Книга: Принцесса Клевская (сборник)
Назад: История
Дальше: Принцесса Клевская

Рассказ о смерти Мадам

Мадам вернулась из Англии, овеянная славой, окрыленная радостью, обусловленной путешествием, в основе которого лежала дружба; следствием этой поездки явился бесспорный успех в делах. Король, ее брат, которого она очень любила, выразил необычайную нежность к ней и уважение. Все знали, хотя и смутно, что переговоры, в которых она принимала участие, были близки к завершению. В двадцать шесть лет она стала, как ей представлялось, связующей нитью между двумя самыми могущественными королями столетия. В ее руках находился договор, от коего зависела судьба значительной части Европы. Удовольствие, сопутствующее успеху, и связанное с ним всеобщее внимание вкупе с очарованием, свойственным молодости и красоте, придавали облику Мадам особую прелесть и мягкость, вызывавшие своего рода почитание, тем более для нее лестное, что оно относилось скорее к ее персоне, нежели к занимаемому ею положению.
Однако ощущение полного счастья нарушалось отдалением от нее Месье после известного дела шевалье Лотарингского, хотя, судя по всему, милостивое расположение короля предоставило в ее распоряжение способ выйти из затруднения. Словом, она, как никогда, находилась в условиях, на редкость благоприятных, и тут смерть, словно удар грома, неожиданно положила конец столь блистательной жизни, лишив Францию самой очаровательной принцессы из всех, когда-либо существовавших.
Двадцать четвертого июня 1670 года, через неделю после возвращения Мадам из Англии, они с Месье отправились в Сен-Клу. Приехав туда, Мадам в первый же день пожаловалась на боль в боку и болезненные ощущения в желудке, которым она была подвержена. Тем не менее ей захотелось искупаться в реке, так как было очень жарко. Господин Ивлен, ее доктор, сделал все возможное, чтобы воспрепятствовать этому, но, несмотря на его уговоры, Мадам выкупалась в пятницу, а в субботу ей стало так плохо, что она уже не купалась. Я приехала в Сен-Клу в субботу в десять часов вечера. И нашла ее в парке; она сказала, что плохо выглядит, и я это, конечно, замечу; что чувствует она себя неважно. Поужинала Мадам как обычно, а потом до полуночи гуляла при луне. На другой день, в воскресенье 29 июня, она встала рано и спустилась к Месье – он купался. Она пробыла с ним довольно долго, а выйдя из его комнаты, зашла в мою и оказала мне честь, сообщив, что хорошо провела ночь.
Вскоре я поднялась к ней. Мадам пожаловалась на свою печаль, но плохое настроение, о котором она говорила, у других женщин показалось бы минутами счастья, столько в ней было природной мягкости, тогда как резкость или негодование были совершенно ей чужды.
Во время нашего разговора Мадам пришли сказать, что начинается месса. Она пошла послушать ее, а возвращаясь к себе в комнату, оперлась на меня и призналась с особым, свойственным лишь ей выражением доброты, что у нее не было бы столь скверного настроения, если бы она имела возможность поболтать со мной, зато все остальное окружение ей до того наскучило, что она не может больше никого выносить.
Затем Мадам пошла взглянуть на Мадемуазель, чей портрет писал прекрасный английский художник, и стала рассказывать нам с госпожой д’Эпернон о своем путешествии в Англию и о короле, ее брате.
Беседа эта ей нравилась и потому вернула хорошее настроение. Подали обед. Она поела как обычно и после обеда легла на пол, что делала на свободе довольно часто. Мадам уложила меня рядом с собой, так что ее голова покоилась почти на мне.
Тот же самый художник писал и Месье. Мы поговорили о разных вещах, и она незаметно уснула. Во сне она так сильно изменилась, что, глядя на нее довольно длительное время, я была удивлена и подумала, что ум немало способствовал украшению ее лица, ибо делал его таким приятным, когда она бодрствовала, и столь малоприятным во сне. Однако подобная мысль была ошибочной, так как я не раз видела ее спящей и всегда не менее приятной.
Проснувшись, она поднялась, но выглядела так плохо, что Месье был удивлен и обратил на это мое внимание.
Потом она направилась в салон, где какое-то время прохаживалась с Буафранком, казначеем Месье, и, разговаривая с ним, несколько раз пожаловалась на боль в боку.
Спустился Месье, собиравшийся ехать в Париж. Встретив на ступеньках госпожу де Мекельбург, он поднялся вместе с ней обратно. Оставив Буафранка, Мадам подошла к госпоже де Мекельбург. Во время ее разговора с ней, с госпожой де Гамаш и со мной принесли воду с цикорием, которую она недавно просила. Подала ее дама из свиты, госпожа де Гурдон. Выпив воду и поставив одной рукой чашку на блюдце, другой она схватилась за бок и произнесла голосом, в котором чувствовалась огромная боль: «Ах, как колет в боку! Ах, что за мука! Я больше не могу терпеть».
При этих словах она залилась краской, а через минуту покрылась мертвенной бледностью, поразившей всех нас. Мадам продолжала кричать, просила, чтобы ее унесли, словно не в силах была держаться на ногах.
Мы подхватили ее под руки; согнувшись, она едва передвигалась. Ее тут же раздели; я поддерживала Мадам, пока ее расшнуровывали. Она все еще жаловалась, и я заметила слезы в ее глазах. Меня это удивило и растрогало, ибо я знала ее как самую терпеливую в мире особу.
Целуя ей руки, которые держала, я сказала, что она, верно, сильно страдает. Мадам ответила, что страдает невыносимо. Ее уложили в постель, но она тут же закричала пуще прежнего и стала кататься с боку на бок от нестерпимой боли. Тем временем позвали ее главного врача, господина Эспри. Тот заявил, что это колики, и предписал обычные при таких явлениях средства. Меж тем боли усиливались. Мадам заметила, что болезнь ее серьезнее, чем думают; что ей суждено умереть и что следует послать за исповедником.
Месье оставался у ее постели. Поцеловав его, она сказала с нежностью и с таким кротким видом, который способен был тронуть и самые жестокие сердца: «Увы, сударь, вы давно уже меня не любите, но это несправедливо; я никогда не предавала вас». Месье казался растроганным, и все, кто находился в комнате, – тоже; не слышно было ничего, кроме плача присутствующих.
Все, о чем я рассказываю, произошло меньше чем за полчаса. Мадам по-прежнему кричала, что ощущает ужасные боли в желудке. И вдруг попросила проверить воду, которую она пила, сказав, что это яд, что, возможно, одну бутылку приняли за другую, что ее отравили, она это чувствует, пускай ей дадут противоядие.
Я стояла в простенке рядом с Месье, и, хотя считала его неспособным на подобное преступление, чувство, свойственное людскому недоброжелательству, заставило меня внимательно присмотреться к нему. Он не был ни взволнован, ни смущен словами Мадам. Сказал только, что надо дать эту воду собаке. Так же, как и я, он согласился с тем, что следует принести растительное масло и противоядие, дабы избавить Мадам от столь прискорбной мысли. Госпожа Деборд, главная ее камеристка, беспредельно ей преданная, сказала, что она сама готовила воду, и попробовала ее. Но Мадам продолжала упорствовать, требуя растительного масла и противоядия. Ей дали и то, и другое. Сент-Фуа, главный камердинер Месье, принес ей змеиный порошок. Она сказала, что доверяет ему и потому берет лекарство из его рук; ее заставили принять несколько снадобий, связанных с мыслью о яде и, возможно, причинивших ей вред вместо пользы. Лекарства вызвали у Мадам рвоту, но тошнота появилась у нее еще до того, как она что-либо приняла, однако рвота не дала желаемого результата, вышло только немного слизи и часть пищи. Лекарства и мучительные, нестерпимые боли довели ее до изнеможения, принятого нами за успокоение, но она разуверила нас, сказав, что не следует обманываться, боли остались прежними, только у нее нет больше сил кричать, как нет и средства от ее недуга.
Казалось, она полностью уверилась в своей смерти и смирилась с ней, как с чем-то, не имеющим значения. Видимо, мысль о яде укоренилась в ее сознании и, понимая, что лекарства бесполезны, она не думала больше о жизни, стараясь терпеливо сносить свою боль. Началось сильное удушье. Месье позвал госпожу де Гамаш, чтобы она пощупала пульс; врачи об этом не подумали. Та в страхе отошла от кровати, сказав, что пульс не прощупывается и что конечности у Мадам совсем холодные. Мы испугались. Месье, казалось, был в ужасе. Господин Эспри заявил, что это обычное явление при коликах и что он ручается за Мадам. Месье разгневался, заметив, что он ручался за Месье де Валуа, а он умер; и теперь опять ручается за Мадам, хотя она тоже умирает.
Меж тем явился затребованный ею кюре Сен-Клу. Месье оказал мне честь, спросив, стоит ли говорить с ним об исповеди. Мне почудилось, она очень плоха. Думалось, ее боли никак не похожи на те, что связаны с обычными коликами, тем не менее мысленно я была далека от того, что должно было случиться, сосредоточив все свои помыслы на тревоге за ее жизнь.
Я ответила Месье, что исповедь в предвидении смерти может быть только полезна, и Месье приказал мне пойти сказать Мадам, что кюре Сен-Клу прибыл. Я умоляла его избавить меня от этого, ссылаясь на то, что раз она просила прийти исповедника, значит, надо просто впустить того в комнату. Месье приблизился к постели, и Мадам сама, по собственной воле, снова попросила исповедника, однако не выглядела при этом испуганной, а походила на человека, который думает о единственно необходимых в его положении вещах.
Одна из главных ее горничных прошла в изголовье, чтобы приподнять Мадам. Но Мадам не пожелала ее отпускать и исповедалась в ее присутствии. После того как исповедник удалился, Месье подошел к постели. Довольно тихо Мадам сказала ему несколько слов, которых мы не расслышали, однако нам показалось, что это опять нечто ласковое и правдивое.
Мадам предложили сделать кровопускание, но она пожелала, чтобы кровь взяли из ноги. А господину Эспри хотелось, чтобы то была рука. В конце концов он решил, что поступать следует именно так. Месье пошел сказать об этом Мадам, как о вещи, на которую, возможно, ей трудно будет решиться, но она ответила, что согласна на все пожелания, что ей все безразлично и что она прекрасно сознает: ей уже не поправиться. Мы воспринимали ее слова как следствие сильной боли, которой ей никогда не доводилось испытывать и потому заставлявшей ее думать, что она должна умереть.
Прошло не больше трех часов с тех пор, как ей стало плохо. Ивлен – за ним посылали в Париж – прибыл вместе с господином Валло – за ним ездили в Версаль. Заметив Ивлена, к которому она относилась с большим доверием, Мадам сразу сказала, что очень рада его видеть, что ее отравили и что ему следует лечить ее, основываясь на этом. Не знаю, поверил ли он ей, решив, что спасенья нет, или подумал, что она ошибается и болезнь ее не опасна, во всяком случае, вел он себя как человек, у которого не осталось ни малейшей надежды или который, напротив, вовсе не видит опасности. Он посоветовался с господином Валло и господином Эспри, а после довольно длительной консультации все трое явились к Месье и поклялись, что опасности нет. Месье пришел сказать об этом Мадам. Она ответила, что знает свою болезнь лучше врачей и что спасенья нет, но произнесла это все так же спокойно и ласково, будто говорила о чем-то постороннем.
Месье принц приехал навестить ее; она сказала, что умирает. Все, кто находился подле нее, в один голос стали уверять ее, что это не так, однако она выразила своего рода нетерпение умереть, дабы избавиться от терзавшей ее боли. Тем не менее кровопускание принесло, казалось, долгожданное облегчение; все решили, что ей стало лучше. В половине десятого господин Валло возвратился в Версаль, а мы остались у ее постели беседовать, полагая, что она вне опасности. Выстраданная ею боль стала для нас чуть ли не утешением, вселив надежду, что положение, в котором она очутилась, поможет ее примирению с Месье. Он казался растроганным, и мы с госпожой д’Эпернон, слышавшие то, что она сказала, с удовольствием обратили ее внимание на цену тех слов.
Господин Валло предписал промывание александрийским листом; Мадам приняла лекарство, и хотя мы ничего не понимали в медицине, но полагали, однако, что выйти из того состояния, в котором она находилась, можно было лишь путем очищения. Природа пыталась добиться своего через верх – Мадам постоянно тошнило, но ей ничего не предлагали, чтобы помочь.
Господь ослепил докторов, не дав им прибегнуть к средствам, способным отдалить смерть, которую он пожелал сделать ужасной. Мадам услыхала, как мы говорили, что ей лучше и что мы с нетерпением ожидаем благотворного действия лекарства. «Это так мало похоже на правду, – сказала нам она, – что, не будь я христианкой, я покончила бы с собой, настолько нестерпима моя боль. Никому не следует желать зла, – добавила она, – но мне очень хотелось бы, чтобы кто-нибудь хоть на минуту смог почувствовать то, что терплю я, дабы понять всю силу моих страданий».
Между тем лекарство не действовало. Мы забеспокоились. Позвали господина Эспри и господина Ивлена. Те сказали, что надо подождать еще. Мадам заметила, что если бы они ощущали ее муки, то не дожидались бы так спокойно. Прошло целых два часа в ожидании действия этого средства, они были последними, когда ей можно было еще оказать какую-то помощь. Мадам немало всего давали, ее постель испачкали. Она пожелала сменить ее, и ей приготовили другую, маленькую, у простенка. Мадам не переносили, она перебралась туда сама и даже обошла кровать с другой стороны, чтобы не касаться испачканного места. Когда она очутилась в маленькой кровати, то либо ей действительно стало хуже, либо видно ее было лучше, потому что свет от свечей падал ей прямо в лицо, только она показалась нам совсем плохой. Врачи захотели взглянуть на нее поближе и принесли светильник; с той минуты, как она заболела, все светильники велено было убрать. Месье спросил, не доставит ли ей это неудобства. «Ах, нет, сударь! – отвечала она. – Ничто уже не может доставить мне неудобств. Завтра утром меня не будет в живых, вот увидите». Ей дали бульона, ведь Мадам с обеда ничего не ела. Но едва она проглотила его, как боли усилились, став такими же невыносимыми, как после выпитой воды с цикорием. На лице ее проступила смерть, видно было, как жестоко она страдает, но волнения не чувствовалось.
Король несколько раз присылал справляться о ней, и Мадам каждый раз говорила, что умирает. Те, кто видел ее, сообщили ему, что она действительно очень плоха, а господин де Креки, заезжавший в Сен-Клу по дороге в Версаль, сказал королю, что считает ее в большой опасности, и тогда король решил приехать к ней сам, в одиннадцать часов он прибыл в Сен-Клу.
Когда король приехал, у Мадам как раз усилились боли по причине бульона. Его присутствие, казалось, просветило докторов. Он отвел их в сторону, дабы узнать, что они думают, и те же самые врачи, которые двумя часами раньше клятвенно ручались за ее жизнь, полагая, что холодные конечности являлись всего лишь следствием колик, те же самые врачи теперь утверждали, что она безнадежна, что этот холод и едва различимый пульс свидетельствуют о гангрене и что ей следует приобщиться к Господу Богу.
С королем приехали королева и графиня де Суассон; госпожа де Лавальер и госпожа де Монтеспан пришли вместе. Я как раз беседовала с Мадам. Месье позвал меня и со слезами поведал о том, что сказали врачи. Я была удивлена и расстроена, как и следовало ожидать, и ответила Месье, что врачи потеряли рассудок, что они не думают ни о жизни ее, ни о спасении; ведь всего четверть часа назад она говорила с кюре Сен-Клу, и теперь за ним опять надо кого-нибудь посылать. Месье сказал, что пошлет за епископом Кондомским. Я сочла, что трудно сделать лучший выбор, а пока следовало пригласить господина Фёйе, каноника, чьи заслуги общеизвестны.
Король тем временем находился подле Мадам. Она сказала ему, что он теряет самую верную свою служанку из всех возможных. Король ответил, что опасность не так велика, и все-таки он удивлен ее твердостью, считает, что она исполнена величия. Мадам отвечала, что ему прекрасно известно: она никогда не боялась смерти, боялась лишь утратить его доброе расположение.
Король заговорил о Боге. Затем вернулся к докторам. Он застал меня в отчаянии, ибо те вовсе не давали ей лекарств, в особенности рвотного; король оказал мне честь, заявив, что врачи в растерянности и сами не знают, что делают, но он попробует вразумить их. Поговорив с докторами, король подошел к постели Мадам и сказал ей, что он хоть и не врач, но предложил сейчас докторам тридцать разных снадобий. Те отвечали, что надо подождать. Мадам, заметила, что умирать следует по правилам.
Понимая, что надеяться, по всей видимости, не на что, король со слезами простился с нею. Она сказала, что просит его не плакать, что он растрогал ее и что первая весть, которую он получит завтра, будет известие о ее смерти.
К постели подошел маршал де Грамон. Мадам сказала, что он теряет в ее лице доброго друга, что она умирает и по ошибке думала сначала, что ее отравили.
Когда король удалился, я осталась подле нее. «Госпожа де Лафайет, – обратилась она ко мне, – мой нос уже заострился». В ответ я только лила слезы, ибо она говорила правду, я просто еще не успела обратить на это внимания. Затем ее переложили обратно на большую кровать. У нее началась икота. Она сказала господину Эспри, что это предсмертная икота. Мадам уже несколько раз спрашивала, когда она умрет, и опять спросила, и, хотя ей отвечали как человеку, далекому от конца, все прекрасно видели: надежды нет никакой.
Мадам ни разу не обратила свои помыслы к жизни. Ни разу не обронила слова о безжалостной судьбе, предвещавшей ей смерть во цвете лет; ни разу не спросила врачей, нет ли возможности ее спасти; и никакой жажды лекарств, кроме тех, что заставляла ее желать нестерпимая боль; полное спокойствие, вопреки жесточайшим страданиям, вопреки уверенности в неминуемой гибели и мыслям о яде; словом, беспримерное мужество, которое не поддается описанию.
Король уехал, и врачи заявили, что надежды нет никакой. Пришел господин Фёйе. Он говорил с Мадам со всей суровостью, однако ее расположение духа ничуть не уступало его суровости. У нее возникли некоторые сомнения относительно того, что прежние ее исповеди могут оказаться недействительны, и она попросила господина Фёйе помочь ей исповедаться окончательно; Мадам сделала это с чувством глубокого благочестия и величайшей решимостью жить, как положено христианке, если Господь Бог вернет ей здоровье.
После исповеди я приблизилась к ее кровати. Подле нее находились господин Фёйе и капуцин, ее обычный исповедник. Этот добрый отец хотел поговорить с ней и пустился в рассуждения, утомлявшие ее; она обратила ко мне взор, в котором отражалось то, что она думала, затем перевела взгляд на капуцина: «Предоставьте слово господину Фёйе, отец мой, – сказала она с восхитительной лаской в голосе, точно боялась рассердить его. – Потом и вы скажете свое».
В эту минуту прибыл английский посол. Едва увидев его, Мадам сразу же заговорила с ним о короле, своем брате, и о том горе, которое причинит ему ее смерть; она уже несколько раз говорила об этом в самом начале своей болезни. И теперь просила передать ему, что он теряет человека, который любил его больше всех на свете. Затем посол спросил ее, не была ли она отравлена. Не знаю, сказала ли она ему, что была, зато прекрасно знаю, что она просила его ничего не говорить об этом королю, ее брату, просила прежде всего оградить его от этой боли, а главное, просила, чтобы он не вздумал мстить, ибо король Франции тут ни при чем и не следует его винить.
Все это она говорила по-английски, но так как слово «яд» звучит одинаково и на французском, и на английском, услыхав его, господин Фёйе прервал беседу, сказав, что следует обратить свои помыслы к Богу и не думать ни о чем ином.
Мадам получила предсмертное причастие. Затем, так как Месье вышел, спросила, увидит ли она его еще. За ним пошли; он приблизился и со слезами поцеловал ее. Она попросила его удалиться, сказав, что он лишает ее твердости.
Меж тем она все больше слабела, и временами начинало сдавать сердце. Прибыл господин Брайе, превосходный доктор. Сначала он не отчаивался и решил посоветоваться с другими врачами. Мадам велела позвать их; они попросили оставить их ненадолго вместе. Но Мадам снова послала за ними. Они подошли к ее постели. Речь шла о кровопускании из ноги. «Если вы собираетесь это делать, то нельзя терять времени; в голове у меня все путается, а желудок полон».
Они были поражены такою небывалой твердостью и, видя, что она по-прежнему желает кровопускания, решили сделать это. Но крови почти не было, и при первом-то кровопускании ее вышло совсем немного. Врачи сказали, что собираются прибегнуть еще к одному средству, однако она ответила, что хочет получить последнее миропомазание, прежде чем что-либо принимать.
Прибыл епископ Кондомский, Мадам сразу же приняла его. Учитывая состояние, в котором она находилась, он говорил с ней о Боге с присущими всем его речам ораторским даром и религиозной святостью. Он заставил ее сделать все, что считал необходимым. В сказанное им она вникала с небывалым рвением и поразительным присутствием духа.
Пока он говорил, подошла главная камеристка, дабы подать Мадам что-то нужное. И Мадам, до самой смерти сохранявшая привычную душевную учтивость, сказала ей по-английски, чтобы епископ Кондомский не понял этого: «Когда я умру, отдайте епископу изумруд, который я велела заказать для него».
Пока он говорил о Боге, на нее напало что-то вроде сонливости, которая на деле была сродни беспамятству. Мадам спросила, нельзя ли ей немного отдохнуть; он сказал, что можно и что сам он тем временем пойдет молиться за нее Богу.
Господин Фёйе остался в изголовье кровати, и почти в ту же минуту Мадам попросила его вернуть епископа Кондомского, ибо почувствовала близкий конец. Епископ подошел и протянул ей распятие; она взяла его и с жаром поцеловала. Епископ Кондомский по-прежнему разговаривал с ней, и она отвечала ему все так же здраво, словно не была больна, продолжая держать распятие у губ. Только смерть заставила ее выпустить распятие из рук. Силы оставили Мадам; выронив распятие, она потеряла дар речи почти в то же мгновение, что и жизнь. Агония ее длилась всего минуту, и после двух или трех еле заметных конвульсивных движений губ она скончалась в половине третьего утра, через девять часов после того, как ей стало плохо.
Назад: История
Дальше: Принцесса Клевская