подумайте только, к кому вы меня ревнуете – к мертвому человеку, которого я не любила, о чем вы можете судить хотя бы уже по тому, что не вышла за него замуж, хотя для этого не было никаких преград. Мои родители только и мечтали о нашей свадьбе.
– Да, вы правы, сеньора, – отвечал я, – я ревную к мертвому человеку, но ничего не могу с собой поделать. Если бы граф де Лара был жив, я бы присутствовал при ваших встречах и имел бы возможность сравнить ваше отношение к нему и ко мне. Я мог бы убедиться, что вы его не любите. Женившись на вас, я испытал бы радость победы над соперником, я лишил бы его надежд, которые вы поддерживали в нем, несмотря на все ваши уверения. Но он погиб, унося с собой любовь к вам. О сеньора! Я всегда буду чувствовать себя обделенным при мысли о том, что кто-то другой мог льстить себя надеждой на вашу любовь.
– Альфонс, я еще раз спрашиваю вас: если я его любила, почему же не вышла за него замуж?
– Ваша любовь не была достаточно сильной, чтобы превозмочь ваше отвращение к брачным узам. Я не сомневаюсь, что вы любите меня больше, чем графа де Лару. Но вы его любили, и моя любовь разбита. Я уже не единственный, кто вам нравился, не я первый разбудил в вас чувства, не я первый завладел вашим сердцем. Прошу прощения, сеньора, но я рассчитывал не на это – вы упали в моих глазах.
– Ответьте мне в таком случае, Альфонс, как же вы могли любить других женщин и не терзаться при этом муками ревности? Была ли среди них хоть одна, которая до вас никогда никого не любила?
– Таких женщин я не искал, сеньора, – ответил я, – и не надеялся найти. Меня не интересовало, любили они кого-нибудь до меня или не любили. Мне было достаточно знать, что они любят меня больше своих прежних возлюбленных. Вы – другое дело. Мне казалось, что до меня вы не снисходили до любви, и я был первым, кому вы открыли свое сердце. Я был счастлив и гордился тем, что совершил столь необыкновенный подвиг. Умоляю вас – развейте мои сомнения, не скрывайте от меня ничего о ваших отношениях с графом де Ларой. Что бы я ни услышал от вас, ваше признание и ваша искренность облегчат мои страдания. Освободите меня от подозрений, дайте мне возможность увидеть вас такой, какая вы есть, – ни умалить, ни переоценить ваши достоинства.
– Будьте рассудительны, Альфонс. Если до сих пор мне не удалось убедить вас, то что еще я могу сделать? К тому, что я говорила вам, могу добавить лишь следующее, и пусть это послужит вам неопровержимым доказательством моей искренности: я никогда не любила графа де Лару, но если бы я его любила, то никогда бы не отреклась от своего чувства; я бы сочла позором отречься от любви к человеку, смертью доказавшему мне свою верность.
– Ваши слова – бальзам на мои раны, – вырвалось у меня. – Я готов их слушать бесконечно. Напишите мне об этом в письме. Воскресите мою любовь к вам и простите за то, что я терзаю вас своими безумными речами, но я еще больше терзаю самого себя. Если я могу чем-то искупить свое поведение, я готов пожертвовать жизнью.
Мои слова произвели на Белазиру большое впечатление. Она поняла, что я действительно схожу от любви с ума, и дала обещание подробно написать в письме о своем отношении к графу де Ларе. И хотя я не сомневался, что прочту в нем уже много раз слышанное из ее уст, но возможность увидеть на бумаге ее собственноручно изложенные заверения наполняла меня радостью. На следующий день мне принесли обещанное письмо, в котором Белазира во всех подробностях рассказывала об ухаживаниях графа де Лары, о том, как она уговаривала его не мучить себя безнадежной любовью. Письмо дышало искренностью и откровенностью и должно было развеять мои сумасбродные идеи, но эффект оказался обратным. Прежде всего я проклял самого себя за то, что дал повод Белазире погрузиться в воспоминания о графе. Обстоятельность ее повествования выводила меня из себя. Можно ли так хорошо помнить самые незначительные поступки человека, не испытывая к нему никаких чувств? – задавался я вопросами. – События, о которых она упоминала вскользь, наводили меня на мысль, что она чего-то недоговаривает. В конце концов я довел себя до такого состояния, что в полном отчаянии решил тут же отправиться к Белазире. Белазира, полагая, что письмо должно было меня успокоить, поразилась моей несправедливости и, оскорбленная, выговорила мне с решимостью, которой я раньше у нее не замечал. Я принес ей свои извинения, но успокоиться не мог. Я понимал, что поступаю неправильно, но собою уже не владел. Я пытался объяснить ей, что мое болезненное отношение к чувствам графа де Лары продиктовано моей к ней любовью и уважением и что даже в мыслях я не могу уступить другому хотя бы частичку ее сердца. Я всячески хотел оправдать свою неуемную ревность. Белазира отвергла все мои доводы и сказала, что если мои объяснения могут оправдать вполне понятное для влюбленного человека беспокойство, то мое безрассудное самоистязание есть результат болезненного состояния. Она добавила, что опасается за мою дальнейшую судьбу и, если я не возьму себя в руки, не ручается за свою любовь. Эта угроза привела меня в чувство. Я бросился на колени и стал горячо уверять ее, что впредь она не услышит моих ламентаций, и даже сам уверовал в свои обещания. Хватило меня, однако, ненадолго, и я принялся за старое: я вновь стал мучить ее расспросами, вновь просил прощения и давал клятвы образумиться и, несмотря ни на что, продолжал упрекать ее в любви к графу де Ларе – причине всех моих несчастий.
Должен сказать вам, что задолго до этого я подружился с прекрасным человеком, на редкость приятным и обходительным, по имени дон Манрикес. Наша дружба породила большую дружбу между ним и Белазирой. Я не только не противился их добрым отношениям, но и всячески поощрял их. Видя, что со мной происходит что-то неладное, дон Манрикес неоднократно справлялся о моем самочувствии. Я никогда ничего от него не утаивал, но признаться ему в своих капризах мне было стыдно. Однажды он пришел навестить Белазиру и застал меня у нее в один из тех моментов, когда я предавался своему очередному безрассудству. Белазира также выглядела измученной приступами моей ревности. По выражению наших лиц дон Манрикес понял, что между нами пробежала кошка. Я не раз просил Белазиру не рассказывать ему о моей слабости и при его появлении вновь напомнил о моей просьбе. Но она решила пристыдить меня и открыла дону Манрикесу причину нашей размолвки. Он был крайне удивлен услышанным и, найдя мои подозрения безосновательными, встал на защиту Белазиры, чем окончательно вверг меня в исступление. Посудите сами, Консалв, до какого безумия довела меня ревность: упреки дона Манрикеса я истолковал ни больше ни меньше как проявление его любви к Белазире. Я понимал, что перехожу все границы, но мне казалось, что так укорять меня может только влюбленный человек. Я сразу же убедил себя, что дон Манрикес давно влюблен в Белазиру. Он решил, подумалось мне, что я, ослепленный страстью, не замечу ее других увлечений. Мой воспаленный ум пошел еще дальше: я уверил себя, что Белазира несомненно знает о более чем дружеском к ней расположении дона Манрикеса, и это льстит ей как женщине. Я не подозревал ее в неверности, но возревновал даже к дружбе человека, в котором, как мне уже казалось, она видела своего поклонника. Белазира и дон Манрикес, поражаясь моему крайнему возбуждению и не догадываясь о его причинах, тщетно пытались успокоить меня. Их увещевания раздражали меня еще больше. Чувствуя, что теряю рассудок, я покинул их. Оставшись наедине со своими мыслями, я понял, насколько был смешон, ревнуя Белазиру к мертвому графу де Ларе, который не мог причинить мне никакого вреда. Куда больше мне надо было опасаться дона Манрикеса – с Белазирой он был учтив и галантен, она отвечала ему дружеским расположением, часто виделась с ним. Я не сомневался, что, устав от моих капризов и придирок, Белазира неизбежно будет искать его сочувствия и постепенно он займет в ее сердце мое место. Родившаяся ревность к дону Манрикесу полностью вытеснила из моей головы образ графа. Я знал из его рассказов, что он давно уже влюблен в другую женщину. Но это никак не могло служить мне успокоением, так как его возлюбленная не шла ни в какое сравнение с Белазирой. У меня, видимо, еще сохранились крохи здравого смысла, и я не считал действия дона Рамиреса преднамеренными. Я подумал, что он стал жертвой невольной страсти и пытается превозмочь ее во имя нашей дружбы, боясь проговориться Белазире о своих чувствах, но выдавая их всем своим видом. У меня, следовательно, не было оснований подозревать дона Манрикеса в коварных замыслах, тем более что уже хотя бы в знак уважения ко мне он, несомненно, попытается сохранить свою безответную любовь в тайне. Мне удалось окончательно убедить себя, что моя ревность к нему столь же нелепа, как и ревность к погибшему графу. Нет надобности рассказывать вам, Консалв, насколько мучительны были для меня эти безрассудные мысли. Представить себе это нетрудно. При первой же встрече с доном Манрикесом я извинился перед ним за то, что умолчал о своей болезненной ревности к графу де Ларе, но ничего не сказал ему о своих новых переживаниях. Ничего не сказал я и Белазире, боясь, как бы это не повредило нашим отношениям. Я по-прежнему верил в ее любовь и полагал, что если перестану выставлять себя в смешном виде, то не дам ей никакого повода разочароваться во мне и искать утешения в любви к дону Манрикесу. Страх перед последствиями, к которым могла привести моя ревность, обязывал меня скрывать ее. В который раз я извинился перед Белазирой и постарался убедить ее, что окончательно избавился от своего недуга. Она с радостью выслушала мои заверения, но, зная меня, не обольщалась моим напускным спокойствием.
Дон Манрикес продолжал как обычно навещать Белазиру. Более того, теперь же, когда они оба знали о моей ревности к графу де Ларе, у них появился повод встречаться чаще. Белазира, уловив мое неудовольствие тем, что она не сдержалась и рассказала дону Манрикесу о причине моей вспыльчивости, стала более осмотрительной и никогда в моем присутствии не заводила с ним неприятных для меня разговоров. Но когда она замечала малейшую перемену в моем настроении, она обращалась к нему за советом, как помочь мне освободиться от безрассудных мыслей. Несколько раз, на свое несчастье, я был свидетелем, как при моем появлении их беседа прерывалась на полуслове. Нетрудно вообразить, что происходило в подобных случаях в моем ревнивом сердце. Однако Белазира проявляла ко мне столько нежности и была так счастлива, когда я представал перед ней прежним уравновешенным Альфонсом, что мои мысли об их тайном сговоре улетучивались на время сами собой. Мне трудно было также поверить, чтобы дон Манрикес, который так заботливо оберегал наши добрые с Белазирой отношения, мог домогаться ее любви. Я настолько запутался, что уже не только не знал, как он относится к ней или она к нему, но и не понимал, чего хочу сам. Как-то я зашел к Белазире и застал ее тихо беседующей с доном Манрикесом. Она как бы не замечала меня. Я вспомнил, что она, выслушивая мои стенания по поводу графа де Лары, неоднократно грозилась проучить меня, дав мне настоящий повод для ревности. Мне тут же пришло в голову, что она решила привести свою угрозу в исполнение и разыгрывает перед моими глазами сцену любовного шушуканья с доном Манрикесом. Мое настроение улучшилось. Несколько дней я ничего не говорил Белазире о своей догадке, но в конце концов не выдержал и отважился на разговор.
– Должен признаться, сеньора, – обратился я к ней, упав на колени, – вам прекрасно удалась ваша задумка поиграть на моих нервах. Я все-таки познал ревность к реальному сопернику, как вы мне неоднократно это обещали. Она действительно намного превосходит ревность к умершему. Да, я получил по заслугам. Но, даже зная, что вы разыгрываете меня, я претерпел страшные муки, и впредь вы легко можете наказать меня, когда вам только это заблагорассудится.
– Что вы еще придумали, Альфонс? – В ее голосе слышалось раздражение. – Вы полагаете, что я нуждаюсь в каких-то уловках, чтобы вызвать вашу ревность? Мне вполне достаточно той, которая терзает вас без посторонней помощи.
– Сеньора, не давайте мне повода для новых сомнений, – вырвалось у меня. – Я повторяю еще раз: я испытал невероятные мучения, даже зная, что вы всего лишь договорились с доном Манрикесом проучить меня.
– Вы сошли с ума, Альфонс, или сознательно мучаете меня тем же способом, какой приписываете мне. Вы никогда не убедите меня, что действительно поверили в мои угрозы пробудить в вас ревность и якобы поддались на мою уловку. Боже мой! Могла ли я пожелать, – продолжала она, глядя мне прямо в глаза, – чтобы после вашей безумной ревности к погибшему человеку, которого я никогда не любила, вы возревновали меня к живому человеку, у которого и в мыслях нет ухаживать за мной.
– Значит, вы не хотели возбудить во мне ревность? Чем в таком случае, как не желанием скрыть свои чувства к дону Манрикесу, вызвано ваше замешательство, когда, увидев меня, вы тут же прекратили с ним шептаться и заговорили о другом? Если это так, сеньора, то я самый несчастный на свете человек!
– Вы, мой дорогой Альфонс, не самый несчастный человек, а просто безумец. Если бы я вас не любила, я давно порвала бы с вами и никогда на вас даже не взглянула. Как только вам в голову могло прийти воспылать ревностью к дону Манрикесу!
– А как могло быть иначе, если я вижу, что вы скрываете от меня секреты!
– Да, скрываю, – заявила она твердым голосом. – Скрываю, потому что вы обиделись, когда я рассказала дону Манрикесу о ваших чудачествах. Скрываю, потому что переживаю за вас и делюсь с ним своими переживаниями, но не хочу этим доставлять вам неприятности.
– Вот видите, сеньора, вы судачите обо мне с моим соперником и считаете, что у меня нет оснований ревновать его к вам!
– Я, как вы изволили выразиться, судачу с вашим другом, а не с вашим соперником.
– Дон Манрикес – мой соперник, и вы не можете отрицать этого.
– А вы не смеете называть его вашим соперником, зная, что, находясь у меня, он только и думает о вашем благе.
– Я, конечно, не считаю, что дон Манрикес желает мне зла, но в том, что он любит вас, не сомневаюсь. Надеюсь, что он вам в этом еще не признался, но при вашей манере обращения с ним за этим дело не станет. Надежды, которыми вы его одариваете, быстро помогут ему справиться с угрызениями совести, если он уже не отрекся от нашей дружбы.
– Альфонс, у вас действительно помутился разум. Вы говорите невероятные вещи. Я начинаю сомневаться, действительно ли вы верите в мою к вам любовь и в любовь к вам дона Манрикеса.
– Верю и в то, и в другое. – Я был искренним.
– Но если верите, – воскликнула Белазира, – то как вы себе представляете мою одновременную любовь к вам и к дону Манрикесу, как понять, что дон Манрикес влюблен в меня и продолжает боготворить вас? Альфонс, ваше безумие причиняет мне нестерпимую боль. Вы неизлечимо больны. Выйдя за вас замуж, я обреку себя на участь самой несчастной супруги. Я вас очень люблю, но вы запрашиваете непомерную цену. Ревность любовника несносна, но ревность мужа не просто несносна, но и оскорбительна. Вы так явственно изобразили мне картину моих будущих страданий, что вряд ли я соглашусь когда-нибудь стать вашей женой. Да, я вас очень люблю, и наша разлука будет страшным ударом по моим надеждам провести рядом с вами всю жизнь. Умоляю вас, оставьте меня – ваши слова и ваш вид лишь усугубляют мою боль.
Белазира встала и удалилась в свою комнату, закрыв за собой дверь на ключ. Мои отчаянные просьбы вернуться и продолжить разговор остались без ответа. Подавленный, я ушел к себе в полном смятении чувств. Мне казалось, что я утратил остатки разума. На следующий день я опять был у Белазиры. Она выглядела грустной и печальной, но говорила со мной беззлобно, далее доброжелательно и ни словом не обмолвилась о своем вчерашнем намерении расстаться. Она как бы раздумывала о нашей дальнейшей судьбе. Человек легко прощает собственные ошибки, и я надеялся, что и она простит мне мои выходки и ее настроение изменится к лучшему. Я извинился уже, наверное, в сотый раз и попросил ее ничего не говорить о нашей размолвке дону Манрикесу, умоляя ее изменить к нему свое отношение и не давать мне повода для переживаний.
– Я ничего не скажу дону Манрикесу о вашем безумии, – ответила она, – но не собираюсь потакать вашим капризам и рвать с ним отношения. Если бы он был влюблен в меня, я навсегда порвала бы с ним независимо от ваших тревог и волнений. Но в его ко мне чувствах нет ничего, кроме дружбы. Вам прекрасно известно, что он влюблен в другую женщину. Я отношусь к нему с большим уважением, он мне очень нравится, и вы никогда против этого не возражали, так что ваша ревность – чистая фантазия. Если я уступлю вам, вы с вашим скверным характером не замедлите найти новый объект для нападок. Не понуждайте меня изменить мое поведение – это абсолютно бесполезно.
– Я очень хочу верить в вашу искренность. Вы не желаете замечать любви дона Манрикеса, но я ее вижу, и этого мне достаточно. Я знаю, что никаких других чувств, кроме дружеских, вы к нему не питаете, но в вашей дружбе столько неясности и обходительности, столько уважения и учтивости, что, даже если ей не суждено перерасти в любовь, она все равно пробуждает во мне ревность. Я боюсь, что эта дружба занимает в вашем сердце слишком много места. Ваш отказ изменить отношение к дону Манрикесу лишь усиливает мои опасения.
– Не знаю, как убедить вас, что мой отказ связан не с моими чувствами к дону Манрикесу, а исключительно с вашими капризами, – продолжала стоять на своем Белазира. – Могу лишь сказать, что если бы вы попросили меня не встречаться в свете с самым неприятным мне человеком, вы получили бы точно такой же отказ.
– Но я говорю не о неприятном для вас человеке, а о том, к кому вы настолько привязаны, что не желаете поступиться им ради моего спокойствия. Я ни в чем не упрекаю вас, но мне невыносимо видеть, что в вашем сердце помимо меня есть место для кого-то еще. Я страдаю от того, что вы не отталкиваете дона Манрикеса, хотя и знаете о его любви. Я полагал, что один имею право любить вас и быть любимым – все остальные поклонники должны вызывать у вас неприязнь и отвращение. Сжальтесь надо мной и пойдите мне навстречу, сеньора. В моей ревности нет ничего для вас оскорбительного.
Я приводил все новые и новые доводы в надежде добиться желаемого ответа – Белазира была непреклонна.
Время шло. Моя ревность к дону Манрикесу превращалась в кошмар. Мне удавалось скрыть от него свои чувства. Ничего не говорила ему и Белазира, поддерживая в нем убеждение, что причиной моего расстройства все еще служит ревность к графу де Ларе. Она не изменила своего отношения к дону Манрикесу, и он, не подозревая о моих мыслях, также держался с ней по-прежнему. Это еще больше распаляло мою ревность, расплачиваться за которую приходилось Белазире.
Я донимал ее мелочными придирками, а она терпеливо и безуспешно пыталась излечить меня от моего безрассудства. Наконец, мне сказали, что Белазира занемогла. Мы не виделись два дня, на третий за мной послали. Выглядела Белазира подавленной – я решил, что она еще не оправилась от болезни. Она предложила мне присесть на край постели и, немного помолчав, заговорила.
– Вы наверняка не могли не заметить, Альфонс, – сказала она ровным тихим голосом, – что последнее время меня неотступно преследует мысль о том, чтобы прервать наши отношения. Я бы никогда не решилась на такой шаг, если бы вы не вынудили меня к этому своими сумасбродными капризами. Если бы эти капризы были простым чудачеством и у меня была бы надежда излечить вас от вашего безумия, уступив вашим требованиям, я с радостью удовлетворила бы их во имя нашей любви, каким бы ограничениям мне ни пришлось подвергнуть свою свободу. Но я вижу, что ваше безумие неизлечимо и что, если у вас нет поводов для самоистязания, вы выдумываете истории, которые никогда не могли иметь места в прошлом и невозможны в будущем. Поэтому ради вашего и моего успокоения я твердо решила расстаться с вами и не выходить за вас замуж. Это наш последний разговор, и я хочу еще раз повторить вам, что, кроме вас, никого никогда не любила, и вы были первым и единственным, кто пробудил во мне такое чувство, как любовь. Я была убеждена, что счастья в любви нет, и вы еще больше укрепили меня в моем мнении, и знайте, что, поскольку вы были единственным человеком, которого я считала достойным любви, впредь я никому не открою своего сердца – вы открыли его для любви, вы навсегда и захлопнули его. Вы не должны также думать, что я питала какие-то особые чувства к дону Манрикесу. Если я отказалась изменить к нему свое отношение, то лишь в надежде, что это вас облагоразумит и я смогу быть рядом с вами. Я хотела счастья и терпеливо ждала вашего выздоровления. Это была единственная причина моего желания не уступать вашим капризам. Теперь меня ничто не удерживает. Я отказываюсь от всего, даже от дружбы с доном Манрикесом, как вы того хотели. Я только что говорила с ним и просила его со мной не встречаться. Я должна извиниться перед вами за то, что рассказала ему о вашей к нему ревности, но я не могла поступить иначе, да и наш разрыв все равно открыл бы ему глаза. Вчера приехал мой отец. Он согласился сообщить о моем решении вашему отцу. Не пытайтесь, Альфонс, переубедить меня. Я тысячу раз все взвесила, прежде чем пойти на этот разговор, отдаляла его, как только могла, скорее даже ради своей любви, чем вашей. Вы так и не поняли, что вас любила женщина, которой любовь была дана один раз и на всю жизнь.
Не помню, кончила Белазира на этом или продолжала говорить. Уже первые ее слова отняли у меня дар речи, но если бы я даже и попытался, то не смог бы ей возразить. Я перестал улавливать смысл долетающих до моего сознания слов, силы меня оставили, и я лишился чувств. Не знаю, ни что произошло дальше, ни как отреагировала на мой обморок Белазира. Очнулся я в своей постели, около меня хлопотал дон Манрикес и еще какие-то люди.
Когда мы остались одни, дон Манрикес принялся горячо разубеждать меня в моих подозрениях относительно его чувств к Белазире и просил извинить его за то, что стал невольной причиной потрясения, которое привело меня в постель. Он любил меня беззаветно и был искренне обеспокоен моим состоянием. Я слег надолго, и болезнь помогла мне понять, насколько я был несправедлив к другу, и я умолял его простить меня. Почувствовав себя лучше, я попросил дона Манрикеса навестить Белазиру от моего имени и постараться испросить у нее для меня прощение. Он отправился к ней, но принят не был. Он наведывался к ней ежедневно в течение всей моей болезни – все было напрасно. Едва встав на ноги, я попытался увидеть Белазиру лично, но также получил отказ. Я предпринял еще одну попытку, но ее компаньонка передала мне, что мое присутствие в доме нежелательно и нет необходимости настаивать. Жизнь теряла для меня всякий смысл – я готов был с собой покончить. Мне казалось, что, если она увидит и услышит меня, огромная ко мне любовь заставит ее изменить свое решение. Ее отказ встретиться со мной приводил меня в отчаяние. Могла ли судьба обойтись со мной более жестоко? Я был влюблен, любим, держал свое счастье в руках, и вдруг все рухнуло. Я искал случайной встречи, но Белазира всячески избегала меня и вела настолько затворнический образ жизни, что все мои усилия были тщетны.
В поисках утешения я ночами стоял под ее окнами, но они были закрыты наглухо. Однажды, когда я покидал место ночных бдений, мне послышалось, как кто-то открывает окно. То же самое повторилось следующей ночью. Льстя себя надеждой, я подумал, что Белазира, оплакивая нашу любовь, тайком поглядывает мне вслед. Мне захотелось проверить мое предположение. Придя в очередной раз к ее дому и постояв как обычно под окнами, я сделал вид, что ухожу, с тем чтобы в нужный момент, оставаясь незамеченным, быстро вернуться назад. Я уже поворачивал за угол, когда услышал шум, похожий на скрип открывающегося окна. Я поспешил к ее дому, и мне даже показалось, что я различаю в окне силуэт Белазиры. Каково же было мое удивление, когда я заметил фигуру мужчины, прижавшегося к стене дома в том самом месте, где находилась ее спальня. Мои привыкшие к ночной тьме глаза безошибочно определили: передо мной дон Манрикес. Мой разум помутился – она все-таки его любит, он пришел к ней на свидание, окно открыто для него. Лучшего доказательства коварства дона Манрикеса быть не могло. В пылу гнева я выхватил шпагу и бросился на соперника. Мы скрестили клинки, и я нанес ему два неотразимых удара, но он продолжал сопротивляться. На звон металла или по приказанию Белазиры из дома выбежали люди. При свете факелов дон Манрикес узнал меня и отступил на шаг. Я хотел выбить у него шпагу, но он опустил ее.
– Боже мой! Это вы, Альфонс, – проговорил он слабым голосом. – Какое проклятие свело меня с вами в бою!
– Молчите, предатель. – Я продолжал кипеть от злобы. – Вы заплатите мне жизнью за то, что отняли у меня Белазиру. Она открывает вам окна, которые для меня закрыты.
Дон Манрикес, опираясь о стену, едва держался на ногах. Совершенно обессиленного, его поддерживали выбежавшие из дома Белазиры слуги. Он смотрел на меня глазами, полными слез.
– Я опять доставляю вам неприятности, Альфонс, – обратился он ко мне. – Жестокая судьба утешает меня тем, что незаслуженное наказание я принимаю от вашей руки. Я умираю, и пусть моя смерть явится доказательством моей честности. Клянусь вам, в моем отношении к Белазире не было ничего, что могло бы хоть как-то оскорбить ваши чувства. Сегодня на улицы ночного города меня привела любовь к другой женщине, имя которой я не скрывал от вас. Мне казалось, что за мной следят. Я все время ускорял шаг, выбирая незнакомые улицы, чтобы избавиться от преследования, пока не остановился там, где вы меня застали. Я не подозревал, что нахожусь у дома Белазиры. Это правда, мой дорогой Альфонс. Умоляю вас, не корите себя моей смертью – я вам все прощаю.
Это были его последние слова. Он протянул руки, чтобы обнять меня, но силы оставили его.
Вы не можете, Консалв, представить себе моего состояния. Я ненавидел себя и, глядя на умирающего друга, готов был вонзить шпагу в собственное сердце. Меня силой оторвали от бездыханного тела дона Манрикеса. Граф де Геварра, отец Белазиры, услышав, что за окнами произносят наши имена, вышел на улицу и, узнав о случившемся, отвел меня домой. Мой отец, видя мое отчаяние, приказал не сводить с меня глаз, но вряд ли кому-нибудь удалось бы удержать меня, если бы моя религия позволила мне свести счеты с жизнью. Мне сообщили, с какой болью Белазира восприняла гибель дона Манрикеса. Рассказали мне и об откликах, которыми был встречен при дворе мой чудовищный поступок. Все это ставило меня на грань помешательства. Мысль о том, что в совершившемся зле повинен только я, приводила меня в исступление. Я презирал и проклинал себя. Отец Белазиры, по-прежнему относившийся ко мне с добрыми чувствами, не забывал навещать меня и, не оправдывая самого поступка, видел в нем результат моей безудержной страсти к своей дочери. Он рассказал мне, что горе Белазиры безутешно и состояние ее вызывает опасения. Зная ее характер и щепетильность во всем, что касается чести и достоинства, я мог легко представить себе ее муки. Несколько дней спустя от нее прибыл верховой с поручением. При упоминании дорогого мне имени сердце мое заколотилось и готово было вырваться из груди. Я просил впустить посланца, и он передал мне письмо, которое я приведу вам, Консалв, полностью.
Письмо Белазиры Альфонсу
«Наша разлука сделала для меня окружающий мир настолько невыносимым, что у меня нет никакого желания пребывать в нем, а недавний трагический случай нанес моей чести удар, который делает это пребывание невозможным. Я решила покинуть двор и найти место, где мне было бы не стыдно смотреть людям в глаза. Все мои несчастья исходят от Вас, но я не могу отбыть, не попрощавшись с Вами. Я должна также признаться, что продолжаю любить Вас, несмотря на все ваше безумство. Моя любовь к Вам и память о Вашей любви ко мне – самое дорогое, что я могу отдать в жертву Богу, с которым впредь будет связана моя жизнь. Суровые условия моего дальнейшего существования должны показаться мне благостью. Нет страшнее боли, чем оторвать себя от того, кто любит тебя и кого ты любишь больше всего на свете. Скажу Вам также, что мое решение служит единственным средством, способным отвратить меня от рокового шага – если бы, после того как мы расстались, Вы бы вдруг вновь появились в доме, где наделали столько бед, я скорее всего простила бы Вас и согласилась стать Вашей женой. Я не помню, возможно, я даже сказала Вам об этом в тот вечер, когда Вы обрушились на дона Манрикеса, а потом вновь мучили меня своими подозрениями, которые явились причиной всех наших несчастий. Прощайте, Альфонс. Вспоминайте иногда обо мне и пожелайте мне, ради моего успокоения, никогда не вспоминать о Вас».
Судьба решила, что недостаточно наказала меня, и нанесла завершающий удар, дав мне знать, что Белазира по-прежнему любит меня, что, не соверши я последнего безрассудного поступка, она, возможно, вернулась бы ко мне, что убийством своего лучшего друга я лишил себя всяких надежд и сделал ее несчастной на всю жизнь.
Я спросил посланца, где в данное время находится Белазира. Он ответил, что отвез ее в монастырь с очень строгими правилами, недавно основанный французскими монашками, и получил от нее два письма. Одно письмо она посылала своему отцу, другое – мне. Я отправился в монастырь, но меня не пустили даже на порог. В это время в монастыре у Белазиры находился ее отец, граф де Геварра. Когда он вышел, уже по его виду я понял, что она не изменила своего решения – ни отцовская воля, ни его слезные увещания не возымели никакого действия. Пока она была послушницей и могла покидать монастырь, и ее отец, и я не щадили усилий, чтобы вернуть ее к мирской жизни. Все было тщетно. Не потеряв надежды увидеть Белазиру, я отказался от своего решения покинуть Наварру. Но когда через год она дала монашеский обет и навсегда заточила себя в монастырь, я уехал, не сказав никому ни слова. Мой отец к тому времени умер, и некому было хотя бы попытаться удержать меня. Я отбыл в Каталонию, с тем чтобы морем добраться до Африки и провести в ее пустынях остаток дней. В этот дом я попал случайно, остановившись на ночлег. Он мне приглянулся, и хозяин согласился его продать. Живу я здесь пятый год горестной жизнью, которую заслужил, погубив своего друга и сделав несчастной достойнейшую из женщин. Я сам лишил себя счастья навечно связать с ней свою судьбу. Можете ли вы, Консалв, считать себя после этого самым несчастным на земле человеком?
* * *
Альфонс умолк. Его лицо отражало боль, вызванную заново пережитыми событиями прошлого. Консалву, который был поражен услышанным, показалось, что его друг вот-вот лишится чувств, и он постарался найти для него самые добрые и теплые слова. Про себя же подумал, что они действительно два самых несчастных человека на всем белом свете.
Разлука с Заидой становилась для Консалва все более тягостной. Он поделился с Альфонсом своим намерением покинуть испанскую землю и наняться на службу к королю Астурии, начавшему войну против сарацинов, которые захватили Сицилию и совершали опустошительные набеги на Италию. Альфонса это решение глубоко огорчило. Он попытался отговорить друга, но его усилия ни к чему не привели.
Консалв не мог оставаться в бездействии. Вопреки рассудку в нем теплилась надежда найти Заиду, и эта надежда гнала его из рокового места. Даже мысль о том, что ему навсегда придется расстаться с Альфонсом, не останавливала его. Прощание было грустным. Друзья посетовали на свою судьбу, с трудом сдержали слезы разлуки, пообещали давать о себе знать, и Консалв, оставив у дома одинокую фигуру Альфонса, направился в Тортосу, где ему предстояло провести ночь.
Он нашел ночлег недалеко от дома, окруженного великолепным садом, террасами спускавшимся к Эбро. Это место считалось самым красивым в городе, и Консалв весь вечер и часть ночи провел, прогуливаясь по берегу реки. Утомившись, он присел у подножия одной из террас, настолько невысокой, что мог отчетливо различать голоса прогуливающихся. Людской говор не мешал ему предаваться размышлениям, и он не обращал на него внимания, пока его слуха не коснулся голос, напоминавший голос Заиды. Удивление и любопытство заставили его вслушаться в разговор. Консалв даже встал, чтобы быть ближе к краю террасы, оставаясь при этом невидимым для разговаривающих. Голоса удалились – люди на террасе дошли до края и повернули обратно. Консалв решил подождать. Вскоре, как он и рассчитывал, голоса вновь приблизились, и он услышал поразивший его голос.
– Слишком многое воспротивилось моему счастью, – услышал он. – Конечно, мне не суждено быть счастливой, но на душе у меня было бы гораздо спокойнее, если бы я смогла рассказать ему о своих чувствах и узнать, как он ко мне относится.
Прогуливающиеся вновь удалились, а когда вернулись, тот же голос продолжал:
– Возможно, меня извиняет то, что это было мое первое увлечение, и я не смогла сдержать душевного порыва. Но вдруг случится так, что это первое чувство, в котором я увидела предначертание судьбы, будет всю жизнь болью отдаваться в моем сердце.
Это были последние слова, которые донеслись до Консалва. Голос, похожий на голос Заиды, взволновал его до глубины души. Возможно, он даже поверил бы, что слышит именно ее, если бы разговор велся не на испанском языке. Его слух уловил, правда, легкий акцент, но он не обратил на это внимания – в этих краях говорят совсем не так, как в Кастилии. Консалв подумал лишь, что ему жаль эту девушку и что в ее судьбе есть что-то необычное и загадочное.
На следующий день он отправился из Тортосы в ближайший порт, с тем чтобы погрузиться на корабль и отплыть в Африку. Его путь лежал вдоль Эбро. Любуясь рекой, он заметил большую, богато убранную лодку, посреди которой возвышался шатер с поднятыми краями. Под красивой тканью шатра расположились несколько женщин, и среди них Консалв узнал Заиду – она стояла, задумчиво глядя на пробегающую мимо лодки воду. Только тот, кто, как Консалв, навсегда потерял возлюбленную и вдруг нежданно-негаданно нашел ее, мог бы понять, что происходило в его душе. Он был настолько поражен, что забыл, где находится и что привело его в эти неведомые места. Чем пристальнее он вглядывался, тем отчетливее различал знакомые черты лица, все еще не веря своим глазам. Ему представлялось невероятным, что Заиду от него отделяет всего-навсего река, а не бескрайние, как он думал, просторы морей. Он хотел закричать, чтобы она обернулась на его голос, броситься к ней, заговорить с ней, но побоялся показаться назойливым и не осмелился привлечь ее внимание, тем более выказать свою радость при посторонних. Неожиданное счастье и захлестнувшие воспоминания сковывали его мысли. Наконец, несколько оправившись от потрясения и полностью убедившись в реальности происходящего, Консалв решил остаться незамеченным и добраться до порта, не теряя лодку из виду. Он не сомневался, что в порту найдет способ увидеться с ней наедине и наконец-то узнает, где ее родина и куда она направляется. Он даже подумал, что вместе с ней в лодке может находиться его соперник-двойник и ему удастся разрешить все сомнения и, кто знает, возможно, открыть Заиде свое сердце. И все-таки он страстно желал, чтобы Заида посмотрела в его сторону, но она продолжала стоять в глубокой задумчивости и не отрывала глаз от воды. Он вдруг вспомнил девушку, чей голос слышал в саду тортосского сада. Она говорила по-испански, но иностранный акцент ее речи и присутствие Заиды здесь, совсем рядом, посреди реки, не могли не навести его на мысль, что и там он слышал ее голос. Эта догадка омрачила радость Консалва – ему вспомнились слова той девушки о первом увлечении. Любой на его месте принял бы эти слова на свой счет, но не Консалв, по-прежнему уверенный, что на пустынном берегу моря около дома Альфонса Заида оплакивала погибшего, как ей тогда казалось, возлюбленного. Но он вспомнил и другие, сказанные девушкой слова, и в нем вновь зародилась надежда, – в конце концов в жизни нет ничего невозможного. Размышляя, Консалв бросался из одной крайности в другую, не переставая выискивать поводы для сомнений; в частности, подумалось ему, могла ли Заида выучить испанский язык за такой короткий срок.
Он продолжал свой путь. Сомнения постепенно рассеялись, уступив место радостным мыслям о скорой встрече с Заидой, о том, что он вновь может почувствовать на себе взгляд ее прекрасных глаз. Консалв ехал довольно медленно, стараясь не опережать лодку, и его обогнала уже скакавшая какое-то время сзади группа всадников. Не желая, чтобы его узнали, он предусмотрительно повернул лошадь в сторону, но, увидев, что один из всадников задержался, решил, забыв всякую осторожность, расспросить его о людях, едущих в лодке, – ему не терпелось хоть что-то разузнать о Заиде.
– О, это мавританские вельможи, – ответил всадник. – Они провели в Тортосе несколько дней и теперь возвращаются на родину. В порту их ждет огромный корабль.
Отвечая Консалву, он пристально вглядывался в его лицо, затем пришпорил коня и пустился вдогонку за отрядом. То, что Заида ночевала в Тортосе, окончательно убедило его, что ночью в саду он слышал ее голос. Лодка в это время, следуя изгибу реки, скрылась в месте поворота за небольшим пригорком, и в тот же самый момент из-за пригорка выехали обогнавшие его несколькими минутами раньше всадники. Консалв понял, что его узнали, и решил повернуть назад, но было поздно – он был окружен со всех сторон. Отрядом командовал Олибан, один из хорошо известных Консалву старших офицеров гвардии дона Гарсии. Сердце Консалва сжалось до боли, когда он увидел, что Олибан узнал его, а услышав от офицера, что тот разыскивает его уже несколько дней, имея на руках приказ герцога доставить его во дворец, взорвался от гнева:
– Вот как! Герцог не удовлетворился тем, как он обошелся со мной, и теперь хочет отнять у меня свободу! Это все, что у меня осталось, и за нее я готов положить голову.
Консалв выхватил шпагу и, не обращая внимания на численное превосходство противника, с таким остервенением ринулся в бой, что трое всадников тут же рухнули с коней на землю. Олибан приказал гвардейцам взять его живым и ни в коем случае не причинить вреда. Гвардейцы нехотя, но повиновались приказу. Однако под ударами Консалва им пришлось думать не столько о том, чтобы захватить его живым, сколько о сохранении собственной жизни. Олибан, видя столь мужественное сопротивление и опасаясь потерять свою должность из-за невыполнения приказа, соскочил на землю и, изловчившись, поразил коня Консалва. Смертельно раненный конь, падая, придавил Консалва. Его шпага сломалась, и, безоружный, лежа на земле, он оказался в окружении гвардейцев. Олибан с учтивым поклоном показал ему на сгрудившихся вокруг всадников, как бы давая понять, что всякое сопротивление бесполезно и что придется подчиниться приказу герцога. Консалв понимал безвыходность своего положения, но возвращение в Леон казалось ему верхом всех его несчастий. Найти Заиду и тут же потерять – было от чего сойти с ума. Увидев подавленный вид Консалва, гвардейский офицер подумал, что его пленник страшится сурового обращения со стороны герцога, и решил успокоить его:
– Вам, сеньор, видимо, неизвестно, что произошло в Леоне за время вашего отсутствия, иначе вы бы так не противились возвращению.
– Я не знаю, что произошло в Леоне, и меня это совершенно не интересует. Я знаю одно: вы доставите мне гораздо больше удовольствия, если здесь же убьете меня, чем приволочете в Леон.
– Я мог бы вам сказать большее, – невозмутимо продолжал офицер, – если бы не получил от герцога приказа не сообщать вам о причинах его действий. Могу лишь заверить вас, сеньор, что вам нечего опасаться.
– Думаю, – сказал Консалв, – что то состояние, в котором вы доставите меня в Леон, лишит его удовольствия проявить свои звериные инстинкты.
Во время их разговора лодка вынырнула из-за поворота. Консалв увидел Заиду – она сидела у борта и смотрела в противоположную сторону, лица ее не было видно. «Проклятье, – выругался он про себя. – Судьба вернула мне Заиду и тут же отняла ее. В доме Альфонса она была рядом, я мог разговаривать с ней, но незнание языка мешало мне понять ее. В Тортосе я слышал ее голос, понимал, о чем она говорит, но не узнал ее. Теперь я ее вижу, я узнал ее, мы можем понять друг друга, и я опять теряю ее, и на этот раз навсегда». Консалв поднял глаза на всадников и промолвил:
– Вы, как и я, понимаете, что мне не вырваться из ваших рук. Милостиво прошу вас, позвольте мне подойти к берегу и сказать несколько слов людям, сидящим вон в той лодке.
– Должен вас огорчить, – ответил Олибан, – но полученные мной указания не позволяют мне исполнить ваше желание. Вам запрещено разговаривать с кем бы то ни было.
Офицер прочитал на лице Консалва такое отчаяние, что, испугавшись, как бы пленник не позвал на помощь сидящих в лодке людей, приказал солдатам отвести его подальше от берега и располагаться на ночлег. Утром Олибан распорядился седлать коней, и, проделав почти без отдыха немалый путь, уже через несколько дней отряд спешился в двухстах шагах от города. Посланный в Леон нарочный вернулся с приказом доставить окольными путями пленника во дворец, в кабинет герцога. Убитого горем Консалва уже не интересовало, ни куда его ведут, ни чего от него хотят.