Грехопадение
Тут один умственно продвинутый историк как-то сказал: во всех безобразиях, которые творились у нас в годы советской власти, виноваты мы все. И те, кто сажал, и те, кто сидел. Все участвовали. Так что и каяться нужно хором.
Глубокая мысль! В конце концов, если вдуматься, то в неприглядном деле поедания волками, к примеру, зайцев участвуют две стороны. Причем у волков в данном случае хотя бы имеются оправдания: например, они хотели кушать. А зайцы зачем участвовали в этих возмутительных беспорядках, а? Молчат ушастые перед суровым судом истории! Вот то-то…
Конечно, каяться должны все. Но поскольку никто не хочет – начну с себя. Чтобы, как говорится, процесс наконец пошел. Сам я, слава тебе, господи, не сидел. И, трижды слава тебе, никого не сажал. Но я написал донос. Что тоже, знаете ли, на дороге не валяется… Впрочем, позвольте покаяться по порядку.
В 1976 году на нашей студии телевидения, в должности младшего редактора, я считался человеком незаменимым. И не потому что на работу приходил вовремя или сценарии передач типа «Если тебе комсомолец имя» писал с каким-то особым литературным блеском. Скорее наоборот. По возможности, старался вообще не приходить и при первом удобном случае – не писать. Тут дело в другом.
Это сейчас для журналиста главное – собрать материал, написать материал, продать материал. Фига с два! В бурные времена нашей журналистской молодости главным было залитовать материал. То есть получить под ним подпись цензора. Без нее, будь ты хоть трижды Хемингуэй, никакой твой, к примеру, «Обком звонит в колокол» в жизни бы не вышел в эфир. Так вот, в нелегком деле получения этой заветной подписи я как раз и считался у себя в редакции непревзойденным виртуозом.
Наша цензорша – женский скелет неопределенного возраста с аскетичным лицом боярыни Морозовой, в толстенных очках, являлась на студию, сгибаясь под тяжестью каких-то огромных талмудов, и уже через несколько минут из ее кабинета начинали вылетать как ошпаренные мои коллеги-редакторы, держа в руках обрывки сценариев, перечеркнутые красным карандашом.
Потом заходил я.
– Доброе утро, Алевтина Ивановна! – лучезарно улыбался я ей, хотя за окном уже вечерело. – Как вы сегодня замечательно выглядите!
– Не говорите глупостей, молодой человек! – обрывала она меня. – Я выгляжу… Чтоб уже наши враги все так выглядели… Давайте сюда вашу писанину.
И она молниеносно пролистывала мой сценарий, время от времени сверяясь со своими талмудами.
Карающий карандаш уже зависал над очередной страницей. Вот тут главное было – не упустить момент. И я забрасывал свой безотказный крючок…
– Какая у вас интересная, творческая, необходимая людям работа! – с чувством произносил я.
Она на секундочку замирала, подозрительно приглядываясь ко мне.
– Вы что, действительно так думаете?
– Конечно! – продолжал я еще более искренне. – А разве нормальный человек может думать иначе?!
Все. Крючок был проглочен. Цензорша откладывала в сторону свой карандаш.
– А вот представьте себе, – говорила она, – так, как вы, мыслят еще далеко не все! Некоторые, видите ли, считают, что я тут что хочу, то и запрещаю. А ведь работа у меня действительно творческая. На каждый такой запрет имеется специальный циркуляр! И день ото дня их становится все больше и больше. Так что приходится постоянно держать себя, так сказать, в курсе самых современных веяний! Смотрите, как интересно: вот, например, еще вчера мы не могли показывать количество гектаров пахотной земли в целом по району. А по отдельному колхозу могли. И количество колхозов в районе тоже могли. Правильно?
– Правильно, – подтверждал я, хотя этот бессмысленный полузапрет всегда поражал меня своей глупостью.
– Ну вот, – возбужденно продолжала цензорша, – а сегодня пришел совершенно новый циркуляр, и все стало значительно проще!
– То есть что? – спрашивал я. – Сегодня мы можем показывать уже и по району?
– Нет! – ликовала она. – Сегодня не можем уже и по колхозу!.. Или вот, специально для вас, телевизионщиков: еще вчера вы могли снимать на пленку весь наш торговый порт, а сегодня – уже только правую его часть. Потому что левую его часть уже нельзя! Чувствуете, как интересно?!
Ну тут я, кажется, понимал, в чем дело. С левой стороны в порту еще со времен войны стояла ржавая подводная лодка. Несколько бравых морячков до сих пор проходили на ней срочную службу. Однажды мы снимали их для какой-то очередной ура-патриотической передачи.
– Мальчишки… самое… это… – суетилась вокруг морячков наш необыкновенно творческий режиссер Галя Заварова. – Ну что это мы наш доблестный флот всегда так неинтересно показываем? Ну правда, одно и то же: один моряк бреется, двое играют в шахматы, трое пишут письмо любимой девушке… А нельзя, скажем, чтобы вы погрузились на дно, а потом, например, всплыли? А мы это снимем?!
– Можно, – отвечал командир. – Но только наполовину.
– В смысле? – удивлялась Заварова.
– Ну в смысле, что если мы уже погрузимся, то мы уже не всплывем…
Нет, в данном случае цензоров можно было понять. Конечно, показ такой непобедимой военной мощи мог спровоцировать любого, даже самого миролюбивого нашего заграничного соседа на всякие необдуманные поступки.
– В общем, очень, очень необходимая у нас работа! – продолжала между тем Алевтина Ивановна. – А какая ответственная! Каждую минуту нужно быть начеку. Иначе произойдет непоправимое! Например, на днях мой коллега, вычитывая газету «Октябренок Одесщины», случайно пропустил совершенно закрытую информацию: двести детей в этом году отдохнули в пионерском лагере нашей раскладушечной фабрики. Представляете, какой разразился скандал… Ну что вы на меня так смотрите? Вы что же, не понимаете, данные о чем могут получить зарубежные спецслужбы, узнав, что у работников нашей раскладушечной фабрики так много детей?
– О хорошем качестве наших раскладушек? – пытался догадаться я.
– Перестаньте! – хмурилась цензорша. – Они могут легко подсчитать, сколько этих самых работников трудится на этой фабрике, а значит, и какое количество раскладушек она выпускает!
– Ну и что? – совершенно терялся я.
– А если война?! – ударяла цензорша кулаком по столу, и по ее лицу пробегала легкая тень безумия.
– А, ну тогда… Конечно… – я кивал головой, хотя ничего, кроме идиотской мысли о том, что, зная количество раскладушек, имеющихся у нас на вооружении, враги могут определить, какое количество наших бойцов во время войны сможет воспользоваться ими, чтобы, например, залечь где-нибудь в засаде, в моей голове уже не возникало.
– И даже не говорите! – кипятилась Алевтина Ивановна. – Показывать количество выпускаемой продукции мы не имеем права не то что на раскладушечной фабрике, но даже и на игрушечной. Но разве же только это? Семьсот тридцать шесть основных запретов постоянно держит в своем уме любой уважающий себя цензор. А ведь каждый день, как я уже говорила, появляются новые, дополнительные. Их мы заучиваем по ночам. А потом весь день вычитываем газеты, журналы, сценарии, и постоянно в мозгу только одна мысль: что из всего этого могут узнать враги? А ведь враги повсюду! Повсюду!.. Естественно, что наши сотрудники долго не выдерживают. Появляются профессиональные заболевания…
– Зрение? – участливо спрашивал я.
– Паранойя, – доверительно сообщала цензорша. – Но разве это кто-нибудь ценит?.. Вот только с вами иногда и отведешь душу.
И она не читая подписывала принесенный мною сценарий.
Мои успешные походы к Алевтине Ивановне продолжались довольно долго – и закончились совершенно ужасно.
– Тебя главный редактор студии вызывает, – сообщил мне однажды мой непосредственный начальник.
Я пошел. В кабинете, кроме самого главного редактора, сидел человек в штатском. То есть как бы это сказать… Основная масса людей, как известно, вообще всегда ходит в штатском. Но этот… В общем, этот был явно не из основной массы.
– Присаживайтесь, товарищ Голубенко, – сказал главный редактор. – Вот товарищ… Иванов хочет с вами познакомиться.
– До нас дошли слухи, – заговорил товарищ Иванов, глядя на меня добрыми голубоватыми глазками, – что вы очень интересуетесь работой цензоров… Задаете всяческие вопросы… Как говорится, вникаете…
– Да нет, – испугался я, – просто…
– Да вы не тушуйтесь, – подбодрил меня товарищ Иванов. – Тут вот такая история: сейчас по заданию партии мы хотим, так сказать, омолодить штат наших цензоров. Пополнить его энергичными, образованными людьми… А тут как раз молодой, творческий человек, неравнодушный к этой работе… В общем, как говорится, кому же, если не вам… Так что поздравляю от всей души. Наш выбор пал на вас.
– А?! – издал я какой-то неуместный для данной беседы звук.
– Вот и руководство студии характеризует вас с положительной стороны, – продолжал товарищ Иванов.
Я посмотрел на главного редактора. На его сановном лице мелькнуло подобие улыбки.
«Месть! – пронеслось у меня в голове. – Жестокая месть! А говорили тебе, дураку: попридержи язык! Перестань пререкаться с главным! Он твои шуточки недолюбливает!.. А ты? Вот, скажем, на последней летучке…»
– Редактор Голубенко, мне доложили, что вчера всю первую половину дня вы играли в настольный теннис, а потом вообще ушли домой, сославшись на то, что повредили правую руку. Это правда?
– Правда.
– И сценарий, конечно, не написали…
– Написал.
– Интересно. И как же вы его написали, если вы повредили правую руку?
– Но я же повредил не левую ногу…
Хихиканье товарищей за спиной. Шепот:
– Смотри, доиграешься…
Вот доигрался.
– Я не справлюсь, – твердо сказал я товарищу Иванову.
– Справитесь, – твердо сказал товарищ Иванов. – Пошлем вас на годичные курсы закрытого типа. А потом, под руководством опытных наставников, так сказать, вперед…
«…к паранойе», – закончил я про себя.
Какой, к чертовой матери, год?! Три месяца мне оставалось зарабатывать себе на хлеб на этой замечательной студии. Ну, в крайнем случае, четыре! Уже дописывалась по ночам первая пьеса, и был даже театр, который соглашался ее поставить. А там – свобода! Немыслимые гонорары! (Ну так мне тогда казалось по молодости.) И главный редактор все это знал. И даже сцены из пьесы ему вроде бы нравились. И вот, несмотря на это… А может, именно поэтому?..
– А я не член Коммунистической партии, – выложил я наконец свой главный козырь.
– Действительно? – удивился товарищ Иванов и посмотрел на главного редактора.
– Да, – подтвердил тот. – Хотя мы неоднократно предлагали… Но товарищ Голубенко отказывается. Говорит, что боится писать заявление. У нас оно типовое: «Прошу принять меня в КПСС, так как я не мыслю себе дальнейшей жизни вне рядов партии». Так он, видите ли, опасается, что если его вдруг не примут, то он как честный человек должен будет покончить жизнь самоубийством.
– Ну зачем же так прямо все понимать, – улыбнулся товарищ Иванов и посмотрел на меня совсем уж по-отечески. – Хотя, в определенном смысле, это тоже характеризует вас с принципиальной стороны… В общем, вы нам подходите. Будем работать вместе!
И товарищ Иванов отбыл в свою контору.
– Ну что же вы так со мной? – спросил я у главного редактора, когда мы остались вдвоем.
– Вы о чем? – удивился тот. – О том, что я отозвался о вас положительно? А что же я должен был сказать? Что вы не являетесь на работу? Что важные политические сценарии пишете левой ногой? Что ради красного словца не пожалеете не то что… неизвестно кого, но даже своего главного редактора?.. Но тогда как же я объясню, почему я до сих пор вас не выгнал? Или я должен был сказать, что на самом деле вы просто не любите нашу Коммунистическую партию?
– Ну почему вы думаете, что я ее не люблю? – вяло сопротивлялся я. – Просто я еще хотел, так сказать, проверить свои чувства…
– Опять? – сухо спросил редактор, поднимая левую бровь.
– Нет, – сказал я, поднимая вверх обе руки. – Все. Сдаюсь! Больше ничего такого не повторится. Честное слово. Но только помогите мне выпутаться из этой истории.
Главный редактор отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу. Вообще-то он был человек незлой. Во всяком случае, видя перед собой заблудшую овцу, осознавшую все свои прегрешения, мог иногда протянуть руку помощи…
– Хорошо, – сказал он наконец. – Сделаем так: ну, я вас уже охарактеризовал – и по-другому охарактеризовать уже не имею права. Но вот если ваши товарищи по редакции напишут в соответствующую инстанцию, что вы, так сказать, недостойны и что только родной коллектив может вас перевоспитать…
– Но кто же под этим подпишется? – удивился я.
– А зачем обязательно подписываться? – удивился редактор.
– Так вы что же, предлагаете, чтобы мои товарищи по работе написали на меня анонимный донос?! Но у меня нету таких товарищей!
– Вы так считаете? – заинтересованно посмотрел на меня редактор. – Тогда у вас остается только один вариант… Попытайтесь догадаться сами.
И я догадался.
В тот же вечер, оставшись в редакции наедине с чистым листом бумаги, я взял карандаш в левую руку (и откуда я знал, что так поступают опытные анонимщики, чтобы изменить почерк? Может, у нас у всех это в генах?) и начал выводить: «Как благонамеренные граждане, считаем своим долгом довести до вашего сведения, что работник нашей студии Голубенко Г. А. является идейно незрелым, морально малоустойчивым человеком…» – и так далее и тому подобное. В общем, все как положено.
Больше с товарищем Ивановым я уже не встречался.
А через полгода вышла первая пьеса, потом вторая… десятая… И политических доносов на себя мне уже не нужно было писать. Теперь это делали совершенно другие люди. И называлось это совсем по-другому. А именно – рецензия на спектакль.