ГЛАВА ШЕСТАЯ
«Покинул Пламтри в Теннесси
И первый раз согрелся», —
процитировал Александр, размахивая перед обогревателем длинной, с широкими ногтями рукой. Рукав белого халата трепетал и колыхался на теплом ветру.
Это было полчаса спустя, мы сидели в пристройке к мастерской Александра с окном-фонарем, пили чай и смотрели на падающий снег и южное крыло дома, видное даже при слабом полдневном свете, на его бревенчатые стены и волнистые снежные полосы, осевшие на тускло-розовой штукатурке.
Венок из остролиста с красным бантиком, висящий над входной дверью, был запорошен снегом и почти неразличим. Ближайшие от окна хлопья снега сверкали белизной, но дальше на них ложились отсветы желтого занавеса, и они скрывались из виду, отчего Ремберс казался уединенным и надежно защищенным.
В кремово-белом халате подчеркнуто старомодного покроя брат смахивал на мельника из оперы. Когда он отдыхал, его большое, бледное лицо напоминало портреты восемнадцатого века — тяжелое, значительное, с еле различимыми признаками вырождения, свидетельствующее о поколениях генералов и доблестных авантюристов, по-своему сугубо английское, какими бывают теперь лишь англо-ирландские лица. Его можно было бы назвать «породистым» в том смысле, как обычно говорят о животных.
Я только теперь, в Ремберсе, заметил одну странную вещь: хотя по чертам его лицо удивительно походило на отцовское, но по общему духу и выражению оно столь же удивительно напоминало о матери. Она «ожила» в нем куда явственнее, чем в Роузмери или во мне, мы остро ощущали это. Мы считались, да, полагаю, и были, очень дружной семьей, и, хотя финансовое благополучие зависело от меня и я в значительной степени играл роль отца, Александр, вжившись в роль нашей матери, был подлинным главой семьи. Здесь, в доме и мастерской с белеными стенами, на которых все еще висели ее акварели и темноватые литографии пастельных тонов, я особенно ясно вспоминал ее с какой-то щемящей болью и чувством вины, ведь мой старый дом одновременно и подавлял, и защищал меня. Возвращаясь в него, я всегда заново испытывал это чувство, но теперь к нему примешивалась и боль из-за Антонии, чувство очень похожее, но более сильное, смутное и мучительное. Возможно, это и в самом деле была все та же боль, и тень от нее лежала на всей моей судьбе — на прошлом и будущем.
Мы не стали зажигать свет. Сидели у окна, не глядя друг на друга, и наблюдали, как тихо падает снег. От нас теперь был скрыт пейзаж за окном, которым в светлые дни любовался Александр. Занавеси отделяли пристройку от мастерской. В ней царила полная тьма. Летом здесь пахло деревом, из сада доносился аромат цветов и свежий, влажный, чистый запах глины. Однако сейчас я вдыхал только керосин от четырех больших обогревателей. Его знакомый запах заставил меня вспомнить плохо освещенные зимы моего детства.
— И что же?
— Да, собственно, вот и все.
— И Палмер больше ничего тебе не сказал?
— Я его ни о чем не спрашивал.
— И ты говоришь, что был с ним просто ангелом?
— Просто ангелом.
— Не стану утверждать, — заявил Александр, — что я бы набросился на него как дикий зверь. Но расспросил бы его. Хотел бы понять все до конца.
— Ну я-то понял, — сказал я. — Ты же знаешь, мы с ним очень близкие друзья, так что расспрашивать невозможно, да в этом и нет никакой необходимости.
— Как по-твоему, Антония счастлива?
— Так и порхает. Александр вздохнул:
— Могу признаться, Палмер мне никогда не нравился. Он какой-то не настоящий — прекрасная механическая копия человека, отлично придуманная, расцвеченная, но все же копия.
— Он — маг, — пояснил я, — и уже одно это вызывает неприязнь. Но он вполне живой человек из плоти и крови. Любовь нужна ему не меньше, чем прочим. Меня очень растрогало, как они с Ан тонией пытались удержать меня. Представь себе, удержать в подобной ситуации…
— Позвольте, сэр, выразить мое громкое «фи», позвольте мне защищаться! — подшутил Александр.
— Антония написала тебе? — Я повернулся и стал наблюдать за ним. Его большое, тяжелое лицо подсвечивалось желтоватым снегом.
— Да, — ответил он.
Интересно, мог бы я это предвидеть? Но нет, подобный шаг казался мне немыслимым. Я был просто ошеломлен ее письмом.
— Значит, письмо пришло после моего телефонного звонка? Вряд ли она написала бы тебе, не поговорив сначала со мной.
— Ну конечно нет, — подтвердил Александр. — Но я не принял твоих слов всерьез, когда ты позвонил. Она ведь ничего не сообщила в своем письме, никакой информации в нем не было. Кстати, скажи мне, где ты теперь намерен жить?
— Не знаю. Наверное, сниму квартиру. Роузмери хочет стать моей домоправительницей.
Александр засмеялся:
— А почему бы тебе не остаться здесь? Ты же сейчас не занимаешься своими делами?
— А что мне здесь делать?
— Ничего.
— Ну и ну.
— Почему бы и нет? — продолжал Александр. — Здесь самое идиллическое времяпрепровождение — просто земной рай. Мы это прекрасно понимали в детстве, пока жизнь нас не испортила. Если хочешь чем-то себя занять, я научу тебя лепить из глины или вырезать змей и ласок из корней деревьев. Вся беда в том, что люди в наше время не понимают, как это можно ничего не делать. Мне пришлось основательно потрудиться, обучая безделью Роузмери, и теперь она, в отличие от тебя, знает в этом толк.
— Ты — художник, — возразил я. — Для тебя ничего не делать и значит делать что-то. Нет, я вернусь к своим Валленштейну, Густаву Адольфу и книге «Что такое быть хорошим генералом». Недавно я весь погрузился в исследование о Тридцатилетней войне и сравнивал этих двух командующих. Это была глава в большой книге о том, в чем секрет удачи военачальника.
— Хороших генералов вообще не существует, — сказал Александр.
— Ты начитался Толстого. Он полагал, что все генералы никуда не годятся, потому что русские генералы были никудышными. Как бы то ни было, я надеюсь серьезно поработать. Надо признать, что Антония умела заполнять собой время.
— Отлично, — проговорил Александр. Он снова вздохнул, и мы минуту помолчали.
— Познакомь меня с результатами твоей бездеятельности, — попросил я.
Александр поднялся и отдернул занавес. Он включил свет в мастерской, и вверху засверкало множество длинных, узких полос. От освещения начало казаться, что за окнами сейчас весенний полдень. Огромная комната некогда была котсуолдским сараем, и моя мать перестроила его, но сохранила высокую крышу и грубо отесанные деревянные стропила, сквозь которые струился теплый, мягкий воздух и в полосах света кружились пылинки. Длинный рабочий стол с исцарапанной поверхностью и аккуратные связки инструментов на дальней стене. Остальные вещи, хотя на первый взгляд и находились на своих местах, были разбросаны повсюду: глыбы необработанных камней; огромные корневища деревьев, сложенные как шалаш; деревянные обрубки разной величины, похожие на гигантские детские кубики; высокие статуи, укутанные тускло-серой тканью; коробка с резными бутылками из тыквы, столбик из черного дерева, выточенный или самой природой, или мастером, трудно сказать, чем или кем. На стене у окна стояли ряды глиняных кувшинов, а в дальнем конце мастерской виднелись гипсовые слепки, торсы, извивающиеся тела без голов и головы на грубых деревянных подставках. Пол, выложенный плиткой под голубые голландские изразцы, был, по прихоти Александра, покрыт высохшим тростником и соломой.
Александр пересек комнату и стал аккуратно снимать ткань, закрывавшую высокие скульптуры. Первым он открыл вращающийся пьедестал, на котором громоздилось что-то непонятное; полностью сняв покрывало, он зажег свет в центре мастерской и повернул единственную, находящуюся на его рабочем столе угловую лампу, направив ее прямо на пьедестал. На нем оказалась гипсовая голова, к работе над которой он только приступил. Глина еще не засохла, и куски проволочного каркаса проглядывали то тут, то там. Сходство с головой лишь начинало проявляться. Я всегда считал опасным момент, когда безликий образ вдруг приобретал черты какого-то человека. В глубине души невольно возникало чувство — вот так и рождаются чудовища.
— Кто это?
— Не знаю, — откликнулся Александр. — Это не портрет. Однако у меня странное ощущение, будто я искал того, кому принадлежит это лицо. Раньше я так никогда не работал, и, возможно, это ни к чему не приведет. Впрочем, ты помнишь, как несколько лет назад я сделал ряд совсем нереалистических голов.
— Твой плексигласовый период.
— Да, в то время. Но мне и прежде совершенно не хотелось лепить чьи-то мнимореалистические головы. — Он медленно передвинул лампу, и ее косые лучи обозначили темные линии в складках глины.
— А почему современные скульпторы вообще отказались от портретов? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Александр. — Мы больше не верим в человеческую природу, как верили древние греки. Между схематическими символами и карикатурой ничего не осталось. А здесь я желал передать ощущение какого-то полного высвобождения. Ничего. Я продолжу свою игру с этой скульптурой, стану задавать ей вопросы и, быть может, получу какой-нибудь ответ.
— Завидую тебе, — признался я. — У тебя есть способ узнать что-то новое о реальном мире.
— У тебя тоже, — заметил Александр. — Твой способ называется моралью.
Я засмеялся:
— Я ею давно не пользуюсь, братец, так что она основательно заржавела. Покажи что-нибудь еще.
— Угадай, кто это? — Александр передвинул угловую лампу прямо кверху, и я увидел голову из бронзы, укрепленную на кронштейне над рабочим столом.
Я был поражен, даже не узнав ее как следует.
— Давно я ее не видел. Это была Антония.
Александр вылепил ее голову в самом начале нашей семейной жизни, однако сделанное его не удовлетворило, и он отказался отдать ее нам. Это была светло-золотая бронза, и он изобразил молодую, окрыленную Антонию, почти незнакомую мне, принадлежащую совсем другой эпохе. С лицом женщины, танцующей на столе, за которую пьют шампанское. Форма ее головы была великолепно схвачена, в огромной, ниспадающей на спину копне волос угадывалось что-то греческое. Я сразу узнал и ее крупные, жадные, полураскрытые губы. Но эта Антония выглядела моложе, веселее, непосредственнее моей жены. Возможно, она и была такой, да только я об этом забыл. В бронзовой голове напрочь отсутствовала пьянящая теплота сегодняшней Антонии. Я вздрогнул.
— Без тела я ее не воспринимаю, — произнес я. Покачивающаяся походка Антонии была существенной частью ее облика.
— Да, для некоторых тела важнее всего, — заметил Александр. Он играл над головой лучом, освещавшим щеку. — И все же головы более всего передают нашу сущность, это высшая точка нашего воплощения. И будь я Богом, не было бы для меня большей радости, чем создание голов.
— Сами по себе скульптурные головы мне не нравятся. По-моему, в них есть какое-то нечестное преимущество, и они говорят о незаконных и несовершенных отношениях.
— Незаконные и несовершенные отношения… — повторил вслед за мной Александр. — Да. Возможно, даже наваждение. Фрейд о Медузе. Голова способна передать и женские половые органы, тогда она пугает и не возбуждает желания.
— Мне и в голову не приходили такие изощренные мысли, — сказал я. — Всякий дикарь любит коллекционировать головы.
— А вот ты не разрешил включить твою в мою коллекцию, — упрекнул Александр. Я наотрез отказывался позировать ему, хотя он не раз просил меня об этом.
— Чтобы ты насадил мою голову на копье? Ни в коем случае!
Пока мы смеялись, он провел рукой у меня по затылку, чтобы почувствовать его форму под волосами. Для скульптора важнее всего форма черепа, а не его содержание.
Мы постояли еще немного, глядя на голову Антонии. Наконец я ощутил, что на сердце у меня стало тяжело.
— Не пора ли нам выпить? — предложил я. — Кстати, я отправил сюда ящик «Верж де Клери» и немного бренди.
— Да, мы получили их сегодня утром, — ответил Александр. — Но не портвейн! Любой кларет сделался бы портвейном, если б мог.
— Нет. Не сделается, если ему не позволят, — возразил я. Мы всегда спорили об этом под Рождество.
— Боюсь, что завтра сюда, как обычно, нагрянет целая толпа, — сказал Александр. — Мне не удалось все отменить. Роузмери говорит, они так об этом мечтают. Но вдруг нам повезет и снег заметет все дороги?..
Мы подошли к двери, открыли ее и, встав на пороге, посмотрели во двор. Задул холодный ветер, и от морозного воздуха зазнобило. Начало темнеть, но последние дневные лучи по-прежнему окрашивали золотистым блеском падающий снег. Перед двумя большими заснеженными акациями расстилалось белое полотно. Из-под густого зимнего покрова торчали темные ветви. Тут, рядом с нами, заканчивалась поляна, а за ней тянулась гряда холмов, скрытая теперь от наших взоров. За холмами притаились заброшенные железорудные поселки Сибфорд-Гоуэр и Сибфорд-Феррис. Снег тихо падал с безветренных небес, и через открытую дверь мы могли наблюдать за этим безмолвием природы. Мы были отрезаны от мира, словно в склепе. Затем перед нами мелькнуло темное пятно, совсем как на китайском рисунке, — черный дрозд важно шествовал к своему гнезду и вдруг остановился и спрятался под кустом, повернул голову в нашу сторону, а затем бесшумно проследовал назад, за сугроб. Мы увидели, как сверкнули его глаза в лучах заходящего солнца, и обратили внимание на его оранжевый клюв.
«Эй, черный дрозд, эй, черный хвост.
Оранжевый носок», —
пробормотал Александр.
— Уж слишком ты часто цитируешь, братец.
— Слишком?
— А помнишь, как там дальше?
— Нет.
«Щегленок, зяблик, воробей,
Кукушка с песнею своей,
Которой человек в ответ
Сказать не часто смеет: нет!»
Александр минуту помолчал, а затем спросил:
— Ты был верен Антонии?
Я не ожидал от него такого вопроса, однако сразу ответил:
— Да, конечно.
Александр вздохнул. Свет из гостиной вырвался наружу, и тьма озарилась золотистым конусом; снежинки, ставшие тускло-серыми и едва различимыми, на мгновение оказавшись в нем, снова ярко заблестели. Вечнозеленые ветви, которые Роузмери старательно переплетала каждое Рождество, как ее приучила мать, висели на окне. Они были украшены разноцветными шарами, апельсинами, длиннохвостыми игрушечными птичками и свечами, рядом с ними свисала омела. Я увидел, что моя сестра взобралась на стул и принялась зажигать свечи. Они вспыхнули и ярко загорелись, как старый, многозначный символ, трепеща на ветру, который всегда проникал в это время в высокие, плохо подогнанные викторианские окна.
— Почему «конечно»? — спросил Александр.
В этот момент до нас донеслись звуки фортепиано. Роузмери заиграла рождественскую песню: «Как во граде царя Давида». Я глубоко вздохнул и отошел от двери. Затем прошел в комнату и взял сигареты, которые оставил на окне. Александр, очевидно, не ждал ответа на свой вопрос. Он повернул угловую лампу и вновь осветил незаконченную голову. Мы молча рассматривали ее, а вдали слышались звуки фортепиано. Я знал, она напоминает мне о чем-то грустном и пугающем, и, вглядываясь теперь в это смазанное тенями лицо, понял вдруг, о чем именно. Когда умерла моя мать, Александр хотел сделать посмертную маску, но отец ему не позволил. И вдруг я живо вспомнил ее спальню, неподвижную фигуру на кровати, лицо, укрытое простыней.
Я вздрогнул и повернулся к двери. На улице совсем стемнело. Снег по-прежнему шел, видимый лишь из освещенных окон и словно погруженный в глубокую дремоту. Роузмери начала следующий куплет.