Глава 15. ПРИЧИНЫ НЕУДАЧ
Катастрофа с культурой гигантской филлофоры была каплей, переполнившей чашу. Тягостное ощущение упорной неудачи овладело Смолиным. Мрачный, подавленный, он заперся в своем кабинете. Да, положение стало совершенно ясным. Решение поставленной перед ним задачи снова отодвинулось в туманную, неопределенную даль. И, если его спросят, что делать дальше, — ему сказать нечего.
"Во мне или вне меня причины этих неудач?" — спрашивал он себя, устремив неподвижный взгляд в бархатную черноту ночи за раскрытым окном.
Перед ним одна за другой проходили эти неудачи. Бесплодные поиски золотой водоросли у берегов Крыма и Кавказа. Нелепая смерть сотрудника в момент, когда тому удалось, по-видимому, сделать какое-то важное открытие. Необъяснимая гибель выведенной с таким огромным трудом золотоносной расы филлофоры.
Да, причина каждой из неудач, отдельно взятая, была вне Смолина. Но все они вместе имели одно общее основание, и это основание он ощущал в себе самом. Это было увлечение Валерией Радецкой.
Смолин знал, что ее отец, Павел Федорович Радецкий, был уроженцем Крыма, покинул родные края еще до первой мировой войны и почти всю творческую жизнь провел в Румынии. Репатриировался он после Великой Отечественной войны, когда Валерии было уже шестнадцать лет. Зарубежное воспитание наложило отпечаток на ее характер, вкусы и симпатии. В них было много странного, необъяснимого, раздражающего.
Она с большим интересом относилась к его исследованиям. По-видимому, любила его слушать. И вместе с тем иногда совершенно неожиданным вопросом показывала, что в науке ее интересует совсем не то, что волнует самого Смолина.
— Скажите, — спросила она его однажды, прерывая на полуфразе, — как вы относитесь к славе?
— К славе?.. — переспросил недоуменно Смолин. — Очевидно, так же, как каждый советский ученый. Слава, то есть почет и уважение народа, конечно, приятная вещь…
— Нет, я не об этом. — Она покачала головой и улыбнулась не то мечтательно, не то с сожалением о его недогадливости. — Я говорю не о такой славе… Представьте себе, что вас знают и любят все люди. Ваше появление приводит в возбуждение миллионы. Люди отталкивают друг друга, чтобы посмотреть на вас, побыть около вас, слышать ваш голос. Вы воплощаете в себе самое лучшее, самое дорогое для каждого из этих миллионов.
— Ну, слава в нашей профессии в такой форме никогда не проявляется, ответил Смолин.
— Такую славу приносит работа в кино, — сказала задумчиво Валерия.
— Скажите, — спросила она его в другой раз. — Если бы вам предложили провести исследование в какой-нибудь другой стране, причем это исследование имело бы огромное значение для мировой науки и… и могло бы быть осуществимо только в той стране… вы не отказались бы?
Смолин развел руками.
— Не представляю себе исследования, которое нельзя было бы провести в нашей стране, но если бы и было такое, согласиться на работу за границей, в капиталистической стране, — для советского ученого равносильно измене родине.
— Ну, а если бы была перспектива какого-то открытия, благодетельного для всего человечества?
— В одних руках оно может быть благодетельным, в других окажется источником наживы и злоупотребления. В капиталистических государствах понятие о благе человечества имеет весьма условное значение.
Валерия не возражала. Она думала о чем-то своем. Ее тонкие брови сдвинулись.
— А если бы это касалось искусства? — спросила она тоном, в котором Смолину почудилось легкое возбуждение.
— Вы говорите о показе достижений советского искусства за рубежом? Для этого, насколько я знаю, советским артистам препятствий нет, но если бы речь шла, например, о привлечении советских артистов к буржуазному искусству, то…
— Это тоже измена родине? — иронически спросила Валерия.
— Да, — твердо ответил Смолин.
Но больше всего Смолина раздражало отношение Валерии к ее неизменному спутнику — Васильеву. Этот высокий, плечистый, светловолосый молодой человек с первой встречи не понравился Смолину.
— Знакомьтесь, Васильев, — представила Валерия Смолину своего спутника. — Мой товарищ по профессии.
— Всего лишь скромный сценарист, — улыбнулся Васильев, показывая белые, ровные зубы.
Он почтительно пожал руку Смолину, сказал что-то о своем интересе к биологии, о каких-то задуманных им научно-популярных фильмах, посвященных биогеохимии. Смолин слушал рассеянно, ответил что-то невпопад, волнуемый мыслью об отношении Валерии к этому человеку. Чутье говорило Смолину, что Васильева связывают с Валерией не только профессиональные интересы. И Смолина бесило, что это вызывает в нем ничем не оправданную неприязнь к незнакомому человеку.
При последующих встречах он пытался переломить в себе это чувство, сам вступал с Васильевым в разговоры, вежливо слушал его беседы с Валерией, но неприязнь росла, превращалась в отвращение, сдерживать которое стоило Смолину больших усилий.
Что за человек был Васильев? Из разговоров при встречах выяснилось, что он "выполняет поручения" какой-то кинофабрики хроникально-документальных фильмов. В Крыму Васильев "собирал материалы" для киносценария на тему "Новый Крым" или что-то в этом роде.
Смолин долго пытался и не мог понять, что привлекало Валерию в этом человеке. Красота? Статная фигура? Приятное лицо? Он не верил, что такую женщину, как Радецкая, могли пленить только внешние данные, которыми, впрочем, Васильев от природы был наделен довольно щедро. Ум? Ясность мысли? Талант? Ну, уж этих качеств Смолин никак не мог признать за своим соперником. Суждения Васильева отличались поразительной банальностью, граничащей даже с пошлостью. Все явления жизни он рассматривал только с точки зрения успеха. Он вспоминал о новой книге, — и она оказывалась блестящим произведением, если книгу читали, если о ней много говорили, если она, по его мнению, имела успех. Он называл новый фильм, — и как бы его не расценивали знатоки киноискусства, фильм становился, по оценке Васильева, неудачным, если он не собирал зрителей, если о нем не было восторженных отзывов, если он, по мнению Васильева, не имел успеха. Нет, эти суждения не обнаруживали глубокого ума у Васильева. Тогда что же, что привлекало в нем Валерию Радецкую?!
Много позднее, размышляя о судьбе киноактрисы и о той роли, которую сыграл в ее жизни Васильев, Смолин понял, что сила влияния этого человека на Валерию заключалась в искусной игре на главной и неисправимой слабости этой женщины — на ее болезненной жажде славы.
Искусство его игры не отличалось ни тонкостью, ни глубиной, хотя она отнюдь не была грубой или чересчур откровенной. Главным в этой игре было спокойное и как бы безгранично убежденное восхищение прекрасной артисткой, отражающее в себе ту любовь, о которой Валерия спрашивала Смолина, — любовь миллионов, их страстную благодарность артистке за наслаждение, доставляемое ее талантом. Какая бы тема ни обсуждалась Радецкой и Васильевым, Смолин не мог не видеть, что даже в самых обычных словах Васильева Валерия воспринимает одной ей понятный смысл, и этот смысл пьянит и дурманит ее, как яд, как хмельной напиток.
— Ваш фильм дублирован на испанский язык, — говорил Васильев, — вас увидит теперь вся Латинская Америка.
— В "Парижском кинообозрении" пишут, что ваш портрет разошелся тиражом в миллион экземпляров, — сообщал он в другой раз.
— Говорят, что московские школьники в сочинениях о Пушкине стали теперь уделять больше внимания Наталии Пушкиной, чем самому Александру Сергеевичу, — услышал однажды Смолин.
— Ваш романс "За пяльцами" знают теперь даже в Африке, — сказал как-то Васильев, развертывая газету.
Оказалось, действительно, в газете "Трансвааль-Пост" помещены были текст и ноты романса, спетого Радецкой в кинофильме "Александр Пушкин".
Поведение этого беззаботного, улыбающегося человека вызывало у Смолина тяжелую, неприятную для него самого, ничем неоправданную злость.
— Как вы можете выносить этого субъекта? — не выдержал однажды Смолин, когда Васильев, только что сказав очередную банальность, вышел из комнаты.
— А почему я должна его не выносить? — удивилась Валерия.
— Неглубокий человек. Когда он говорит, мне кажется, что у него нет ни одной собственной мысли.
— Неверное впечатление, — возразила спокойно Валерия. — Он много думает о новых формах в киноискусстве. И в этой области он очень оригинален.
— Если то, что он говорит об искусстве, оригинальность, то что же тогда пошлость? — сердито спросил Смолин.
У Валерии задрожали губы. Но голос ее прозвучал так же спокойно, как и раньше:
— Вот уж никогда не думала, Евгений Николаевич, что вы, пользуясь моим отношением к вам, можете так отзываться о моих друзьях.
Смолин поднялся.
— Я слишком ценю свое отношение к вам, — сказал он глухо, — чтобы подвергать его дальнейшим испытаниям.
— Я не понимаю вас, — нахмурилась она.
— Если вы этого не понимаете, — с трудом заставил себя выговорить Смолин, — то нам с вами не о чем больше разговаривать.
Он встал и вышел из комнаты, не прощаясь.
На другой день Смолин получил от Валерии записку. Артистка приглашала его к себе вечером, как будто ничего не случилось. Но Смолину уже нельзя было задерживаться в Феодосии. Петров ежедневно звонил из Севастополя, информируя о ходе работ, и деликатно намекал, что присутствие руководителя необходимо. Смолин ответил Валерии коротким письмом, в котором просил извинить его за горячность и выражал надежду, что их дружеские отношения не изменятся.
Но ссора повторилась… и неоднократно.
Для самолюбия Смолина выезды в Феодосию были мучительны. Прошедшей осенью, когда основные работы проводились в районе Карадага, его встречи с Радецкой совершались как бы сами собой, и их сближение казалось вполне естественным. Это было постепенное развитие дружеских отношений двух заинтересовавших друг друга людей, живущих в маленьком городе. Но теперь работа лаборатории сосредоточилась в Севастополе, и в Феодосии ему, собственно, нечего было и делать.
Да и встречи с Радецкой стали теперь случайными, так как в Ялте шла съемка нового кинофильма, и киноактриса появлялась в Феодосии редко, приезжая туда отдохнуть два-три раза в месяц.
У Смолина было два повода для выездов в Феодосию. Во-первых, там работал профессор Калашник — официальный консультант группы Смолина по вопросам физикохимии рассеянного золота. Во-вторых, в Феодосии жил Павел Федорович Радецкий — выдающийся минералог и геохимик и, следовательно, близкий Смолину по профессиональным интересам человек. Валерия жила в Феодосии на даче своего отца. Дача эта принадлежала Радецкому еще до революции и была возвращена ему после репатриации. Павел Федорович вел замкнутую, уединенную жизнь, протекавшую либо в кабинете, либо в одиноких прогулках на моторной лодке у берегов Карадага. При встречах он величественно приветствовал Смолина, приглашал заходить, но продолжительных разговоров избегал, старомодно раскланивался, приподнимал черную широкополую шляпу высоко над головой и продолжал свой путь — все время оставаясь спокойным, по-стариковски важным, углубленным в себя. И дома он только выходил навстречу гостю, чтобы приветствовать его, и через минуту-другую удалялся к себе, сославшись на усталость и нездоровье. И так как-то само собой получалось, что профессор Смолин, ответив на приглашение профессора Радецкого, оказывался гостем киноактрисы Валерии Радецкой в числе ее шумных поклонников. Он сидел, угрюмый, злой, слушал без улыбки веселую болтовню, прерываемую взрывами сдержанного хохота — боялись потревожить старика, — и с непонятной для себя сдержанной яростью выделял из шума голосов ставший ему ненавистным мягкий баритон Васильева. Уже после первого такого вечера Смолин понял, что почва для дальнейшего развития отношений с Радецкой — уходит у него из-под ног. Он поднялся после очередной реплики Васильева, и, не прощаясь, вышел. Валерия нагнала его в передней.
— Куда вы, Смолин? — окликнула она его негромко, когда он уже яростно надавил на ручку двери. Смолин, сдерживая себя, медленно повернулся.
— Извините, Валерия Павловна, — сказал он примирительно, — не хотел прощанием помешать вам веселиться. Встретимся как-нибудь в другой раз, в другой обстановке.
Валерия, опустив длинные ресницы, теребила пальцами кружевной платочек.
— Вам не нравится наша компания? — спросила она, не поднимая глаз.
— Нет, почему же? — ответил Смолин с усилием. — Мне кажется, скорее я мало подхожу для этого веселого общества.
Валерия отрицательно покачала головой.
— Нет, нет, Евгений Николаевич. Я же видела, как вы уходили. Слова Васильева о власти таланта над людьми вызвали у вас прямо-таки содрогание… Я внимательно наблюдала за вами. И мне это очень грустно.
Смолин пристально посмотрел ей в глаза, пытаясь понять скрытый смысл ее слов.
— А почему именно вам грустно?
— Потому что… Ну, потому что Васильев мой хороший друг. И вы мой хороший друг. И мне, Евгений Николаевич, грустно, что вы не хотите понять: мои друзья это и ваши друзья.
Смолин отвел глаза в сторону, не желая показывать своего раздражения.
— Разрешите, Валерия Павловна, не ставить мое отношение к вам в связь с вашими отношениями к вашим друзьям. Если вы условием своего расположения ко мне ставите мое отношение к… этому человеку, то предупреждаю вас, что из этого ровно ничего не выйдет. До свидания.
Он затворил за собой дверь с таким напряжением, словно это была тысячепудовая тяжесть — так хотелось ему хлопнуть дверью, чтобы стряхнуть с себя наваждение — мучительную и непонятную для него власть женщины… неповторимой, изумительной, единственной.
Эти поездки мешали ему работать. Он выслушивал отчеты сотрудников, машинально принимал или отвергал их предложения о дальнейшей работе, автоматически, без напряжения, без волнения обсуждал пути решения новых задач. И чувствовал, с досадой и злостью на себя, что по-настоящему, он и его группа даже не приступили к разработке поставленной перед ними проблемы.
Переход от поисков уже существующего в природе золотоносного растения к его созданию был оправдан всем предшествующим опытом работ Смолина. Кому же, как не ему, была по плечу эта задача — заставить живое вещество работать в нужном направлении? Все зависело от методов выведения такого растения.
Смолин отлично понимал, что на пути, выбранном Петровым, шансы на удачу ничтожны. Колхицин и другие яды, задерживающие деление клеток и вызывающие гигантизм растений, были хорошо известны Смолину и ученым его поколения. Когда-то на эти яды возлагали большие надежды, как на могучие средства преобразования растительных форм. И сколько планов, сколько замыслов погибло в бесчисленных попытках создать устойчивые гигантские расы культурных растений — зерновых, технических, декоративных, растений-богатырей, с огромными клетками, увеличенными вдвое, вчетверо, вдесятеро против нормы. Сколько таких попыток видел Смолин: огромные колосья ржи, гигантские метелки гречихи и проса, непомерной величины ягоды малины и земляники. Действие яда на возникающие в недрах цветка зародышевые клетки, действительно, приводило к волшебному их превращению. Но это было только действие яда, не больше! Отравление начинало сказываться иногда в первом, чаще всего во втором, реже в последующих поколениях растений-гигантов. В результате действия яда появлялось все возрастающее бесплодие и постепенная дегенерация. Вот почему, практика решительно отвергла метод воздействия на растения колхицином для выведения новых форм.
Никогда, ни при каких других обстоятельствах, не согласился бы Смолин ограничить поиски средств создания золотоносных растений опытами с колхицином, даже при дополнительном воздействии лучистой энергией. И вот согласился. Принял случайно возникший проект. Впрочем, не совсем случайный: Смолин отлично помнил, что возник он у Петрова после того, как тот услышал о планах Симпсона — вывести полиплоидные расы морских водорослей. Ну, допустим, не случайный — это дела не меняет. Смолин принял план Петрова — и на этом успокоился. Он, по существу, устранился от руководства и занялся, флиртом с киноактрисой. Ужасно!
Ужасным было и то, что в глубине души Смолин чувствовал безнадежность своего увлечения, но не находил в себе силы разом с ним покончить. Поездки в Феодосию продолжались. Предлоги находились: побеседовать с профессором Радецким, проконсультировать некоторые вопросы с профессором Калашником. И беседы, и консультации заканчивались очередной, тягостной и мучительной для Смолина встречей с Валерией.
Самой тягостной и самой мучительной для самолюбия Смолина оказалась встреча в присутствии Григория Харитоновича Калашника.
Смолин зашел в лабораторию Калашника поздно вечером, зная, что тот долго засиживается за приборами. Григория Харитоновича в лаборатории не оказалось. С чувством облегчения, вызвавшим усмешку у него самого, Смолин направился на дачу Радецкой. Уже в передней он с удивлением услышал хрипловатый, грохочущий бас Калашника и опять усмехнулся возникшей у него мысли — повернуться и уйти. Но отступать было поздно. Белое платье Валерии вспыхнуло в раме двери, отворившейся в ярко освещенную гостиную.
— Рада вас видеть, — сказала она, протягивая ему обе руки. Проходите, у меня приятный для вас гость.
Калашник неуклюже поднялся из глубокого кресла, по-медвежьи протянул широкую руку, пробормотал что-то вроде приветствия и добавил:
— Собираюсь побывать у вас, посмотреть ваши достижения.
— Очень буду рад, — машинально ответил Смолин.
Неловкость рассеял Васильев, который завладел беседой, принявшись рассказывать очередные новости мира искусств.
Смолин вышел на веранду, курил, смотрел сквозь стеклянную дверь на лицо Калашника, обращенное к Валерии, разливавшей чай, и думал: "Неужели и у меня такое же потерянное лицо, когда я смотрю на эту женщину?"
Больше он с ней не встречался. Он не мог себе простить мысли, которая мелькнула у него, когда была получена телеграмма от Крушинского: "Вот повод для остановки в Феодосии по дороге в Батуми". И подумать только! Он действительно мог задержаться там, если бы не пришло известие о смерти Крушинского.
Смолину начинало казаться, что он действительно мог выехать раньше, и, — кто знает? — сумел бы предотвратить трагическое происшествие. Но это была уже чистейшая фантазия.
Смолин судорожно вздохнул, растирая рукой раскрытую грудь. Ему было душно. Итак, с этим — кончено. Предаваться бесплодному самобичеванию бессмысленно. Выкинуть из головы этот нелепый роман и сосредоточить внимание на деле — вот все, что ему нужно. Даром растрачиваемое, бесплодное чувство не может быть и не должно быть сильнее воли…
Задача остается прежней — искать средства изменения свойств живых организмов, заставляя их накапливать золото. Первая попытка оказалась неудачной. Будем продолжать поиски. И какой бы могучей ни представлялась нам косность природы, в чем бы эта, косность ни проявлялась, рано или поздно материя будет вынуждена уступить высшей форме своего развития всемогущей мысли и воле человека.