Книга: Москва – Петушки
Назад: 65-й километр – Павлово-Посад
Дальше: Назарьево – Дрезна

Павлово-Посад – Назарьево

Она и это выпила, и снова как-то машинально. А выпив, настежь растворила свой рот и всем показала: «видите – четырех зубов не хватает?» – «да где же зубы-то эти?» – «а кто их знает, где они. Я женщина грамотная, а вот хожу без зубов. Он мне их выбил за Пушкина. А я слышу – у вас тут такой литературный разговор, дай, думаю, и я к ним присяду, выпью и расскажу заодно, как мне за Пушкина разбили голову и выбили четыре передних зуба…»
И она принялась рассказывать, и чудовищен был стиль ее рассказа…
– Все с Пушкина и началось. К нам прислали комсорга Евтюшкина, он все щипался и читал стихи, а раз как-то ухватил меня за икры и спрашивает: «Мой чудный взгляд тебя томил?» – я говорю: «Ну, допустим, томил…», а он опять за икры: «В душе мой голос раздавался?» Тут он схватил меня в охапку и куда-то поволок. А когда уже выволок – я ходила все дни сама не своя, все твердила: «Пушкин – Евтюшкин – томил – раздавался». «Раздавался – томил – Евтюшкин – Пушкин». А потом опять: «Пушкин – Евтюшкин…»
– Ты ближе к делу, ближе к передним зубам, – оборвал ее черноусый.
– Сейчас, сейчас будут и зубы! Будут вам и зубы!.. Что же дальше?.. Да, с этого дня все шло так хорошо, целых полгода я с ним на сеновале бога гневила, все шло хорошо! А потом этот Пушкин опять все напортил!.. Я ведь как Жанна д'Арк. Та тоже – нет, чтобы коров пасти и жать хлеба – так она села на лошадь и поскакала в Орлеан, на свою попу приключений искать. Вот так и я – как немножко напьюсь, так сразу к нему подступаю: «А кто за тебя детишек будет воспитывать? Пушкин, что ли?» а он огрызается: «Да каких там еще детишек? Ведь детишек-то нет! Причем же тут Пушкин?» а я ему на это: «когда они будут, детишки, поздно будет Пушкина вспоминать!»
И так всякий раз – стоило мне немножко напиться.
– Кто за тебя, – говорю, – детишек?.. Пушкин, что ли?.. – а он – прямо весь бесится: «Уйди, Дарья, – кричит, – уйди! Перестань высекать огонь из души человека!» Я его ненавидела в эти минуты, так ненавидела, что в глазах у меня голова кружилась. А потом – все-таки ничего, опять любила, так любила, что по ночам просыпалась от этого…
И вот как-то однажды я уж совсем перепилась. Подлетаю к нему и ору: «Пушкин, что ли, за тебя детишек воспитывать будет? А? Пушкин?» он, как услышал о Пушкине, весь почернел и затрясся: «пей, напивайся, но Пушкина не трогай! Детишек не трогай! Пей все, пей мою кровь, но господа бога твоего не искушай!» а я в это время на больничном сидела, сотрясение мозгов и заворот кишок, а на юге в то время осень была, и я ему вот что тогда заорала: «Уходи от меня, душегуб, совсем от меня уходи! Обойдусь! Месяцок поблядую и под поезд брошусь! А потом пойду в монастырь и схиму приму! Ты придешь ко мне прощенья просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду поцарапаю, собственным своим кукишем! Уходи!» а потом кричу: «ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?» а он весь трясется и чернеет: "сердцем,
– орет, – сердцем – да, сердцем люблю твою душу, но душою – нет, не люблю!"
И как-то дико, по-оперному рассмеялся, схватил меня, проломил мне череп и уехал во Владимир-на-Клязьме. Зачем уехал? К кому уехал? Мое недоумение разделила вся Европа. А бабушка моя, глухонемая, с печи мне говорит: "Вот видишь, как далеко зашла ты, Дашенька, в поисках своего "я"!"
Да! А через месяц он вернулся. А я в это время пьяная была в дым, я как увидела его, упала на стол, засмеялась, засучила ногами: «ага! – закричала. – умотал во Владимир-на-Клязьме! А кто за тебя детишек…» а он – не говоря ни слова – подошел, выбил мне четыре передних зуба и уехал в Ростов-на-Дону, по путевке комсомола… Дело к обмороку, милый. Налей-ка еще чуток…
Все давились от смеха. Всех доканала, главное, эта глухонемая бабушка.
– А где ж он теперь, твой Евтюшкин?
– А кто его знает, где? Или в Сибири, или в Средней Азии. Если он приехал в Ростов и все еще живой, значит, он где-нибудь в Средней Азии. А если до Ростова не доехал и умер, значит, в Сибири…
– Верно говоришь, – поддержал я ее, – в Средней Азии не умрешь, в Средней Азии можно прожить. Сам я там не был, а вот мой друг Тихонов – был. Он говорит: идешь, идешь, видишь – кишлак, а в нем кизяками печку топят, и выпить ничего нет, но жратвы зато много: акыны, саксаул… Так он там и питался почти полгода: акынами и саксаулом. И ничего – приехал рыхлый и глаза навыкате…
– А в Сибири?..
– А в Сибири – нет, в Сибири не проживешь. В Сибири вообще никто не живет, одни только негры живут. Продуктов им туда не завозят, выпить им нечего, не говоря уж «поесть». Только один раз в год им привозят из Житомира вышитые полотенца – и негры на них вешаются…
– Да что еще за негры? – встрепенулся декабрист, чуть было задремавший. – Какие в Сибири негры! Негры в Штатах живут, а не в Сибири! Вы, допустим, в Сибири были. А в Штатах вы были?
– Был в Штатах! И не видел там никаких негров!
– Никаких негров? В Штатах?
– Да! В Штатах! Ни единого негра!..
Все как-то настолько одурели, и столько было тумана в каждой голове, что ни для какого недоумения уже не хватало места. Женщину сложной судьбы, со шрамом и без зубов, все разом и немедленно забыли. И сама она как-то забылась, и все остальные – забылись; один только юный Митрич, чтоб в присутствии дамы показаться хватом, то и дело сплевывал какой-то мочей поперек затылка…
– Значит, вы были в Штатах, – мямлил черноусый, – Это очень и очень чрезвычайно! Негров там нет и никогда не было, это я допускаю… Я вам верю, как родному… Но скажите: свободы там тоже не было и нет?.. Свобода так и остается призраком на этом континенте скорби? Скажите…
– Да, – отвечал я ему, – свобода так и остается призраком на этом континенте скорби, и они к этому так привыкли, что почти не замечают. Вы только подумайте! У них – я много ходил и вглядывался – у них ни в одной гримасе, ни в жесте, ни в реплике нет ни малейшей неловкости, к которой мы так привыкли. На каждой роже в минуту изображается столько достоинства, что хватило бы всем нам на всю нашу великую семилетку. "Отчего бы это? – думал я и сворачивал с Манхэттена на 5-ю авеню и сам себе отвечал: «От их паскудного самодовольства, и больше ни от чего». Но откуда берется самодовольство? Я застывал посреди авеню, чтобы разрешить мысль: «В мире пропагандных фикций и рекламных вывертов – откуда столько самодовольства?» Я шел в Гарлем и пожимал плечами: «Откуда? Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей – откуда у них такой аппетит? Жрут по пять раз на день, и очень плотно, и все с тем же бесконечным достоинством – а разве вообще может быть аппетит у хорошего человека, а тем более в Штатах!..»
– Да, да, да, – кивал головой старый Митрич, – они там кушают, а мы почти уже и не кушаем… Весь рис увозим в Китай, весь сахар увозим на Кубу… А сами что будем кушать?..
– Ничего, папаша, ничего!… ты уже свое откушал, грех тебе говорить. Если будешь в Штатах – помни главное: не забывай родину и доброту ее не забывай. Максим Горький не только о бабах писал, он писал и о родине. Ты помнишь, что он писал?..
– Как же… Помню… – и все выпитое выливалось у него из синих глаз, – помню: «мы с бабушкой уходили все дальше в лес…»
– Да разве ж это про родину, Митрич? – осоловело сердился черноусый. – Это про бабушку, а совсем не про родину!..
И Митрич снова заплакал…
Назад: 65-й километр – Павлово-Посад
Дальше: Назарьево – Дрезна