Виталий Забирко
Парниша, открой дверь!
Лысый, громадного роста толстяк навзничь лежал на цементном полу широко раскинув руки. На его животе восседал красномордый верзила и; мертвой хваткой сжав горло толстяка, методично стучал его головой об пол. Толстяк хрипел, екал при каждом ударе, но концы не отдавал.
— Э! — Я похлопал по плечу верзилы. — Прикурить не найдется?
— Чего?
Верзила недоуменно повернул ко мне голову. От его распаленной от натуги физиономии вполне можно было прикурить, если бы не градом катившиеся по щекам капли пота.
— Спички, говорю, есть? Я показал верзиле незажженную сигарету. Верзила оставил свое занятие и растерянно похлопал себя по карманам.
— Не, я ж не курю! — наконец сообразил он. — И тебе не советую. Здоровье дороже. Возьми лучше это.
Он протянул мне грязный одноразовый шприц и пару ампул.
— Здесь, парень, — криво усмехнулся я, — мы с тобой расходимся во взглядах и увлечениях. Толстяк на полу зашевелился, заперхал.
— Погоди, — прохрипел он, зашарил по карманам и достал зажигалку. — На.
Я щелкнул зажигалкой, прикурил. Зажигалка была золотой «ронсон». Лимонов на десять потянет.
— Спасибочки. Как я понимаю, — обратился я к толстяку, — она тебе уже не понадобится?
— Отдай, — строго сказал толстяк. — Это вещественное доказательство. Я вернул зажигалку.
— Может, помочь?
— Не мешай, — буркнул толстяк и вновь раскинул на полу руки. Верзила тут же вцепился ему в горло.
Вот, всегда так. Я окинул взглядом помещение. Обшарпанный конторский стол, колченогий стул, да развороченный автогеном сейф, до отказа забитый пачками сторублевок образда шестьдесят первого года. И все.
Похоже на заводскую кассу социалистического реализма.
Переступив через дергающиеся ноги толстяка я выглянул в окно на божий свет. Божьего света не было. Был светящийся туман.
Пора сматываться. Опять мне не повезло. И почему тогда так любили непременно сторублевки? Макулатура. Но сколько экспрессии из-за нее!
Я нарисовал грифелем на стене дверь, открыл ее и шагнул в светящийся туман.
Угр сидел посреди пещеры у огромного кострища и поигрывал в руках бивнем мамонта. Вдоль стен пещеры настороженно затаились соплеменники и смотрели на вождя во все глаза.
— Ры… гх… ам-м? — сказал Угр.
«Так кого мы будем сегодня есть?» — понял я.
За каменной глыбой, закрывавшей вход в пещеру, вселенским потопом бесновалась гроза. Оттуда же доносился рев пещерного льва, в пароксизме голода раскачивавшего глыбу. Ни на грозу, ни на льва никто не обращал внимания.
Я понял, что попал на первое в истории человечества заседание Верховного Совета. В стране во всю бушует экологическая катастрофа, национальные распри достигли своего апогея, мяса нет, посевы смыло водой, но многомудрые вожди спокойно и уверенно в тиши пещеры решают продовольственную программу.
— Гм… р-р-р? — повысил голос Угр.
«Какие будут предложения?» — перевел я. Одним из чересчур сообразительных троглодитов осторожно коснулся моей руки.
— M-м! — восхищенно сказал он.
«Пухленький!»
Другой не в меру умненький предок уже более грубо схватил меня за ногу.
— Угум-м… — подтвердил он. «Жирненький!»
— Ho-Ho! — Я вырвался и на всякий случай отступил вглубь пещеры. — Меня еще нет. Погодите с сотню тыщ лет!
— Гр-р Бхар трам-пам! — рявкнул Угр. — Трам-тара-рам!
Во, завернул! «Депутат Бхар, не отклоняйтесь от регламента! Говорите по существу вопроса и не надейтесь на иностранные инвестиции, иначе я лишу вас слова!»
На мгновение в пещере повисла тягостная тишина.
Затем из левого угла донеслось осторожное:
— Ба…
Чуть погодя фразу продолжили из правого:
— Бу…
И уже нестройный хор хриплых голосов обеих фракций закончил:
— Бы-ы!
— Грм-м?.. — с сомнением протянул Угр.
«На голодный желудок?»
— Ам! — неожиданно подвел итог дискуссии беззубый старик.
Я тихонько ретировался вглубь пещеры. Здесь тоже делать было нечего. И когда я только научусь ориентироваться?
Пока высокое собрание решало, какую из женщин они будут сегодня «ам», я нарисовал на стене пещеры люк со штурвалом и наборным замком. Не знаю, так ли выглядят бронированные двери в форте Нокс, но я очень на это надеялся.
Но попал я в рубку космического корабля. Корабль стоял на неизвестной планете, и в рубке никого не было. Сквозь огромный иллюминатор из простого стекла открывался вид на равнину, поросшую голубой травой. С ослепительно желтого неба сияли три солнца; зеленое, черное и рентгеновское. Когда фиолетовые облака закрывали черное, на равнине становилось светлее. В высокой густой траве, маясь мукой мученской, бродили несуразные животные о семнадцати ногах и огромных головах на тонюсеньких шеях. Пасти животных щерились такими чудовищными зубами, что становилось непонятно, как сквозь них проходит пища. По траве от животных расходилось по три тени: светлая — от черного, обыкновенная — от зеленого, угольная — от рентгеновского. Судя по последней, животные состояли сплошь из свинца. В общем, жить при такой конституции не полагалось. Просто язык не поворачивался назвать их божьими созданиями. Но они жили. И даже питались. Как я понял, исключительно космонавтами, потому что ни друг на друга, ни на сочную голубую траву они не обращали внимания. Зато на космонавтов, шествовавших по равнине походным строем, они нападали с исключительной методичностью, не давая тем перевести дух.
Что же здесь делали космонавты, было загадкой. То ли они прибыли на планету, как научная экспедиция, изучающая инопланетную фауну, то ли в качестве простых заготовителей мяса, решающих в будущем наболевшую еще со времен Угра продовольственную программу Земли. Вероятнее второе, так как крушили они бластерами нападавших животных с редким остервенением.
Рубка космического корабля — это, конечно, не форт Нокс с золотым запасом Америки, — но поживиться здесь можно. Я пошарил по ящикам под пультом управления, но все они оказались пустыми. Лишь аптечка была доверху забита таблетками антирада. Прилагавшаяся инструкция, гласила, что «одна таблетка в течение минуты снимает все последствия радиационного облучения». Я покосился на рентгеновское солнце и на всякий случай проглотил одну. И чуть не подавился. Горькой таблетка оказалась до невозможности. Через минуту кожа по всему телу стала нестерпимо зудеть, но зато моя тень от рентгеновского солнца приобрела угольный свет.
Почесываясь, я бросил в рюкзак пригоршню таблеток и вышел из рубки. Каюты на корабле, трюм и даже машинный зал отсутствовали — их заменяла огромная кают-компания. По креслам и диванчикам вдоль стен были в беспорядке разбросаны скафандры, бластеры, одежда и личные вещи космонавтов. На огромном столе посреди кают-компании высилась аккуратная пирамидка из кубиков желеобразной синтет-пищи. А за столом в окаменевших позах героев космоса сидели Он и Она.
— Я открыл, что именно непарноногость местных животных ответственна за их агрессивность! — вещал Он как с амвона, глядя орлиным взором в бесконечную даль.
— Утверждение профессора Замбрози о якобы генетическом перерождении стопоходящих членов животных, приведшем к возникновению семнадцатой ноги, в корне неверно! — восторженно вторила Она, не отрывая от Него глаз, полных всепоглощающей неземной любви.
«Ага, — понял я, — корабль прибыл на планету из нашего далекого и светлого коммунистического будущего». Я был полностью согласен с Его открытием награди меня кто-нибудь семнадцатью ногами, и я был бы не в меру агрессивен.
Вид пирамидки из синтет-пищи вызвал в моем желудке бурчание, подобное рыку Угра. Но здесь следовало быть осторожным — по идеальной форме пирамидки можно было предположить, что к синтет-пище никто не притрагивался с самого старта с Земли. Истинно богоподобны наши потомки, если питаются весь космический перелет светом звезд! Но на хрена они тогда кромсают на бифштексы бедных животных!
К счастью, инструкция прилагалась и к синтет-пище. Согласно ей, один кубик содержал энергетический эквивалент обыкновенной пищи, потребляемой человеком за месяц. Здесь следовало задуматься: а не получу ли я несварение желудка, приняв за раз весь свой месячный рацион? И все же, голод не тетка. Поэтому, пока Он и Она продолжали во всю клеймить печатными словами профессора Замбрози и его соратников, ставящих палки в колеса «прогрессу общечеловеческой мысли», я рискнул попробовать кубик синтет-пищи. Изобретал ее видно кто-то из сподвижников профессора Замбрози, так как на вкус оказалась гадостью необыкновенной. Но голод сняла. Поэтому я на всякий случай бросил в рюкзак десятка два кубиков. Черт меня знает куда меня занесет нелегкая!
Под запальчивые речи, распекавшие в пух и прах ретроградов будущей коммунистической научной мысли, я попытался примерить скафандр, но влезть в него не смог. Не с моими габаритами. Вот если бы я годика два-три попитался синтет-шищей…
Оставив скафандр в покое, я взял бластер, повертел в руках громоздкую, страшно неудобную конструкцию, но опробовать не осмелился. Еще снесу полкорабля. Бросив бластер в рюкзак, я скосил глаза на присутствующих — как-то они отнесутся к моим действиям? А никак. Дуэт продолжал выводить выспренные рулады космической оперы. То ли они меня в своем песно-певческом угаре просто не замечали, то ли бластеры на их Земле были по цене зубочисток. Что тут скажешь — коммунизм!
Я еще немного пошарил по кают-компании, но ничего подходящего для себя не нашел. Эту экспедицию не интересовали ни золото, ни бриллианты, ни клады погибших цивилизаций. Подавай им разгадку непарноногости — и баста! Живут же люди…
Я вздохнул, отодвинул от стены диванчик и нарисовал на ней дверь родной квартиры.
На сей раз я попал по назначению. В чем-чем, а в этом, слава богу наловчился. Но каждый раз вид разводов плесени на отслоившихся, бесцветных от старости обоях моей прихожей заставлял сердце радостно трепыхаться. Я — дома! Хотя, если подумать, чему радоваться?
Посреди комнаты прямо на покоробившихся, застекленевших плитках линолеума скукожившись спал Старикашка.
— Эй, Старичок! — весело гаркнул я. — Я те жрать принес!
Старикашка закряхтел, просыпаясь, повернулся ко мне и открыл глаза. Его лицо покрывала сеть странных морщин, словно Создатель, лепя ему голову, сел покурить, и, пока он курил, по свежей глине основательно потопталась любопытная ворона. И как божий ОТК пропустил сей брак?
— Будьте добры, — замогильным голосом простонал Старикашка, — верните мне грифель!
Морщины на его лице зашевелились, будто ворона, став невидимой, продолжала топтаться по коже.
Я бросил рюкзак на пол и сел на два кирпича, составлявшие весь интерьер моей квартиры.
— Смени репертуар, — привычно отмахнулся я, достал из рюкзака кубик синтет-пищи и протянул его Старикашке.
— Жри, пока дают.
Старикашка взял кубик, понюхал, лизнул, поморщился, но кубик сховал.
— Пища явно не звягинцевская, — рассудительно сказал он. Любил он вставлять в свою речь непонятные эпитеты. Поднаторел там, в задверном мире.
— Космическая, — объяснил я, усердно расчесывая ногтями грудь.
— Я ж и говорю… — буркнул Старикашка и тут уставился на мою грудь. Неприятным таким, изучающим взглядом.
— Чего зеньки выкатил? — спрашиваю.
Он перевел взгляд на мои руки. Я тоже посмотрел. Кожа на руках покрылась мелкими зеленоватыми чешуйками. И чесалась нестерпимо.
— Что, и морда такая? — спросил я.
— Угу. Похоже на аллергию панаско.
— Этого мне еще не хватало! — Я пулей метнулся в ванную комнату и стал рассматривать себя в осколке мутного зеркала. Из его туманной глубины на меня перепуганно смотрела физиономия сорокалетнего субъекта с всклокоченной желто-соломенной бородой. Лоб, щеки, нос и уши субъекта шелушились зеленоватой чешуей. Е-пэ-рэ-сэ-тз! Не хватало, чтобы у меня после антирада отросло семнадцать ног!
Я поскреб бороду, и на пол посыпалась зеленоватая перхоть. Представляю себе, что будет, если я в таком виде покажусь на улице!
На дне ржавой ванны сохранилось пальца на два воды, которую я натаскал дырявым ведром из пруда в прошлом месяце. Старикашка, конечно, и не думал наносить еще. Живет иждивенцем, паразит! Вытурю из квартиры! Впрочем, спасибо и на том, что эту воду не допил.
Мыла, естественно, не было — последний обмылок, который я спер в какой-то коммуналке задверного мира, я недели три назад сменял на поллитру сивухи. Сивуху давно оприходовал, а пустую бутылку махнул на четыре целые спички. Из них осталась одна, да и та горелая — уши почистить, или в зубах поковыряться. Само собой, что колупать ею зеленую чешую было не с руки. Зато ногти у меня отросли знатные. Вот ими, ополаскиваясь водой, я с горем пополам с матом и соскреб чешую с лица и кистей рук. На большее мата не хватило.
С багровой, будто натертой кирпичом, мордой я вернулся в комнату и застал Старикашку за неприглядным занятием. Он копошился в моем рюкзаке и как раз доставал бластер.
— Э, папаша! — гаркнул я. — Своим поведением вы подаете нехороший пример молодежи!
И отобрал у него бластер. Старикашка неожиданно густо покраснел. В который раз я убедился, что стыда в его совести бездна. На его месте я бы давно грохнул меня посреди ночи одним из двух кирпичей и, ничтоже сумняшеся, забрал свой грифель. Ан, нет: «Будьте-так-добры-извольте-пожалуйста-вернуть…» Тьфу, слизняк!
— Ваша молодежь, — сконфуженно пробормотал он, — даст мне сто очков вперед…
— Что отнюдь не оправдывает ваши действия, — парировал я.
— Извините… — вконец потух Старикашка.
Да, выпусти на улицу такого морального чистоплюя — съедят. Вначале в переносном, а затем и в буквальном смыслах.
Я подбросил бластер в руке и решил, что его пора испытать. Зашел в туалет и пальнул в унитаз. Грохота не было. Была сиреневая вспышка, после которой в унитазе появилась аккуратная дыра. Дыра, похоже, вела к центру Земли, и из нее почему-то тянуло пироксилином. Неплохой способ дезинтеграции дерьма, тем более, что воды в доме не было уже лет десять. То ли на втором этаже, то ли у центра Земли кто-то истошно завопил, и я вовремя отпрянул от унитаза, потому что снизу загрохотала автоматная очередь. Ишь, нервный какой попался?
Прожогом вылетев из туалета я с уважением осмотрел бластер. Как из него стрелять, было понятно. А вот чем он стрелял — не совсем. Какое-либо зарядное устройство — если я правильно понимаю принцип действия бластеров отсутствовало напрочь. Впрочем, это меня не особенно волновало. Главное, что теперь с оружием на улице можно было чувствовать себя спокойнее.
Я возвратился в комнату. Старикашка вновь свернулся калачиком на линолеуме и мирно посапывал. Спать он был горазд. Я выложил из рюкзака на подоконник питательные кубики, а таблетки антирада рассовал по карманам. Можно продать как аспирин, больно упаковка схожа. В рюкзаке остались каминные часы, которые я спер в каком-то замке. Чего-чего, а каминных часов в задверном мире было навалом. Хотя шли из них немногие. Эти — шли. Иначе, на фига бы я пер сквозь все двери на своем горбу пятнадцать килограммов?
Отрезав кусок веревки от шнуровки рюкзака, я кое-как приторочил им бластер себе под мышку. Куртка на боку вздулась, но кого это сейчас волнует?
— До вечера, папаша, — бросил я сопящему Старикашке. — Может, что поприличнее жрать принесу.
На улице за мной увязался какой-то хмырь. Шел он на приличном расстоянии, но пас явно меня. Уж недели две, как я заметил, что меня пасут. Но не трогают. Вернее, попробовали раз — как раз две недели назад. Встретили меня трое хмырей в подворотне и так это ласково посоветовали вывернуть рюкзак. Ну, я и вывернул. У меня там головачевский ТФ-нультаймер лежал. Он как об землю грохнулся, так они и застыли с открытыми хлебалами. До сих пор в подворотне стоят и хлебала не закрывают. Вот с тех пор я и заметил, что меня пасут. Ну и хрен с ними, пусть пасут! На их хрен у меня есть еще пара головачевских ТФ-нультаймеров и бластер.
На рынке я расположился между занюханной бабой, торгующей петуховской мутней, и замухрышечным мужичком, выложившим на земле аккуратный рядок чадовичных брайдеров. Здесь же стояла импозантная клетка с нахохлившимся на жердочке ново-зеленским дроздом.
— Почем брайдеры? — подскочила к замухрышечному мужичку нафуфыренная, вся из себя телка. Мужичок ответить не успел.
— Трасцендентность энтропийного фактора не соответствует калорийности сублимата, — хрипло изрек ново-зеленский дрозд.
Телка округлила глаза и испарилась.
— Удавлю! — плаксиво простонал мужичок. Ново-зеленский дрозд лишь покосился на него, и мужичок затравленно втянул голову в плечи.
— Под игрока — с семака, — назидательно изрекла птица. — А ты — шестерка!
Не успел я выставить на землю свои каминные часы, как возле них нарисовался деловой кент.
— Идут? — спросил он.
— Уши мой по утрам, — отрезал я, и Кент нагнулся к часам, прислушался.
— Идут, — констатировал он. — Беру. — Он подхватил часы под мышку и неторопливо зашагал прочь.
— Э! — Крикнул я ему в спину. — Глянь-ка сюда! — И распахнул полу куртки.
Кент оглянулся и уделался. Вся деловитость из него вышла.
— П-премного извиняюсь, — дрожа хлебальником выдавил он, поставил часы на место и растворился.
Вальяжной походкой к часам подкатил пасший меня хмырь.
— На что махнем? — предложил он.
Я окинул его взглядом. Одет добротно. Не мое отрепье, но и не вопящие шмотки расфуфыренной телки, ошалевшей от дурных денег. Солидная фирма за меня взялась.
— Гони стеганое одеяло и лады!
— Одеяло? — Хмырь выпучил глаза.
— Стеганое, — подсказал я.
По его морде читалось, что такого обмена он не ожидал. Импортные шмотки, видеотехника — это пожалуйста. По нему видно. А вот наше ватное одеяло…
— А десять лимонов не устроят? — предложил он. Часы хмырь почему-то хотел непременно.
— На фига они мне? Гони десять тысяч купюрами не более червонца и считай, что мы поладили. Хмырь обалдел.
— Ты чо, сдурел? — взревел он. — Я те не марроканские лимоны сую, а российские миллионы! Считать умеешь? Разницу между миллионом и тысячью усекаешь? Да счас буханка хлеба пол-лимона тянет!
— Как знаешь, — передернул я плечами. — Мое дело — предложить.
— Да где ж я тебе столько макулатуры достану! Да еще червонцами?
— Слушай, — начал вскипать уже я, — ты мне надоел.
И сделал вид, что собираюсь расстегивать куртку. Хмыря сдуло ветром. Знает, стервец, что у меня там!
Замухрышечный мужичок заискивающе подергал мена за рукав.
— Часы на дрозда не махнешь? — с безнадегой в голосе предложил он. — С клеткой отдам…
Ново-зеленский дрозд насмешливо покосился на мужичка.
— А зачем? — спросил я.
— Да ты чо? Это ж ново-зеленский дрозд! Говорить умеет… И умный, гад!
— Так что мне, суп из него варить, что ли?
— Не советую! — взъерепенился дрозд. — Суп из гадов ядовит. Несварение желудка гарантирую.
— Так ты еще некачественный товар предлагаешь? — с издевкой подначил я мужичка.
— Удавлю, падла! — бессильно заплакал мужичок. Видно засела птица у него в печенках покрепче цирроза.
Сквозь толпу ко мне протиснулся давешний хмырь с объемистым полиэтиленовым пакетом.
— Бери, — протянул он мне пакет.
В пакете было запечатано верблюжье одеяло с иранской лейбой. Новяк. Явно из гуманитарной помощи.
Я глянул на хмыря. Пот по его морде катился градом. Ишь, как приспичило!
«А ведь ты, хмырь, из старой государственной мафии», — внезапно понял я, сопоставив скорость с которой он обернулся, с качеством принесенного одеяла.
— Мне бы ватное, стеганое… — недовольно скривился я, щупая одеяло. Хмыря перекосило.
— Да ты чо, мужик! — завопил он. — Стеганых счас днем с огнем не сыщешь! Вся вата на «тампаксы» идет!
Хмырь наткнулся на мой непреклонный взгляд, заткнулся и зашарил по карманам.
— На, подавись!
Он бросил на пакет ворох смятых червонцев, пятерок и трояков.
— Тыща сверху. Можешь не считать. Все мусорники облазил. Я пересчитал.
— Девятьсот девяносто восемь, — спокойно сказал я и уставился на хмыря нехорошим взглядом.
У хмыря перехватило горло. Он беззвучно захлопал хлебалом, будто его вот-вот должна хватить кондрашка. Прединфарктным движением он сорвал с руки «сейку» лимонов на пятьдесят и швырнул мне.
— Теперь хватит? — прохрепел он как из реанимации.
— Курева добавь, — небрежно предложил я.
От хмыря пошел пар. Как в гипнотическом трансе он бросил мне начатую пачку «салема» и по собственной инициативе от щедрот души добавил мальборовскую зажигалку.
— А мутни петуховской вам не надо? — впряглась с боку занюханная бабка.
Хмырь перевел на нее безумный взгляд и его затрясло.
— Ладно, — смилостивился я. — По рукам, кореш, пока я не передумал.
Хмырь схватил в охапку каминные часы и бросился наутек.
— Держи! — заорал ново-зеленский дрозд. — Держи вор-р-ра!!!
— Хорошая птица, — похвалил я и воткнул между прутьями клетки таблетку антирада. Дрозд сховал таблетку за милую душу. Наш человек.
Небрежно рассовав по карманам деньги и упаковав одеяло в рюкзак, я с достоинством закурил «салем». Неплохо поторговал. Только нафига хмырю прямо позарез нужны мои часы? Можно подумать, что от них зависит его жизнь.
— Пока, собрат по разуму, — кивнул я ново-зеленскому дрозду и неспешно двинулся по рынку.
— Пакеда, дядя! — хрипло бросила мне в спину птица.
Зажигалку я махнул на банку китайской тушонки и буханку хлеба. Затем задумчиво постоял возле небритого мужика в заскорузлой робе, торгующего ржавой пухлой воблой. Вспомнились золотые деньки, когда чуть ли не на каждом углу можно было попить бочкового пива.
Превратно истолковав мою задумчивость, мужик приосанился и заорал:
— А кому воблу! Воблу вяленую! По дешевке! Налетай! Пол-лимона штука!
Он схватил одну воблу за хвост и хряснул ею о прилавок. Из пасти воблы вылетело с десяток опарышей.
— Ап-петитная! Ар-роматная! Сама в рот просится!
— Мужик, почем зря наживку разбрасываешь, — остудил я его.
— Игорь Викторович? — сказал мне кто-то в ухо, — пивка не желаете?
Я оглянулся. Сбоку от меня стоял гладко выбритый парень, весь в «варенке», со спортивной сумкой через плечо. Он радушно улыбался, но в глубине его глаз засело, что-то такое, что роднило его с пасшим меня хмырем. Хмыреныш, одним словом. Поймав мой взгляд, он приоткрыл сумку, доверху набитую металлическими банками дойчляндовского пива.
— Почем?
— Что — почем? — почти искренне изумился хмыреныш. — Для вас, Игорь Викторович, на шару!
Давненько меня не величали по имени-отчеству. И пивом за так не потчевали. Я внимательно посмотрел в глаза хмыренышу. Голубые, заискивающие.
— Ну-ка, свистни, — предложил я. Хмыреныш растерялся.
— Что?
— Свистни говорю! — свирепо приказал я и состроил зверскую морду.
Морда оказала действие. Хмыреныш послушно сложил губы гузкой и свистнул.
— Порядок, — оттаял я. — Наливай.
— Минутку, — попросился хмыреныш, подскочил к продавцу воблой и, не торгуясь, приобрел пару рыбцов.
— Идемте, — предложил он.
Я не двинулся с места.
Хмыреныш сделал пару шагов и оглянулся.
— Что же вы, Игорь Викторович?
— Куда?
По морде хмыреныша мелькнула мимолетная тень.
— Игорь Викторович, ну не здесь же, — понял он меня. — Хоть в трамвайчике посидим.
Трамвайчик стоял возле самого входа на рынок. Без колес, обшарпанный, с выбитыми стеклами и остатками пластиковых сидений. Когда-то здесь была трамвайная ветка. С отключением электричества рельсы разобрали, колеса сняли. Говорят, за бугром наш металл здорово идет — тонна за банку пива. А короб трамвая остался. По-моему, специально для таких случаев, как этот.
В хвосте вагончика сидели трое бомжей и квасили самогон.
— Брысь! — мимоходом оповестил их о своем появлении хмыреныш, и бомжи испарились.
Хмыреныш поклал на сиденье воблу, поставил с десяток банок пива.
— Угощайтесь.
Я сел, вскрыл банку пива, но, поймав на себе внимательный взгляд хмыреныша, протянул банку ему.
— Отхлебни.
— Да что вы, Игорь Викторович! — попробовал возмутится хмыреныш, но пиво отхлебнул.
— Достаточно, — мрачно кивнул я, залпом опорожнил надпитую банку и протянул руку за второй.
Только тогда хмыреныш сел и тоже откупорил банку.
— Игорь Викторович, а свистеть вы меня зачем заставляли? — спросил он, как я понимаю, для завязки разговора.
— Проверял, не педик ли ты. Говорят, они свистеть не умеют.
Хмыреныш конфузливо захихикал.
— Воблой угощайтесь, — предложил он, а сам достал коробку козинцов, открыл и так это аккуратно отправил один козинец за щеку.
— Сам эту воблу жри, — мрачно буркнул я, запустил в коробку пятерню и бросил горсть козинцов себе в рот. Козинцы с пивом хороши! Правда, некоторые утверждают, что с Коньяком, но где он, тот коньяк? Стал такой же мифической жидкостью, что и амброзия…
— Откуда меня знаешь? — спросил я между четвертой и пятой банками. На дурняк пиво шло неслабо.
— Читал ваши рассказы.
Вот те на! Я уж сам забыл, что когда-то пописывал и даже печатался. Когда бумага была. А сейчас и под воблу подстелить нечего…
— А я думаю, что пивом угощаешь? Понравилась моя писанина, что ли?
— Ага. А «Про зайчишек» ваше класс!
Я стрельнул в него глазами. А мог бы и из бластера.
Но я добрый, особенно под хмельком. Была у меня повестушка с таким названием. Но об этом названии знали только я и мой редактор. Да еще, наверное, в КГБ.
Им тогда по рангу положено было все знать, особенно о бумагомараках. По каким-то политическим мотивам мое название было отклонено, и, не притерпев более ни одного изменения в тексте, повестушка увидела свет под другим. Так что знать ее первое название хмыреныш не мог. Разве что имел отношение к почившему в бозе КГБ.
— Ладно. — Я смял пальцами девятую банку. — Пива я попил. Спасибо. Что нужно?
Хмыреныш заерзал.
— Да что нужно… Пивом вот просто хотел угостить, известного писателя…
В животе у меня забурчало. То ли от наглой лести то ли пиво вступило противоречение с месячным эквивалентом синтет-пищи.
— Тогда пакеда, — махнул я рукой и встал. Хмыреныш засуетился. Просто так расставаться со мной явно не входило в его планы.
— Игорь Викторович, — заныл он у меня за спиной, — а у вас ничего нового не написано? Почитать не дадите? Я резко повернулся. Лясы точить с хмыренышем было не с руки — пиво окончательно рассорилось во мне с синтет-пищей.
— Написано, написано! — гаркнул я ему в рожу. — И накакано! Вот тебе мое чтиво!
Я выдернул из-под мышки бластер и саданул из него в сумку хмыреныша. Полсумки как языком слизнуло.
— Что вам, хмырям, от меня надо?! — Я направил дуло бластера в лоб хмыреныша, и его морду будто кто враз оштукатурил. — Чо меня пасете? Чо каминные часы скупаете, будто оглашенные?!
— Так они… — затрясся хмыреныш, — ходят…
— На то и часы! Дерьмом не торгую! — взбеленился я и сделал вид, что собираюсь пальнуть. Хмыреныш обделался.
— Так… — механизмов в них… нет…
Ели-пали! У меня даже в животе на мгновение бурчать перестало. Кажется, там установилось шаткое временное перемирие.
— Пшел вон! — гаркнул я, чувствую, что военные действия во мне вот-вот возобновятся.
И, пока хмыреныш во все лопатки улепетывал в сторону рынка, я галопом помчался к ближайшим развалинам.
Когда я просветленный и внутренне удовлетворенный вновь выбрался на улицу, то враз остолбенел. К развалинам приближалось пяток хмырей. Чапали они чуть ли не на цыпочках, рассыпавшись цепью, с пукалками наизготовку.
Мать их хмыриную! Я метнулся назад в развалины, и тотчас над головой, кроша штукатурку, прошлась автоматная очередь. Пугают, гады! Живьем хотят взять! Я наугад пальнул из бластера, но хмыри попались крутые, и их пукалки затявкали с методичностью отбойных молотков, заставив меня метнуться вглубь развалин. Чья-то тень шастнула от меня в сторону и исчезла под остатками лестничного пролета. Е-пэ-рэ-сэ-тэ! Живут они здесь. Совсем забыл, что развалины просто-таки кишат зомбирками! Днем они тихие, беззлобные, тише воды, ниже травы. Бродят себе по развалинам, как привидения, и шарахаются от любого звука. Зато ночью расходятся до без удержу, горланят блатные песни и пьют все, что течет — от изопропилового спирта, до сырой крови.
На всякий случай я миновал вход в подвал и, крадучись, стал пробираться по лабиринту первого этажа.
— Браток, — позвал меня свистящий шепот из полумрака какой-то ниши. — Браток, помоги…
Я заглянул в нишу. На полу, скорчившись на штукатурочном крошеве, лежал зомбирка. Пальцами обеих рук он перебирал свои кишки, вывалившиеся из развороченного живота. Не повезло бедняге. Рикошет.
— Браток, помоги, — с надеждой прошептал зомбирка. — Пристрели…
— Да что уж там… — сочувственно пробормотал я, пальнул в него из бластера и пошел дальше.
— Спасибо, браток… — донеслось мне вслед.
К моему огорчению развалины оказались небольшими: пройдя еще шагов десять, я увидел пустые проемы окон, в которые просматривалась параллельная улица и еще одна группа хмырей. Обложили!
— Игорь Викторович! — мегафонным громом разнеслось по развалинам, так что штукатурка посыпалась похлеще, чем от автоматных очередей, а в подвале перепуганно заметались зомбирки. — Сдавайтесь! Жизнь гарантируем!
«А вот вам, — хмыкнул я, — выкусите! Хрен вам меня поймать!»
И нарисовал на стене дверь.
Попал я в осенний городской сквер. Чистенький такой, ухоженный, с лавочками, урнами и усатым дворником в аккуратном фартуке с бляхой. Я плюхнулся на скамейку, взгромоздил рядом рюкзак, бросил на него фурагу и вытер пот. Взмок я, что мышь.
Дворник покосился на меня, но ничего не сказал, продолжая размеренно сметать метлой опавшие листья.
Сижу я, дух перевожу. Воздух в скверике свежий, чистый (не загаженный. Солнышко греет, сквозь листву Деревьев дома просматриваются. Серые такие, четырехэтажные, однотипные, но аккуратные. Ни тебе развалин, ни прочей рухляди. Хорошо мне стало, покойно.
Тут из кустов выныривает молодой парень в ковбойке, сверхузких клетчатых брюках с манжетами и остроносых, как корабли, туфлях и чапает в мою сторону такой это вихляющей походкой. Чапает, вихляет, а сам пялится на меня во все гляделки.
— Что, — спрашиваю, — прожектора вылупил?
Он как засмущается — что мой Старикашка. Покраснел, глазки потупил, и так это бочком ко мне приближается. И куда это меня занесло, что молодежь здесь такая хлипкая. У нас бы мне сразу по хлебалу за такие слова заехали.
— Вы извините, дедуля, — говорит он и бросает мне в фурагу горсть медяков, — что мало. Студент я. Но на обед в нашей столовке вам хватит…
Тут он окончательно конфузится и хиляет дальше. А я сижу обалдело и слова не вымолвлю. Как пришиб меня кто-то. До деда я вроде бы еще не дорос, а милостыню мне вообще в первый раз подавали. Попробуй у нас сесть на улицу и просить милостыню — считай, что ты кандидат номер один на обед мальчикам-каннибальчикам. Пока я оклемался, студента и след простыл.
Не стал я ерепениться, да материться, а взял медяки и пересчитал. Тридцать семь копеек. Батюшки светы, и куда ж меня занесло, если за эти гроши можно в столовой пообедать?
И тут на столбе зачихал, заперхал репродуктор.
— Московское время: пятнад…..сов. Передает…едние извес… Сегод…..дцать…сентября тыс… шестьдесят пер……ода. Тружен… Ставрополья рапорто… о досроч… урож… в закрома Род…
«Вах!!! — взвился я. — Вот он мой Клондайк, Палестина моя, почище форта Нокс!» Был я здесь уже раз, в мечте моей золотой!
Я чуть не бросился бегом через кусты в первый попавшийся магазин, но вовремя взял себя в руки. Нельзя повторять свой первый визит сюда, когда я в гастрономе попытался расплатиться за колбасу российской тысячерублевкой. Еле ушел — квартала два за мной чесал мент в синей шинели и верещал свистком, как недорезанный.
Трясущимися от нетерпения руками я перебрал все мелкие купюры, которые достались от хмыря. Эсэсэсэровских набралось шестьсот тридцать две. Для того и требовал их с хмыря, в светлой своей надежде. Живем, парниша!
И вот только тогда я и рванул в город.
Ребята, вы видели витрину гастронома шестьдесят первого года? Унылая, безвкусно оформленная, пыльная… Да? Да! Но в ней стояли двухметровые пирамиды банок сгущенного молока!
А в гастрономе пусто. Я имею в виду людей. Раз, два и — пшик! Зато на прилавках, на витринах за прилавками… Глаза разбегаются.
Стал я в очередь в колбасный отдел. Вторым. Бабка впереди.
— Сто пятьдесят одесской мне, — просит бабка.
Продавщица режет, взвешивает.
— Сто семьдесят, — говорит продавщица.
— Много, дочка, — возражает старуха.
Продавщица отрезает от колбасы, оказывается меньше. Кладет довесок.
— Нет, дочка, ты мне от этого куска довесок не клади, — привередничает старуха. — Вот от этого.
Продавщица молча соглашается. Я медленно закипаю.
— И семьдесят масла.
— Какого: вологодского, шоколадного? — переспрашивает продавщица.
— Вологодского.
Взвешивает. Семьдесят граммов! Ели-пали, они что, с ума здесь посходили по семьдесят граммов брать?!
Тут бабка заспорила, что ее обсчитали на две копейки, и я не выдержал.
— На, бабуля, — сунул ей червонец, — и катись отсюда. Очередь не задерживай!
Бабуля как с цепи сорвалась. Мол, не нужны ей чужие червонцы, а за свои кровные две копейки, потом зятя заработанные, она насмерть стоять будет. Потому, как не потерпит она, чтобы ее, советского человека, обвешивали и обсчитывали. Не затем революцию делали! А если всякие проходимцы, вроде меня, будут вмешиваться и червонцы свои грязные совать, то она и до народного контроля дойдет и милицию вызовет.
В общем, потух я, вспомнив мента, который за мной чесал в прошлое посещение социалистического рая, и убрал свою десятку. А продавщица стала перевешивать, весы регулировать, да бумагу для равновеса перекладывать.
И права ведь бабка оказалась! Обманула таки ее продавщица. На копейку, стерва!
Забрала бабка копейку и, негодуя на весь магазин, пошла писать в книгу жалоб. Продавщица вся красная, в слезах, бросилась за ней, уговаривать ее, да где там!
Я чуть не взвился — а кто меня обслуживать будет? — как за прилавок становится другая продавщица и спрашивает:
— Что вам?
Перевожу дух и говорю так это вежливенько:
— Пять — московской летней и две — охотничьих, сосисок.
— Пять чего? — переспрашивает она, и глаза ее округляются. — Килограммов?
— Нет, — отвечаю, — палок. А сосисок — две связки. Тут продавщица роняет нож.
— Вы серьезно?! — с каким-то непонятным страхом спрашивает она.
«Уж не по талонам ли здесь?» — мелькает мысль, но я ее отгоняю.
— Куда уж… — нагло бурчу я и взгромождаю на прилавок, рюкзак. Чувствую, как внимание продавцов других отделов переключается с бабки на меня.
Дрожащими руками продавщица начинает обрезать с палок колбасы веревки и хвосты.
— Да не дергайся, — успокаиваю ее, — вешай так.
— Не положено, — заикается она и с опаской поглядывает на меня. Читаю в ее глазах, что я либо из народного контроля, либо из желтого дома. По моему виду скорее последнее.
— Дедуля, — окликает меня смешливая продавщица из молочного отдела, — а зубки есть? Колбаска-то выдержанная, каменная. Помягче бы взял.
— А какая варенка есть? — спрашиваю.
— Вареная? — переспрашивает моя продавщица из колбасного. — Отдельная, любительская, маточная, докторская…
— Хорошо. Взвесишь один. Докторской.
— Килограмм?
— Батон.
Продавщица тянется за варенкой, в надежде, что сумасшедший забыл о копченой колбасе, но я ее останавливаю.
— После того, — говорю, — как отпустишь то, что я заказал.
В общем, взвесила она мне все. Продавцы из соседних отделов поперевешивались через прилавки, глядят на меня во все глаза, перешушукиваются.
— А окорок, — спрашиваю, — сырокопченый?
— Сырокопченый.
— Взвесь.
— Весь? — кажется начинает меня понимать продавщица.
— Весь.
В соседних отделах стали прыскать в кулаки. «Ничо-ничо, — думаю себе, погляжу на вас через сорок лет, как вы засмеетесь». Особенно та, смешливая, из молочного отдела. Уж больно она на бабку, торговавшую сегодня на рынке петуховской мутней, похожа.
Разновесов у продавщицы не хватало, и она сбегала к мяснику.
В общем, набил я в рюкзак килограммов тридцать. Аж на восемьдесят шесть рублей двадцать одну копейку. Бросил девять червонцев и пошел к молочному отделу.
— А сдачу?! — чуть не взвилась продавщица.
Хотел сказать: «Тебе на чай», — но, увидел ее лицо, понял — в морду швырнет. Пришлось вернуться и забрать все до копейки.
— Сыру, — сказал я в молочном. — Швейцарского.
— Круг? — хихикает продавщица.
— Круг.
Пришлось и этой сбегать к мяснику.
Купил еще здесь по пять банок сгущенки: просто сгущенки, сгущенки с кофе и сгущенки с какао. Подумал и приобрел, поллитровую банку сметаны. Хотел тут же выпить, но она, зараза, застыла в банке так, что пальцем еле провернул. Во, гады, жили! И чего им не хватало?
В винном глаза разбежались, но я их собрал вместе и взял три батла «Столичной». По три ноль семь. Взял бы еще винишка марочного, но в рюкзаке уже места не было. Впрочем, проходя мимо кондитерского, вспомнил о клапане и карманах рюкзака и заполнил их развесным шоколадом. Дорогим, зараза! По шесть шестьдесят за кэгэ.
Провожаемый глазами всего коллектива магазина, борющегося за звание ударника социалистического труда, я вышел из гастронома, сел на ступеньки и умял полбуханки ситного, выменянного у меня на рынке за зажигалку, банку сметаны за восемьдесят четыре копейки и полбатона докторской. Не знаю, то ли пиво хмыреныша вышибло из меня все калории синтет-пищи, то ли изобретатель наврал, но колбаса пошла за милую душу. Вообще-то хотелось копченки, но я здраво рассудил, что вначале нужно сожрать то, что может испортится. Умял бы еще, да под «Столичную», которую чуть было не распечатал, но тут увидел чапающего по улице мента и быстро ретировался.
В соседний универмаг.
Вот уж где я разгулялся! Купил себе майку, трусы (пять лет не одевал ни того, ни другого), десять пар носков (сколько можно на босу ногу ходить), две байковые рубахи, костюм в полоску, туфли на микропоре, габардиновый плащ, клетчатое кашне и, в довершение всего, шляпу. И все это удовольствие за сто шестьдесят три рэ ноль семь коп.
Переоделся в примерочной, глянул на себя в зеркало и выпал в осадок. Борода нечесана, лохматая, на голове копна замусоленных волос — не зря меня здесь все дедом кличут.
Одним словом, поплелся я после универмага в парикмахерскую. Всего пару часов здесь, а достал меня вид людей, таких опрятных, ухоженных. Захотелось и мне быть похожим на них.
Зашел я в салон, грохнул рюкзак на пол рядом с креслом, сел. Подходит парикмахер и, вытаращив глаза, смотрит на меня.
— Что делать будем? — спрашивает.
— Педикюр, — ехидничаю.
У него и челюсть отпала. Не знает, что это. Едрена феня, никакой цивилизации!
— А что можешь предложить? — спрашиваю.
— Постричь, побрить, подеколонить…
Жалко мне бороду стало, но вспомнил хмырей и решился.
— И то, и другое, и третье.
— Стричься как будем: бокс, полубокс, полька?
— А это как?
Парикмахер опять глаза выпучил.
— Под бокс — это, как я, — говорит. Глянул на него. От макушки до лба латка волос коротким ежиком, а все остальное — под нулевку.
— А полубокс — это только на макушку, или на лбу? — спрашиваю.
Парикмахер совсем чумеет.
— Это, — говорит, — как вашего соседа.
Смотрю, рядом клиента стригут. Под нулевку идет лишь у шеи, над ушами и виски. В общем, как под горшок, только покороче. Черт ее поймет, эту моду! Для меня всегда половина была в два раза меньше целого, а тут наоборот.
— Давай, как соседа, — говорю.
Взял он ножницы, резанул пару раз, и тут же их уронил.
— Это что? — спрашивает со страхом.
Гляжу, а из моих волос перхоть зеленая сыпется.
— А дерматит, — спокойно так отвечаю. — Не боись, не заразный. На нервной почве.
— Может, вы бы сначала домой сходили, да голову помыли? — предлагает он шепотом.
— А в тайге мой дом, — леплю ему лепуху, — экспедиция называется. Утром оттуда, а вечером опять туда.
И так это культурненько сую ему в карман халата червонец. Покраснел он, что рак вареный, и глазками по салону забегал — не видел ли кто? Что мой Старикашка — стеснительный такой брадобрей попался. Но от червонца не отказался. Во, когда она гниль наша перестроечная начиналась!
Короче, постриг он меня, побрил, даже перхоть полотенцем обмахнул, но после руки брезгливо вымыл. Затем взбрызнул меня «шипром» и вручил квитанцию. Стрижка — тридцать две коп, бритье — десять, одеколон — десять. Смехота, да и только! Были же цены, ядрёна вошь!
Покрасовался я на себя в зеркале, враз помолодевшего — теперь никто дедом не назовет, — взвалил на плечи рюкзак и дошел.
Иду я по улице, по сторонам гляжу. На дома, на прохожих. Чистенько все вокруг, дома такие аккуратненькие, люди все опрятные, приветливые, со светлыми лицами. И нет в них того привычного для меня опасливого ожидания в глазах, что вот-вот из-за угла в них из автомата пальнут. И стало мне так непривычно, муторно, что волком выть захотелось. И выпить — ну просто до упора.
Но в скверике не отважился. Как постригся, так словно во мне что-то перевернулось, стеснительность какая-то несвойственная появилась.
Зашел я в столовую, взял солянку, бефстроганов с пюре, два компота. Прав студент оказался, лишь на копейку превысил его медяки. Но это, понятно, за счет второго компота. Сел за стол. За столом парень сидит, молочную вермишель наворачивает. Видно, тоже студент. На столе в вазочке цветочки, салфетки в стаканчике.
Посмотрел я на все на это, горько вздохнул и стакан компота одним махом опорожнил. Затем достал батл «Столицы» и парню предлагаю:
— Будешь?
Он аж подпрыгнул.
— Что вы, что вы, нет, — залепетал. — У меня свидание сегодня…
— Тогда извини, — говорю, — а мне надо.
Сбиваю сургуч белый с горлышка, откупориваю бутылку и наливаю стакан. Сам не знаю, как у меня «извини» вырвалось. Вроде и не существовало для меня этого слова.
Студентик быстро дохлебал свой супчик молочный и исчез. Тоже мне, ухажер! Я в его годы только под хмельком к девкам и бегал — в наше время девки трезвых не привечали. Трезвый — значит, больной. И что у них за воспитание здесь? А еще, говорят, «оттепель»…
Хрипнул я стаканяру и закашлялся. Не привык я к стакану. Последние годы и в глаза стаканов не видел, даже воду из бутылки пью. А тут, вишь ли, с комфортом захотелось!
Поболтал ложкой солянку, подивился, что в ней и мясо есть, и маслины (в столовой-то), но есть не стал, хотя горячего года три не видел. Глаза бы ели, да и желудок мой безразмерный все бы принял, но вот душа не позволила. Гадко на душе почему-то стало, и больно — до крику. И почему это мне вот так вот, как этому студентику с его молочным супиком, жить не довелось?
Дёрнул я второй стакан, но не полегчало. И хмель не берет. Только еще горше и тоскливей на душе стало. Эх, остаться бы здесь навсегда! На завод какой-нибудь устроиться, телку найти, чтобы она детей мне нарожала… Да жить-поживать… Нет, никаких детей. Знаю, что они сейчас у меня дома вытворяют мамашу с папашей обушком по голове, да в котел. Кушать-то хотца! Нет, жить надо только в шестьдесят первом, чтобы не видеть, как мы в пропасть катимся… Да, но куда сунешься с моей ксивой? Паспортный режим здесь злой. В гостиницу не поселят, а то еще и упекут в места отдаленные, как империалистического шпиона. Можно, конечно, в Сибирь куда рвануть, да бичом там жить все легче, чем у нас. Но кто поручится, что за соседним домом не висит бесплотный туман, и что в этом мире есть Сибирь? Старикашка объяснял, что задверных миров бесконечное множество: реальных и ирреальных. Реальных это тех, которые существуют сами по себе, по своим законам. Ирреальных выдуманных чьим-то воображением. Причем и те и другие существуют абсолютно равноправно, ибо по теории вероятности их существование в бесконечном множестве допустимо в равной степени. Но, странное дело, в ирреальный мир при этом попасть гораздо проще, потому как все Задверье — как неизвестная компьютерная программа со свободным выбором файлов, где файлы на реальные миры не обозначены, так как о них никто не знает, а ирреальные миры имеют личные имена, поскольку в реальном мире существуют на бумаге. Естественно, что грифель практически всегда и выбирает именные файлы — они легче раскрываются, и я попадаю то в триллер, то в детектив, то в фантастику, то в сермяжную прозу…
Допил я остатки водки и вышел из столовой. Над домами светило солнце, по тротуару не спеша шли прохожие, по дороге шаркали шинами допотопные автомобили. Город приглашал к себе, убаюкивал своей спокойной размеренной жизнью, предлагал остаться здесь навсегда.
И я решился. Пошел на вокзал, купил билет до станции Букачача где-то в Сибири и сел ждать поезда. Была не была! Либо я въеду в бесплотный туман и растворюсь в нем навсегда, либо доберусь до этой самой неизвестной мне Букачачи и заживу нормальной человеческой жизнью.
И пока я сидел на скамейке в зале ожидания, душа моя оттаивала, и ледяная скорлупа, казалось, навсегда сковавшая ее, трескалась и рушилась, дробясь на бесчисленные осколки кривого зеркала Снежной Королевы. И было больно, и было горько, и впервые мое лицо стало мокрым. И тогда зашевелился в моей душе червячок совестливости, понял я, что не могу остаться здесь навсегда и жить спокойно. Потому, как остается в моей квартире Старикашка, человек не от мира моего, которого я бросаю на произвол судьбы. Который мне, фактически, жизнь спас…
Я тогда совсем доходил — продал все, что можно, — и голодал вторую неделю. Ослаб — ни украсть чего, ни ограбить кого уже был неспособен. Лежал себе на полу в углу комнаты и, смирившись с судьбой, тихонько ждал своего конца. На улицу не выходил — как-то не хотелось кончить жизнь суповым набором в котле мальчиков-каннибальчиков. Они, как биологические санитары, таких доходяг и приканчивают.
В общем, лежу я, дохожу, как вдруг вижу, выходит из стены Старикашка, оглядывается вокруг, на меня, как на пустое место, смотрит и так это недовольно причмокивает губами. Затем подходит к окну и на улицу выглядывает.
— Похоже, — бурчит вслух для себя, — на реальный мир эпохи упадка социализма. Опять не то.
Тут он вновь переводит взгляд на меня.
— А может, и ошибаюсь, — продолжает бурчать. — Судя по тому, как этот персонаж спокойно встречает голодную смерть, мир то ирреальный…
Разочарованно вновь подходит к стене, рисует на ней грифелем дверь и открывает ее.
Ну, когда он из стены появился и бурчать начал, я принимал все как должное. Думал, глюки на почве голода начались. Даже интересно так это стало. Но когда он дверь нарисовал, открыл ее, а там светящийся туман заклубился, не выдержали мои нервы, сорвался я. Заорал дурным голосом, бросился на Старикашку, с ног сбил и грифель отобрал. А когда в себя пришел и понял, что не галлюцинация все это, допросил Старикашку. Он, по простоте своей душевной за обещание грифель ему вернуть, и рассказал мне о мирах задверных. Фиг я ему грифель вернул. Ну, вернул бы ему грифель, ушел бы он, а мне что, опять с голоду подыхать? Так и остался он у меня жить, а я стал по задверным мирам шастать, себя, да его кормить…
В общем вспомнил я все это, сидя в зале ожидания мечты моей светлой, и засвербела у меня совесть. Выматерился я мерзко на червячка своего совестливого, билет порвал и повел себя, как под конвоем, в общественный туалет. Дверцу кабинки за собой запер, еще раз премерзейше выругался и, когда полегчало, нарисовал в простенке дверь родной квартиры.
Захожу я к себе домой и остолбеневаю. Сидит на полу мой Старикашка, в угол забившись, и трясется весь. А на подоконнике примостились два троглодита и так это степенно поглощают кубики синтет-пищи.
— Ням-ням, — говорит один другому.
«Добрая еда», — перевожу я.
— M-м… — отвечает другой.
«Но маловато!»
И тут я узнаю во втором триглодите депутата Бхара.
— Уведите их!!! — бросается ко мне Старикашка. — Они же каннибалы!
«Какие еще каннибалы? — ошарашенно думаю я. — Смирные такие ребята-троглодитята. Ишь, как культурненько кушают. Не видал ты, Старикашка, наших мальчишек-каннибальчишек.» Но тут вспоминаю, как депутат Бхар мою ногу в пещере щупал, и с уважением обращаю внимание на вздувшиеся бугры мышц троглодитов. Да, пожалуй, они покруче наших биологических санитаров будут.
— Куда увести? — глупо спрашиваю.
— Туда, откуда они пришли!
— А как они сюда попали?
— Да по глупости вашей! Вы ведь двери за собой не закрываете!
Я непонимающе моргаю. А Старикашка начинает объяснять, что, пройдя двери, надо их с обратной стороны другим концом грифеля стереть. Закрыть, то есть. Иначе за тобой в открытые двери может кто угодно последовать.
Тем временем троглодиты кубики прикончили и стали принюхиваться, и на нас плотоядно поглядывать.
— Ням? — спрашивает меня депутат Бхар.
«Кушать есть?» — перевожу я и с облегчением понимаю, что не к нам они приглядываются, а к рюкзаку принюхиваются.
— Есть, — говорю я. Достаю из рюкзака окорок сырокопченый и показываю. — Только здесь его ням-ням табу. Вернемся в пещеру, отдам.
Посмотрели они друг на друга, потом опять на меня и согласно закивали. Нет, нормальные ребята. Послушные и, главное, все понимают.
Объяснил мне Старикашка, как назад войти через невидимые с этой стороны двери, и стал я пробовать. Ох, и трудное это дело оказывается! Нужно себе мир тот представить, из какого пришел, и только тогда двери толкать. Два раза я на своей лестничной клетке оказывался, пока не догадался дверь на ключ закрыть и так пробовать. Попал я, наконец, в кают-компанию космического корабля. А троглодиты — никак. Воображение слабовато. Пришлось из кают-компании им окорок в квартиру высовывать и, как кто уцепится, к себе перетаскивать. Пока перетаскивал, они пол-окорока отглодали, потому как они меня чаще из-за дверей за окорок вытаскивали, чем я их.
В конце-таки концов перетащил. В кают-компании по-прежнему. Он и Она сидят, дифирамбы семнадцатой ноге поют и на нас внимания, естественно, не обращают. Ну, мои троглодитики и разбрелись по кают-компании. Все щупают, нюхают, на зуб пробуют. Зря я их похвалил, что послушные. Что дети малые. И ведь видно, что не первый раз они здесь: пирамидку синтет-пищи как корова языком слизала, все вещи на полу разбросаны, на прикладах многих бластеров следы зубов. В рубку корабля я троглодитов окороком еще заманил, а дальше застопорило. Застыли они перед иллюминатором и глаз не могут оторвать от зрелища охоты за семнадцатиногими. Ухают, подпрыгивают, пальцами тычут. Кино и только! Часа три я их уговаривал, окорок весь скормил, а они — никак. Пока я на пульте управления не нашел кнопку затемнения иллюминатора. Но и потом взмок весь, когда из рубки за кость обглоданную от окорока их в пещеру затаскивал.
В общем, справился я с этим, пот со лба вытер, вернулся в рубку и дверь в пещеру, как научил Старикашка, за собой стер. А затем уж через кают-компанию мимо дуэта, тянущего бесконечные рулады, вернулся домой.
Захожу в прихожую и чувствую, что в квартире опять неладно. Небось граф какой вторгся, каминные часы свои требовать.
Вхожу в комнату. Лежит мой Старикашка у стеночки, веревкой весь перевязанный, да с кляпом во рту. А на кирпичах вокруг рюкзака сидят давешние хмырь с хмыренышем. Пиво дойчляндовское сосут и охотничьи сосиски мои трескают. Надо понимать, вместо графа с часами каминными явились.
— А это что за хрен с бугра? — спрашивает хмырь.
Не узнает меня, значит, бритого, да в шляпе, да в габардиновом плаще. Зато хмыреныш враз признал. Оштукатурился весь и по карманам зашарил. Что значит, глаз молодой.
Распахиваю я тогда плащик свой габардиновый и бластер вытаскиваю. Тут и хмырь меня признал — челюсть отвалил.
— Засиделись вы, ребята, что-то, — говорю я. — Пив-бар закрывается.
«А чего это, действительно, все день и день?» — как бы параллельно думаю я.
Тут как раз за окном темнеть стало.
— Да-да… — залепетал хмыреныш. — Извините. Пойдем мы…
Похоже, у него при моем появлении крыша поехала.
Ай, нехорошо! — цокаю языком. — А платить кто будет? Он, что ли? — киваю на Старикашку.
— Сейчас, сейчас… — вновь зашарил по карманам хмыреныш.
Нет, точно шарики за ролики у него заскочили.
— Стоп, — говорю. — Это уже мои заботы.
Ставлю их мордами к стенке и обшариваю. И чего у них только нет! Четыре пукалки — по паре на брата — и все разных систем, три гранаты, наручники, баллончики газовые, кастеты, ножи. Ну, и капусты лимонов на сто. Вываливаю все на пол.
— Пивбар у нас дорогой, — говорю, — можно сказать, для привилегированных. Сами понимаете…
Достаю у хмыреныша последнюю пачку капусты. Гляжу на пол. Приличная сумма получилась.
— Да, хорошо посидели, — говорю. — Зато весело, правда? И будет что вспомнить. А теперь можно и по домам — улюлю, баиньки.
Они было направляются к двери, но я их останавливаю. Знаю я их хмыриную натуру. Небось на лестничной клетке еще пара хмырей ошивается, меня поджидает — иначе, чего бы здесь эти так спокойненько пиво, цедили?
— Парадное у нас закрыто, так что прошу сюда. — И распахиваю окно.
— Третий этаж… — балдеет хмырь.
— Ныряй. Тут не глубоко, — предлагаю ему дулом бластера.
Хмырь, кряхтя, влезает на подоконник и сигает вниз. Слышится глухой удар. Жаль, что там земля, а не мостовая.
— Должок с меня за пиво, — говорю хмыренышу и сую ему в карман пятак. — Это тебе на трамвай.
И выпроваживаю его вслед за хмырем. Затем закрываю окно и развязываю Старикашку. Сердце у него колотится, глаза на лоб вылезли, сам дрожит весь и сказать ничего не может. Вскрываю ему банку пива, хмыриным ножом нарезаю хлеб и докторскую колбасу.
Выпил он пива, поел. Вижу, лицо розовеет, в глазах живой блеск появляется.
— Оклемался? — спрашиваю.
Кивает головой. Не совсем видно, да размусоливать с ним некогда. Того и гляди, хмыри снова появятся, но уже не вдвоем, а десятком целым, как возле рынка.
— Домой тебе пора, — говорю ему, — в свою реальность.
Он еще быстрее кивает.
— А вы мне грифель вернете? — с надеждой спрашивает.
— Нет, — отрезаю я. — Ты моей рукой дверь в свой мир нарисуешь — и дуй.
— Не могу я без грифеля вернуться, — лепечет Старикаш и чуть не плачет. Мне его сдать нужно…
— А нашим мальчикам-каннибальчикам на стол в виде жаркого попасть не хочешь? — вкрадчиво спрашиваю я. — Или с хмырями еще раз повстречаться? Они ведь в следующий раз покруче себя вести будут.
— Нет! — трясется он.
— Тогда давай, рисуй.
Задумался он. И так ему блин, и так. Вижу, выбирает, какой же блин лучше. Уже прогресс — раньше он об этом и говорить не хотел. Видно, хорошо его хмыри прижали!
Подумал он, вздохнул горестно и голову понурил.
— А вы за мной следом не пойдете? — спрашивает.
«Уломал-таки!» — радостно думаю я и тут уже сам задумываюсь.
Чистенький мир, видно, у него. Может, получше мечты моей золотой шестьдесят первого года.
— Не хочешь? — спрашиваю.
Краснеет он, глазки прячет и головой отрицательно мотает.
— Слово даю, — обещаю я, — что двери за тобой сотру.
Поверил он мне. Всегда он мне верит. Аж противно. Ведь ни разу я слово свое не сдержал.
Но и он не дурак оказался. Дверь моей рукой нарисовал, но с наборным замком.
— Может, отдадите все-таки грифель? — спрашивает он на прощание.
— Нет. Я ведь тоже жить хочу.
— Тогда, пожалуйста, отвернитесь, — просит он, а сам опять конфузливо краснеет, что девица нецелованная. Стыдно ему, что шифр тайком за чужой спиной набирать будет.
Пожимаю плечами и отворачиваюсь.
Старикашка замком застрекотал, набирая нужное слово, а затем дверь вдруг хлопнула, но стрекотание осталось.
— Уже? — спрашиваю.
Молчание.
Оборачиваюсь и вижу, что Старикашка исчез, а буквы в замке крутятся, слово заветное шифруя. Вот те раз! Ни «прощай», ни какого другого последнего слова Старикашка мне не сказал.
Горько мне стало. И обидно. Столько вместе прожили, а он ушел и не попрощался. Первый раз я ему дал искреннее обещание, и первый раз он мне не поверил.
Проклятый червячок совестливости вновь зашевелился в душе, подтолкнул меня к стене. Но я пересилил себя и, повернув голову, посмотрел в окно. За стеклом клубился туман.
… И я стер дверь в Старикашкин мир. Сдержал слово.
«Какой туман? Почему туман? Откуда?!» — забилась мысль, отслоившаяся от моего сознания.
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, внизу — загаженная мусором пустынная асфальтовая улица с мощенными потрескавшимися бетонными плитами тротуара.
«Стоп! — взорвалась отслоившаяся мысль. — Какие еще мощеные тротуары? Под окнами ведь все перекопано было!»
Я подошел к окну и выглянул. Ясный осенний вечер. Привычный вид развалин обветшалой многоэтажки напротив, а под окном — старые брустверы окопов, оставленные в агонии городской службой канализации лет десять назад. А вот и следы падения тел хмыря с хмыренышем.
«Так вот в чем дело! — ожило во мне второе, параллельное сознание. — Вот почему все время был день, а стоило мне засомневаться, как пали сумерки! Вот почему туман за окном». Тут бы мне встряхнуться, да заорать благим матом, но тело и первое сознание не слушаются, поступают по своему.
Сел я на кирпич, на рюкзак посмотрел. Пожрать, что ли? Полез за сыром и наткнулся на пакет с одеялом. Тьфу ты, черт! Я ведь ему, Старикашке, выменивал, чтобы он на голом полу не простудился…
«Значит, прав был Старикашка, когда обозвал меня персонажем, — закипел я. — Значит, и мой мир ирреален…»
Я словно раздвоился: продолжал жить в своем мире, двигаться, думать, но одновременно жило и второе, параллельное сознание, анализируя мои мысли и поступки.
«Значит, сидит где-то в своем реальном мире Автор, щелкает клавишами машинки, и каждый удар по клавишам дергает ниточки, к которым привязана марионетка Игорь Викторович. Вот почему так трудно было повернуть голову, чтобы увидеть за окном светящийся туман. И вот почему моя жизнь столь динамична и насыщена, будто по нотам расписана!»
Есть расхотелось. Я встал, бесцельно прошелся по комнате… и застыл на месте.
«Парень! — вдруг подумал я. — Ты ведь свободен! Путь в твои Палестины, рай социалистический, открыт. Старикашку-то ты спровадил!»
На радостях я пнул рюкзак ногой и бросился было к входным дверям, чтобы сразу уйти в задверный мир, но рассудительность одержала верх. Негоже такому харчу пропадать. Да и одеяло там пригодится. Тем более, что эсэсэсэровской капусты у меня почти не осталось.
Я быстренько загрузил в рюкзак трофейное хмыриное пиво, взвалил его на плечи и только тогда направился к двери. У двери я долго приводил возбужденные мысли в порядок, вызывая в памяти кабинку общественного сортира на железнодорожном вокзале. Наконец настроился и протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Только бы в кабинке никого не оказалось! А, впрочем, плевать!
«Так тебя Автор и отпустит!» — съехидничало параллельное сознание.
Но прикоснуться к двери не успел. Она сама открылась. Точнее, упала на меня, выломанная из стены вместе с филенкой. И, пока я барахтался под дверью, в лицо мне ударила струя аэрозоля из газового баллончика.
Кто-то наотмашь вмазал мне по морде, а затем сунул под нос пузырек с аммиаком. Я замотал головой, открыл глаза и блеванул на приводившего меня в чувство хмыря.
— Мать твою! — заорал хмырь, отпрыгивая.
Голова трещала, как на следующий день после полуведра самогона, в ушах шипело, глаза застилал туман. Кто-то опять сунул мне под нос пузырек с аммиаком.
— Убери, а то и тебя облюю! — заорал я.
— Дайте ему водки, — сказали из тумана.
Перед лицом возник стакан. Я схватил его обеими руками и опрокинул в себя. Передернуло меня, как от трехсот восьмидесяти вольт. Но полегчало. В ушах перестало шипеть, головная боль начала утихать, в глазах прояснилось.
И увидел я, что сижу, скрючившись, на стуле посреди большой комнаты, сплошь коврами увешанной и устеленной. Передо мной стоит стол громадный, весь резной, в завитушках с позолотой, а на нем — часы каминные, бластер и всякий хлам из моих карманов. И грифель заветный там тоже валяется. А за столом сидит хмырище необъятных размеров и смотрит на меня исподлобья.
— Очухался? — лениво разлепляет он губы и сует в них сигару. Пальцы у него, что сардельки вареные, и все в перстнях. И костюмчик на нем с нуля, как от Кардена.
Сел я поудобнее, огляделся. За моей спиной пяток хмырей стоит, один платком с себя мою блевотину счищает.
«Да, влип, — думаю. — Отсюда не смоешься — это тебе не в развалинах. Таки-достали они меня…»
— Костюмчик-то синтетисеский? — спрашиваю хмыря облеванного.
— Ну? — рычит он.
— Тогда пятна останутся, — злорадствую. — У меня кислотность повышенная…
— Бум-м! — звенит в ухе, и я слетаю от затрещины на пол. Один из хмырей подхватывает меня и снова усаживает на стул.
— Ты, парниша, мне говори, — лениво цедит слова хмырище и выпускает на меня облако дыма. — Мне свои сказки сказывай…
— Какие сказки? — изумляюсь я.
— Бум-м! — звенит в другом ухе, и меня вновь водружают на стул.
«Так, пожалуй, и мозги вышибить могут», — думаю себе.
— Все скажу, — соглашаюсь вслух. — Только велите по ушам не бить. А то звенит сильно — вопросов не слышно.
— Так-то лучше, парниша, — кривит губы хмырище. — Я так понимаю, что ты не знаешь, почему часы идут без механизма, а бластер стреляет без заряда?
— Не знаю, — соглашаюсь я и на всякий случай втягиваю голову в плечи. Но оплеухи не следует.
— Знаю, парниша, что не знаешь, — благостно кивает хмырище. — Но где ты эти вещи взял, надеюсь, помнишь?
Задумываюсь я. На кого они работают: на государственную машину, или на себя? Что им врать-то?
— Бу-бум! — в обеих ушах. Подпрыгиваю на стуле, но не падаю, так как оплеухи с двух сторон уравновешивают друг друга.
«Ну, Автор! — ожило параллельное сознание. — Ну, погоди!»
— Помню, помню! — кричу.
— Так поведай нам, парниша! — радушно разводит руками хмырище. — Мы внемлем тебе.
Понимаю, что деваться некуда. Изувечат, а все равно узнают. Если уж и прикончат, так хоть мучить не будут. И потом, что я, Родину продаю? Да и можно ли назвать мой мир Родиной?
И я начинаю обстоятельно выкладывать хмырище все до копеечки. Выкладываю, а сам гадаю и никак не вшурупаю: частная у них хмыриная лавочка, или правительственная? Логово вроде бы частное. Да и замашки мафиозные… Или наоборот?
— Все? — спрашивает хмырище с ухмылкой, когда я заканчиваю. И вижу я, что верит он мне.
— Все.
— Тр-рах! — летят искры из глаз и я опрокидываюсь вместе со стулом.
«А не один хрен тебе, на кого они работают?» — проносится в голове.
— А Старикашка, значит, ушел в свой мир и грифель унес, — говорит хмырище, когда меня поднимают и ставят на место вместе со стулом. — Так, парниша?
— Нет! — ору я. — Грифель-то вон, на столе перед вами лежит!
Изумляется тут хмырище неподдельно. Взглядом окидывает хлам мой карманный, что ему на стол вывернули, и извлекает из него грифель.
— Этот?
— Ага.
Разглядывает его хмырище, щупает со всех сторон, острие пальцем пробует не оружие ли? Затем по бумаге черту проводит.
— Так в чем дело, парниша? — говорит мне с усмешечкой. — Нарисуй нам двери в копи царя Соломона.
И бросает мне грифель. Чувствую, как тут же мне под ребра пукалки упираются — вдруг грифель стреляет чем-нибудь. Нет, частники все-таки. Госсектор так себя не ведет.
Оглядываюсь я.
— Стену хоть оголите, — говорю, — не на коврах же рисовать.
— Хмырище только бровью повел, как один из хмырей к стене подскочил и ковер с нее сорвал.
Подхожу к стене и начинаю двери рисовать. Крепкие, дубовые, двухстворчатые. Хмырище рядом стоит. А я рисую и думаю, как Сусанин, куда же мне их завести, чтобы самому живым выйти?
— Копи царя Соломона не обещаю, — говорю. — Это не от меня зависит. Как повезет.
Вру, конечно. Раньше, действительно, наобум ходил. Да Старикашка надоумил, как попасть туда, куда хочешь, когда объяснял, как троглодитов назад в пещеру вернуть…
Все, придумал! Хоть вы, хмыри, и частники вроде, но жилка государственной муштры в вас хорошо сидит. Ишь вышколенные какие — самая дорога вам в страну Сильной Личности. Под его знамена, так сказать.
— Готово, — говорю.
Хмырище недоверчиво ухмыляется.
— Готово, говоришь? Так открывай!
Но сам на всякий случай меня под руку хапает.
«Ну, — думаю, — только бы получилось!»
Берусь я за ручку и открываю. За дверьми туман белый клубится.
Морда хмырищи вытянулась, рука, как клещи, в предплечье вцепилась.
— Не соврал… — цедит.
А глаза у него, что бельма белые. Не зря, значит, над хмырями хмырь. Только головой мотнул, как ему в руку кто-то мой бластер сунул.
— Пошли… — хрипит он и вместе со мной в туман шагает.
Зал — огромный. Пол — паркетный. Окна — высокие, стрельчатые. Светло. Безукоризненно чисто. В глубине зала — стол двухтумбовый. За ним — лик знакомый. Во френче. Волосы набок зализаны, усы мушкой. В руке трубка раскуренная. Вождь.
Видит он нас, и глаза что буравчики делаются. И начинает он медленно, грозно вставать.
Оглядываюсь назад. На хмырищу и на хмырей, что за нами в дверь пролезли. Узнали они вождя. Стоят оцепеневши, все оштукатуренные. У хмырищи рука сама собой разжимается, и бластер на пол падает.
Так я выхожу вперед и говорю:
— Адольф Виссарионович, с просьбой мы к вам. Разброд у нас в стране полный. Может, вы порядок наведете? Я вам и дверь нарисую…
Гляжу, застыли все, как в немой сцене. Ну, хмыри, понятно, обалдели, но и вождь застыл в полусогнутом виде с буравчиками глаз своих. Будто прострел у него — никак распрямиться не может. И сам я, чувствую, окаменел с дурацкой улыбкой на лице. Одним словом, картина «Не ждали». «Ага, — думаю, — Автор повесть закончил, точку поставил. Небось спину от пишущей машинки распрямляет, да довольно потягивается. Шампанское сейчас раскупоривать будем, да свою писанину полировать начнет».
С трудом выдираюсь из полотна авторской картины, поднимаю с пола бластер. Затем подхожу к стене и рисую дверь. Представляю, как автор в своем кабинете смакует шампанское и любовно перечитывает последние строчки. «Ай да молодец, Автор! Ай да шельмец — какой мир гадкий сотворил!»
Я те покажу молодца-шельмеца!
Заканчиваю рисовать и так это аккуратно, костяшками пальцев, стучу.
— Да-да? — слышу изумленный возглас. Тогда я беру бластер на изготовку, распахиваю дверь и шагаю в белесый туман.
Осень 1992 г.