1
В то утро, когда пришел черед последней из сестер Лисбон (на этот раз Мэри, которая, как и Тереза, приняла снотворное) наложить на себя руки, в доме появились два судебных медика — к тому времени они совершенно точно знали, где здесь хранятся ножи, где установлена газовая плита с духовкой и на какую из балок в подвале можно прицепить петлю. Они выскочили из фургона неотложки, двигаясь, как им казалось, слишком медленно, и тот, что был потолще, еле слышно выдохнул: «Да, ребята, это вам не телевидение. Быстрее мы не умеем». Он тащил на себе тяжеленный аппарат искусственного дыхания и чемоданчик с кардиологическим оборудованием — мимо чудовищно разросшихся кустов, прямо по запущенной лужайке, что была безупречно ухожена всего тринадцать месяцев тому назад, когда эта прискорбная история только началась.
Первой была Сесилия, младшая из сестер, тринадцати лет, — подражая стоикам, она вскрыла себе вены на запястьях, пока принимала ванну. Когда ее нашли лежащей в мутно-розовой воде, с желтыми белками приоткрытых глаз, как у одержимой, и детским тельцем, окутанным запахом взрослой женщины, медики были так напуганы спокойствием ее черт, что поначалу просто стояли вокруг, словно завороженные. Затем, впрочем, в ванную с воплем вбежала миссис Лисбон, и жестокая реальность вернулась на место — с кровью на банном коврике и мраморными разводами на поверхности воды в унитазе, причиненными утонувшим там бритвенным лезвием мистера Лисбона. Медики выудили Сесилию из теплой воды, поскольку та усиливала кровотечение, и наложили на руки девочки жгуты. Мокрые пряди волос рассыпались по ее спине, а ноги и руки уже приобрели голубоватый оттенок. Она не произнесла ни слова, но, расцепив ей пальцы, медики обнаружили в них глянцевую пластиковую картинку с изображением Девы Марии, которую Сесилия прижимала к едва набухшей груди.
Это случилось летом, в сезон размножения мошкары, рыбьего лакомства; да, ежегодно в июне наш город покрывается сплошным слоем этих мелких насекомых, живущих всего один день. Поднявшись плотными облаками с водорослей загрязненного озера, они закрывают собою свет, налипая на оконные стекла, выстилают живым ковром автомобили и уличные фонари, обволакивают доски муниципальной пристани и гирляндами свисают с такелажа парусных яхт, так что яркие краски оборачиваются вездесущим грязно-коричневым налетом легкого, чуть шевелящегося мусора. Миссис Шир, живущая дальше по улице, сообщила нам, что видела Сесилию за день до попытки самоубийства. Девочка стояла у обочины в своем всегдашнем сшитом по старинной моде подвенечном платье с обрезанным подолом и пристально разглядывала припаркованный рядом автомобиль марки «тандерберд» в доспехах из мушиных телец. «Ты бы лучше сходила за метлой, дорогуша», — посоветовала миссис Шир. Сесилия, однако, просто перевела на соседку пристальный, невидящий взгляд спиритки. «Они все мертвые, — заявила она. — Они живут всего двадцать четыре часа. Выходят из яиц, совокупляются и отдают концы. У них даже нет времени перекусить». С этими словами она сунула палец в пенистый слой роящихся на стекле мошек и вывела свои инициалы: «С. Л.»
Мы попытались разложить фотографии в хронологическом порядке, хотя из-за давности событий сделать это оказалось непросто. Качество иных из них оставляет желать лучшего, но, тем не менее, они о многом способны рассказать. Экспонат № 1 представляет собой снимок дома Лисбонов, сделанный незадолго до предпринятой Сесилией попытки покончить с собой. Автор фотографии — агент по продаже недвижимости мисс Кармина д'Анжело, которую мистер Лисбон нанял, намереваясь продать дом, давно ставший тесным для его разросшегося семейства. Как видно на карточке, крытая шифером крыша еще не потеряла ни плитки, крыльцо еще можно различить за кустами, а стекла, не заклеенные полосками липкой ленты, еще целы. Уютный пригородный дом. В окне второго этажа виднеется размытое светлое пятно, в котором миссис Лисбон признала одну из своих дочерей, Мэри. «Она то и дело сушила и укладывала волосы, потому что считала их слишком тонкими и слабыми», — спустя годы заявит миссис Лисбон, вспоминая о внешности, которой обладала ее дочь в период недолгого пребывания на этой земле. На фото Мэри запечатлена в процессе укладки волос феном. Кажется, будто ее голова охвачена пламенем, но это всего только игра света. Было 13 июня, почти тридцать градусов тепла, и в безоблачном небе стояло солнце.
* * *
Удовлетворившись тем, что кровь уже не текла струйкой, а едва капала, медики уложили Сесилию на носилки и понесли прочь из дома, к фургону у подъездной дорожки. Она была похожа на маленькую Клеопатру в царском паланкине. Первым мы увидели выход веселого санитара с усищами Уайта Эрпа (тот, кого по ходу трагедии в доме Лисбонов мы видели еще не раз и впоследствии окрестили Шерифом), а за ним появился и толстяк; он цепко сжимал ручки носилок и, чинно вышагивая по газону, так вглядывался в свои полицейские ботинки, будто выискивал собачьи какашки, — впрочем, позднее, поближе ознакомившись с действием медицинских приборов, мы поняли, что он не сводил глаз с индикатора кровяного давления. Потея и спотыкаясь, они приблизились к дрожащему, поблескивавшему на солнце фургону. Толстый санитар наткнулся на одинокие воротца для игры в крикет и, обойдя их, в отместку лягнул препятствие. Воротца подпрыгнули, разбросав землю веером, и со стуком упали на дорожку. В этот самый момент миссис Лисбон, за которой волочилась фланелевая ночная рубашка Сесилии, выбежала нa крыльцо с долгим истошным криком, от которого само время прекратило бег. Все четыре фигуры застыли живописной группой между размытыми, растекшимися по небу деревьями и пылающей, словно на передержанном фотоснимке, травой: два смиренных раба, приносящих жертву на алтарь (поднимающих носилки к зеву фургона), вознесшая факел жрица (машущая фланелевой рубашкой) и полуживая юная дева в попытке подняться на локти, с неземной улыбкой на бескровных губах.
Миссис Лисбон забралась в фургон «скорой помощи», чтобы быть поближе к носилкам, тогда как мистер Лисбон последовал за ним в семейном авто при соблюдении всех ограничений скорости. Двое из их дочерей были в отъезде: Тереза — на собрании школьного научного общества в Питтсбурге, а Бонни — в летнем лагере музыкальной школы, где она пыталась обучиться игре на флейте, уже успев распрощаться с пианино (кисти рук были слишком маленькие), со скрипкой (болел подбородок), с гитарой (кровоточили пальцы) и трубой (вспухла верхняя губа). Мэри и Люкс, заслышав сирену, сбежали домой прямо с урока вокала, который проходил у мистера Джессапа в доме через дорогу. Влетев в забитую народом ванную, они испытали тот же шок, что и родители, при виде языческой наготы Сесилии и ее забрызганных кровью рук. Снаружи они обнялись — как раз на том клочке нескошенной травы, который Буч, мускулистый парень, подстригавший газоны по субботам, отчего-то оставил нетронутым. На противоположной стороне улицы работники Парковой службы, прибывшие в заполненном до отказа грузовике, пытались как-то помочь нашим умирающим вязам. Взвизгнула, удаляясь, сирена неотложки, и мистер ботаник с помощниками прекратили качать насосами инсектицид, чтобы проследить за фургоном. Стоило тому скрыться из виду, и они вновь принялись распылять отраву. Величественный вяз, ясно различимый на заднем плане Экспоната № 1, с тех пор уступил поползновениям грибка, чьи споры разносили голландские жуки, и был-таки спилен.
Санитары доставили Сесилию в больницу «Бон-Секурс», что на перекрестке Керчевал и Мауми-стрит. В отделении реанимации Сесилия с жутковатой невозмутимостью наблюдала за попытками врачей спасти ей жизнь. Ее желтушные глаза не мигали; она даже не вздрогнула, когда ей в руку запустили иглу. Доктор Армонсон зачинил раны на ее запястьях аккуратными стежками. Через пять минут после переливания крови он объявил, что девочка находится вне опасности. Потрепав ее за щеку, он осведомился: «Что ты здесь делаешь, милая? Ты ведь еще слишком мала, чтобы знать обо всех ужасах этой жизни».
И вот тогда Сесилия в устной форме изложила свою единственную версию предсмертной записки, к тому же совершенно бесполезную, поскольку собиралась выжить:
— Очевидно, доктор, — сказала она, — вы еще не бывали в шкуре тринадцатилетней девочки.
* * *
Сестрам Лисбон было тринадцать (Сесилия), четырнадцать (Люкс), пятнадцать (Бонни), шестнадцать (Мэри) и семнадцать (Тереза). Никто из них не отличался ростом, джинсы выгодно подчеркивали их округленные ягодицы, а пухленькие щечки каждой из сестер отличались тою же мягкостью. Всякий раз, когда нам выпадала возможность взглянуть на них, их лица казались непристойно открытыми, словно бы мы привыкли созерцать женские лики исключительно затянутыми вуалью. Никто не мог уразуметь, как же мистеру и миссис Лисбон удалось произвести на свет столь миловидное потомство. Мистер Лисбон преподавал математику в средней школе. В своей худобе он походил на подростка, сам удивляясь тому, что волосы его уже поседели. У него был высокий голос. Джо Ларсон рассказал, что, когда Люкс увозили в больницу после очередной истории с попыткой самоубийства, мистер Лисбон заплакал — и нам не составило труда вообразить звук его девчоночьих всхлипов.
Встречая миссис Лисбон, мы всякий раз тщетно старались отыскать признаки красоты, которой она должна же была когда-то обладать. Снова и снова нас ставили в тупик эти пухлые руки, эти безжалостно укороченные волосы, словно стальная проволока, и эти ужасные очки, которые пришлись бы к лицу разве что библиотекарше. Увидеть миссис Лисбон нам удавалось изредка, чаще по утрам, когда она, при полном параде (хотя солнце еще не встало над горизонтом), делала шаг на крыльцо, чтобы подобрать запотевшие картонки с молоком, или же по воскресеньям, когда семейство отправлялось в своем автомобиле в католическую церковь святого Павла на озере. В эти утренние часы в голосе миссис Лисбон звенел лед, а сама она проявляла властность правящей королевы. Золотистая сумочка дрожала в стиснутых пальцах, когда она выискивала на лицах дочерей легчайшие следы косметики, и соизволение сесть в салон автомобиля получали лишь прошедшие эту проверку. В обыкновение миссис Лисбон входило также отсылать Люкс обратно, чтобы та надела блузку поскромнее. Почти никто из нас не посещал церковь, так что в нашем распоряжении оставалось предостаточно времени для наблюдения за семьей Лисбон: старшее поколение, словно две выцветшие до полной потери красок фотокарточки, и пять сверкающих дочерей в самодельных платьях, сплошь кружева да оборки, пышущих свежей, наливающейся соком плотью.
Лишь однажды нога подростка мужского пола переступила порог этого дома. Питер Сиссен помог мистеру Лисбону установить вращающуюся модель солнечной системы в школьном кабинете, и в качестве ответной услуги математик пригласил юного помощника отобедать у него в гостях. Питер рассказал нам, что девушки постоянно пихались под столом, со всех сторон, и оттого ему было невдомек, кто именно из них этим занимается. Они не сводили с него лихорадочно блестящих голубых глаз и широко улыбались, выставляя напоказ тесно поставленные зубы — единственную черту сестер Лисбон, в которой мы могли усмотреть какой-то недостаток. Бонни была единственной, кто не бросал на Питера Сиссена косых взглядов и не лягал его украдкой. Постепенно освобождая от пищи тарелку, она лишь вежливо отвечала на обращенные к ней вопросы, околдованная благочестием своих пятнадцати лет. После трапезы Питер Сиссен попросил разрешения воспользоваться уборной, и, поскольку в общей ванной комнате в нижнем этаже уже успели закрыться, шушукаясь и хихикая, Тереза с Мэри, ему пришлось подняться наверх, в уборную девушек. Он вернулся к нам с рассказами об изобилующих смятыми трусиками спальнях, о погибших от жара девичьих объятий мягких игрушках, о намотанном на стенное распятие бюстгальтере, о полупрозрачных балдахинах над пышными кроватями, о воздухе, насыщенном испарениями полудетских тел, бок о бок взрослеющих в одном тесном помещении. В уборной, пустив воду, чтобы скрыть шорох, Питер Сиссен приступил к поискам и довольно быстро обнаружил принадлежащую Мэри Лисбон потайную косметичку в виде привязанного под раковиной чулка: тюбики алой помады, вторая кожа в виде дневного крема и румян, а также депиляционный воск, что и поведало нам о волосках на верхней губе Мэри, видеть которые нам никогда не доводилось. Признаться, мы догадались, чье же богатство отыскал Сиссен, лишь две недели спустя, когда на пирсе перед нами предстала Мэри Лисбон с губами того алого оттенка, который идеально подошел под данное Питером описание.
Он перечислил дезодоранты, флаконы с туалетной водой и косметические подушечки для удаления с лица ороговевшей кожи, и мы с удивлением узнали, что в ванной комнате не оказалось душевой кабинки; мы-то полагали, что девочки привыкли ежевечерне принимать душ, не задумываясь, — как чистят зубы. Впрочем, разочарование через секунду было забыто: Стивен поведал нам о находке, помыслить о которой мы не могли и в самых буйных фантазиях. В мусорном ведре лежал смятый «Тампакс» с красными пятнами, едва-едва вынутый из тела одной из сестер Лисбон. Сиссен признался, будто хотел захватить его с собой, принести его нам, что это была никакая не гадость, а замечательная вещь, вам бы только взглянуть, что-то вроде произведения современного искусства, и потом добавил, что насчитал в шкафчике двенадцать пачек таких же «Тампаксов». Лишь тогда в уборную постучала Люкс с вопросом, не умер ли он там, и Питер поспешил распахнуть дверь. Волосы девушки, скрытые за обедом под беретом, теперь рассыпались по плечам. Люкс не вошла в ванную, но уставилась в глаза Питеру. Затем, расхохотавшись на манер гиены, она миновала его со словами: «Ты уже закончил? Мне здесь кое-что нужно». Направилась к шкафчику, постояла рядом с ним и сложила руки за спиной. «Это личное. Выйдешь?» — спросила она, и Питер Сиссен скатился вниз по лестнице с пылающим лицом, поблагодарил мистера и миссис Лисбон за прекрасное угощение и поспешил прочь, чтобы сообщить нам: у Люкс Лисбон между ног течет кровь, прямо сейчас, в этот самый миг, когда небо заслонили собою полчища мошкары, а на улицах зажигаются фонари.
* * *
Когда Пол Балдино услыхал рассказ Питера Снесена, то побожился, что проберется в дом Лисбонов и станет свидетелем вещей даже еще похлеще, совсем немыслимых. «Я увижу, как эти девчонки принимают душ», — поклялся он. В свои четырнадцать лет Пол Балдино уже отличался отвагой гангстера и суровым обликом, унаследованными от отца, Сэмми Балдино по кличке Акула, и от таких же крутых ребят, наведывавшихся в большую усадьбу Балдино, где два вырезанные из камня льва залегли по обе стороны парадной лестницы. Он двигался с плавной развязностью городских хищников, что пахнут одеколоном и имеют привычку делать маникюр. Мы побаивались и самого Пола, и сопровождавших его туповатых кузенов Рико Манолло и Винса Фузилли, и отнюдь не только потому, что в газетах то и дело появлялись фотографии его дома, а черные бронированные лимузины описывали круги по кольцевой дорожке, обсаженной привезенными из Италии лаврами, — но еще и оттого, что под глазами Пола лежали голубоватые тени, ляжки его были поистине слоновьими, а начищенные до зеркального блеска ботинки он не снимал, даже играя в бейсбол. Кроме того, ему и прежде удавалось проникать в запретные места — и пусть даже правдивость добытых им сведений не всегда внушала доверие, мы до сих пор оставались под впечатлением от его храбрости, которую он проявил в разведке. В шестом классе, когда девочки закрылись в актовом зале для просмотра специального «секретного» фильма, именно Пол Балдино проник в кинозал и спрятался в старой кабинке для голосований, чтобы впоследствии рассказать, о чем повествует лента. Мы ждали его на игровой площадке, нервно поддавая ногами гравий, и когда Пол наконец появился, катая в уголке рта зубочистку и поигрывая золотым кольцом на пальце, затаили дыхание в предвкушении.
— Видел я кино, — объявил Пол. — Знаю про что. Слушайте-ка. Когда девчонкам бывает лет по двенадцать или вроде того… — он подался поближе, —.. у них кровь течет из титек.
Теперь мы уже твердо знали о лживости этих сведений, но Пол Балдино по-прежнему внушал страх и пользовался нашим уважением. Его носорожьи бедра стали еще толще, а тени под глазами углубились до оттенка сигарного пепла пополам с пылью, от чего в лице появилось нечто, намекающее на знакомство Пола со смертью. Примерно тогда же по городу пополз слушок о потайном туннеле. Несколькими годами ранее, как-то утром, за усаженным острыми пиками забором Балдино, чью неприступность охраняли две совершенно одинаковых немецких овчарки, показалась группа рабочих. Чтобы скрыть цель своего появления на территории усадьбы, они установили шесты вокруг площадки и развесили на них маскировочный брезент, а через три дня, когда тот был сорван, как раз посредине газона уже возвышался искусственный ствол дерева. Он был слеплен из цемента, прямо с дуплом и двумя воздетыми к небу спиленными ветками, что казались культями убогого калеки. Внутри ствола было выпилено клинообразное углубление, забранное металлической решеткой.
Пол Балдино заверил нас, что это сооружение — всего лишь решетка для жарки мяса, и мы поверили ему, но время шло, а никто так и не воспользовался этим приспособлением. В газетах писали, что установка решетки для барбекю обошлась в 50 тысяч долларов, но на ней так и не приготовили ни единого гамбургера или хот-дога. Вскоре стали поговаривать, будто бы под стволом скрывался потайной ход, который вел к укрытию где-то у реки, там Акула держал скоростной катер, и будто бы за брезентом рабочие скрывали истинную цель своих трудов. Затем, спустя несколько месяцев после появления слухов, Пол Балдино стал вылезать из чужих подвалов, проникая туда по канализационным трубам. Он поднялся в дом Чейза Бьюэлла, с ног до головы покрытый пахнущей сухим дерьмом серой пылью; он протиснулся в подвал Дэнни Зина, на сей раз имея при себе фонарик, бейсбольную биту и пакет с двумя дохлыми крысами; и, наконец, он явился возле парового котла Тома Фахима и трижды звонко стукнул в него.
Нам он всегда объяснял, что просто исследовал систему стока дождевой воды под собственным домом, но заблудился, — мы же начинали подозревать, что на самом деле Пол забирался в отцовский потайной ход поиграть. Когда он объявил, будто посмотрит, как сестры Лисбон принимают душ, все мы решили, что он намерен проникнуть в дом Лисбонов тем же образом, как посещал и другие дома. Мы так никогда и не узнали, что именно произошло. Полицейские допрашивали Пола Балдино битый час, но и они услышали от него то же, что и мы. Пол рассказал, что забрался в канализационный люк под фундаментом собственного дома и пошел куда глаза глядят, отдыхая через каждые несколько футов. Пол описал длиннющие ряды труб, оставленные рабочими кофейные стаканчики и сигаретные бычки, а также сделанные углем рисунки обнаженных женских торсов, напоминавшие наскальную живопись. Он выбирал куда свернуть наугад и рассказал, будто, проходя под домами разных людей, мог учуять, что они готовят на кухнях. В конце концов он поднялся наверх через канализационный люк в подвале Лисбонов. Отряхнувшись, Пол отправился на поиски хозяев — но, осмотревшись, понял, что дома никого нет. Снова и снова он звал на помощь, обходя комнаты одну за другой, а потом поднялся по лестнице на второй этаж. Там Полу померещился шум бегущей воды в конце коридора, и он подошел к двери в ванную комнату. Он особо настаивал на том, что постучал несколько раз. А затем Пол Балдино рассказал нам, что, войдя внутрь, увидел Сесилию, голую, с кровоточащими запястьями, и что, преодолев шок, помчался вниз и первым же делом позвонил в полицию, ибо именно этому всегда учил его отец.
* * *
Разумеется, глянцевая карточка была первым, что нашли санитары, осматривая пострадавшую, но действовать надо было быстро, и тот, что потолще, сунул картинку в карман. Лишь в больнице он вспомнил о ней и решил отдать мистеру и миссис Лисбон. К этому времени жизни Сесилии уже ничто не угрожало, и ее родители сидели в комнате ожидания, облегченно и вместе с тем сконфуженно вздыхая. Мистер Лисбон поблагодарил санитара за спасение дочери. Затем перевернул картинку и увидел отпечатанное на обратной стороне послание:
В нашем городе появляется Дева Мария, несущая послание добра и мира гибнущей планете. Как ранее в Лурде и Фа-тиме, Богородица являет свое присутствие простым людям, таким же, как вы. Для получения дополнительной информации наберите 555-Мэри.
Мистер Лисбон дважды перечитал эти слова. После чего выдавил голосом побежденного в неравном бою: «Мы крестили, мы конфирмовали ее, и теперь она верит во всю эту дребедень».
То было единственное богохульство, упавшее с его губ за все это время. Миссис Лисбон ответила тем, что смяла карточку в кулаке (тем не менее та сохранилась; у нас здесь имеется фотокопия).
Местная газета отказалась напечатать сообщение о попытке самоубийства, поскольку редактор, мистер Боуби, решил, что подобные гнетущие новости крайне неудачно разместились бы между заметкой о Цветочном параде лиги юниоров (на первой полосе) и фотографией улыбающихся молодоженов (на последней странице). Единственное достойное внимания сообщение в том номере было посвящено забастовке работников кладбищ («Тела громоздятся одно на другое, но выхода не видно»), да и то разместилось на четвертой странице, как раз под таблицей с результатами матчей любительских команд.
По возвращении из больницы мистер и миссис Лисбон заперлись в доме вместе с дочерьми и ни единым словом не поминали случившееся. Лишь давление со стороны миссис Шир заставило миссис Лисбон обмолвиться о «происшествии с Сесилией», да и его она представила так, будто ее дочь случайно порезалась при падении. Тем не менее Пол Балдино, который порядком насмотрелся на кровь, описал увиденное точно и объективно, постаравшись не оставить у слушателей никаких сомнений в том, что Сесилия намеренно нанесла себе жестокие раны.
Миссис Бак сочла странным, что бритвенное лезвие нашли в унитазе. «Если б я сама резала вены в ванне, то положила бы бритву на ее краешек», — резонно заметила она. Что естественным образом наводило на вопрос, порезала ли Сесилия запястья, уже принимая ванну, или же сделала это, стоя на коврике, где потом нашли кровь. У Пола Балдино никаких сомнений не оставалось: «Она резалась, сидя на толчке, — определил он, — а потом забралась в ванну. Пятна были повсюду, парни».
Ровно неделю Сесилию продержали под наблюдением врачей. Оставшиеся в больнице записи подтверждают, что артерия на ее правом запястье оказалась рассечена полностью, поскольку девочка была левшой, а вот разрез на правой руке не был настолько глубок и лишь частично затронул артерию. Медики наложили двадцать четыре шва на каждую руку.
Сесилия вернулась в своем подвенечном платье. Миссис Патц, чья сестра работала в «Бон-Секурс» сиделкой, пояснила, что Сесилия отказалась носить больничный халат и взамен потребовала принести ее собственное платье, а доктор Хорникер, тамошний штатный психиатр, посчитал лучшим не перечить ей. Домой Сесилия вернулась во время жуткой грозы. Когда прозвучал первый раскат грома, мы сидели дома у Джо Ларсона, точно напротив. Мать Джо крикнула снизу, чтобы закрыли окна, и мы поспешили выполнить ее просьбу. Снаружи вместо воздуха был вакуум. Порыв ветерка потревожил покой брошенного бумажного пакета, и тот, вращаясь, поднялся до нижних ветвей деревьев. Затем пустота обрушилась водопадом, небо почернело, и машина Лисбонов попыталась незамеченной проскользнуть к дому почти в полной темноте.
Мы позвали мать Джо, чтобы она тоже посмотрела. Не минуло и нескольких секунд, как ее ноги мягко простучали по укрытым коврами ступенькам, и она присоединилась к нам у окна. То был вторник, и с собой она принесла запах средства для полировки мебели. Все вместе мы наблюдали за тем, как миссис Лисбон ногой распахнула дверцу и выбралась под дождевые струи, подняв над головой сумочку. Ежась и хмурясь, она открыла заднюю дверь. Ливень не утихал. Волосы миссис Лисбон облепили лицо. Наконец на виду появилась головка Сесилии: нечеткая из-за дождя, она плыла странным дерганым курсом, так как руки ей сковывали плотные повязки. Отнюдь не сразу Сесилии удалось перекатиться на бок и встать на ноги. Выбравшись наконец, она проковыляла вперед и подняла обе забинтованные руки, как холщовые крылья, и миссис Лисбон, подхватив дочь под левый локоть, повлекла ее к дому. К этому моменту дождь достиг апогея, и мы уже ничего не могли разобрать.
В последующие дни мы часто видели Сесилию. Она сиживала на ступеньках крыльца и, срывая с кустов красные ягоды, поедала их одну за другой или втирала сок в ладони. На ней всегда было ее свадебное платье, а босые ноги неизменно оставались грязны. По вечерам, когда двор перед домом заливало солнце, она выслеживала сновавших в трещинах тротуара муравьев или лежала на спине в скошенной траве, просто наблюдая за бегом облаков. Всякий раз ее сопровождала одна из сестер. Тереза выносила на ступени стопку учебников и отрывалась от изучения фотографий дальнего космоса, только если Сесилия подходила к границе двора. Люкс расстилала пляжные полотенца и принимала солнечные ванны, пока Сесилия палочкой выводила арабески в пыли на собственных ногах. Порой Сесилия приближалась к охранницам, обнимая их за шею или что-то шепча на ухо.
У каждого была своя теория, из-за чего она пыталась покончить с собой. Миссис Бьюэлл уверяла, что винить следует родителей девочки. «Бедняжка вовсе не хотела умереть, — заявила она нам. — Она просто мечтала выбраться из этого дома». К чему миссис Шир добавила: «Ей хотелось сорвать с себя оковы лжи во благо». В день, когда Сесилия вернулась домой из больницы, эти две женщины решили, проявив сочувствие, угостить миссис Лисбон тортом домашней выпечки, но та встретила приношение решительным отказом признать существование каких-то неполадок в жизни ее семейства. Много лет спустя мы обнаружили, что сильно постаревшая и здорово раздавшаяся в талии миссис Бьюэлл по-прежнему спит в разных комнатах со своим мужем, христианским мыслителем. Опираясь на подушки в своей постели, в дневные часы она по-прежнему защищала глаза жемчужными солнечными очками «кошачий глаз» и по старому обыкновению катала кубики льда в высоком стакане, содержащем, по ее уверениям, только воду и ничего более; тем не менее вокруг нее витал теперь аромат вечерней праздности, запах мыльных опер. «Как только мы с Лили протянули ей торт, эта женщина велела девочкам удалиться наверх. Мы говорим: „Он еще теплый, давайте все вместе съедим по кусочку“, а она берет поднос и без лишних слов сует наш торт в холодильник. Прямо у нас на глазах». У миссис Шир остались другие воспоминания: «Говорю об этом с неохотой, но Джоан слегка тронулась — столько лет минуло. На самом деле миссис Лисбон весьма вежливо поблагодарила нас. Все прошло настолько гладко, насколько возможно. Я даже засомневалась: может, и вправду девочка порезалась, поскользнувшись в ванной? Миссис Лисбон пригласила нас пройти в комнату на солнечной стороне, и все мы попробовали по кусочку торта. Потом ни с того ни с сего Джоан извинилась и ушла. Наверное, отправилась домой надеть поясок посвободнее. Меня бы это ничуть не удивило».
Мистера Бьюэлла мы нашли за соседней дверью, в спальне, обставленной по-аскетически просто. На полке красовалась фотография первой жены, которую он любил с момента развода, и когда он поднялся из-за своего рабочего стола нам навстречу, мы увидели, что он все так же горбится из-за так и не зажившей толком травмы плеча. «В нашем прискорбном обществе иначе и быть не могло, — поведал нам мистер Бьюэлл. — Ни у кого из них не было привязанности к Господу». Когда мы напомнили ему о картинке с Девой Марией, он ответил: «Ей следовало бы иметь при себе изображение Иисуса, и никого иного». Под сеточкой морщин и буйно разросшимися белыми бровями мы все же смогли разглядеть красивое мужественное лицо человека, столько лет тому назад учившего нас бейсбольным подачам. Во время Второй мировой войны мистер Бьюэлл был пилотом. Сбитый в небе над Бирмой, он привел своих людей в безопасное место, одолев сотню миль пути по непроходимым джунглям. С тех пор он не принимал никаких лекарств, даже аспирина. Как-то зимой он сломал плечо, катаясь на лыжах, и врачам лишь удалось убедить его сделать рентгеновский снимок, не более. С этого момента он только моргал в ответ, когда мы старались переубедить его, сгребал листья, управляясь граблями при помощи одной руки, и больше уж не совершал отважных прыжков с парашютом по утрам в воскресенье. В остальном мистер Бьюэлл остался прежним и всегда мягко осаживал нас, когда нам случалось помянуть всуе имя Господне. За стенами спальни его плечо изогнулось, превратившись в изящный горб. «Об этих девочках я вспоминаю с печалью, — признался он нам. — Такая напрасная трата жизни».
Наибольшую популярность в те давние времена завоевала теория, обвинявшая в произошедшем Доминика Палаццоло. Доминик был сыном недавно прибывших иммигрантов, обосновавшихся у родственников до той поры, пока сами они не осели где-то в Нью-Мехико. Он первым из мальчишек во всей округе нацепил солнцезащитные очки и успел влюбиться, не прошло и недели с момента его появления в городе. Предметом страсти Доминика была отнюдь не Сесилия, а Диана Портер — девочка с каштановыми волосами и заметно вытянутым, но все равно милым личиком, жившая в заросшем ивами доме у озера. К несчастью, Диана не замечала взглядов, которые Доминик бросал на нее сквозь просвет в заборе всякий раз, когда она выходила сыграть жаркую партию в теннис на земляном корте или поваляться, источая пот с запахом цветочного нектара, в шезлонге у кромки бассейна. Доминик Палаццоло не бывал в углу двора, где собиралась наша группка, и не вступал в рассуждения о бейсболе или о происшествиях в салоне школьного автобуса по одной простой причине: по-английски он знал всего несколько слов, но зато то и дело задирал голову — так, чтобы в солнечных очках отразилось небо, — и изрекал: «Я люблю ее». Всякий раз, когда Доминик говорил это, он вроде бы и сам удивлялся, как это у него получилось, будто выплюнул вдруг крупную жемчужину. В начале июня, когда Диана Портер отправилась на каникулы в Швейцарию, Доминик испытал сильнейший удар. «Трахать Святая Мать, — сообщил он, совсем упав духом. — Трахать Бог». Потом, чтобы продемонстрировать глубину охватившего его отчаяния и серьезность намерений, он вскарабкался на крышу дома своих родственников и спрыгнул оттуда.
Мы видели, как Сесилия Лисбон наблюдала за прыжком со двора перед своим домом. Доминик Палаццоло — в тесных брючках, в ботинках «динго», со взбитой надо лбом челкой — направился в дом; мы видели, как он прошествовал мимо раскрашенных стеклянных панелей первого этажа; затем он появился у окна наверху уже в повязанном вкруг шеи шелковом платке. Выбравшись на карниз, он одним рывком подтянулся на плоскую крышу дома. Там, под небесами, он казался хрупким, болезненным и очень темпераментным, чего и можно было ожидать от европейца. Он покачался на носках у самой кромки крыши, как это делают прыгуны в воду, и прошептал: «Я люблю ее», падая мимо окон в тщательно подстриженный кустарник во дворе.
Он не убился и даже ничего себе не повредил. После падения он поднялся на ноги; его любовь прошла испытание, а по соседству, признав его поступок героическим, Сесилия Лисбон полюбила сама. Эми Шрафф, хорошо знавшая Сесилию по школе, уверяет, что та могла говорить только о Доминике на всем протяжении последней недели перед актовым днем. Вместо того чтобы готовиться к экзаменам, она часами просиживала в библиотеке, выискивая словечко «Италия» в энциклопедиях. При расставании она стала говорить «Чао» и временами проскальзывала в двери католической церкви святого Павла на озере, чтобы обрызгать себе лоб святой водой. В школьной столовой, даже если день выдавался душным и запахи дешевой еды становились невыносимыми, Сесилия всегда брала спагетти с фрикадельками — словно, поглощая одинаковую с Домиником пищу, становилась к нему чуточку ближе. На пике влюбленности она приобрела распятие — то самое, на котором Питер Сиссен заметил потом украшение в виде лифчика.
Те, кто придерживались этой теории, обязательно подчеркивали ее центральное звено — тот факт, что за неделю до предпринятой Сесилией попытки расстаться с жизнью семья Доминика Палаццоло увезла его с собою в Нью-Мехико. Он отправился туда, беспрестанно советуя Всевышнему оттрахать себя самого, поскольку Нью-Мехико располагался еще дальше от Швейцарии, где в эту самую минуту Диана Портер безмятежно прогуливалась под сенью древ, неуклонно удаляясь от мира, в котором Доминику предстояло обосноваться в качестве владельца конторы по чистке ковров. Эми Шрафф объясняла резаные вены Сесилии пришедшей из древнего Рима традицией принимать подобные ванны в случаях, когда жизнь становится невыносимой; Эми полагала, будто Доминик, созерцающий теперь кактусы по обочинам шоссе, непременно догадался бы о любви Сесилии, услышь он только о подоплеке несостоявшейся трагедии.
Большинство страниц в больничной карте отведены отчету психиатра. Побеседовав с Сесилией, доктор Хорникер поставил диагноз: ее самоубийство явилось выплеском агрессии, накопившейся в результате сублимации инспирированных подростковым либидо желаний. При виде трех совершенно разных чернильных пятен Сесилия неизменно говорила: «Это банан». В других пятнах ей удалось различить «тюремную решетку», «болото», «африканца» и «Землю после атомной катастрофы». На вопрос, почему она пыталась покончить с собой, Сесилия отвечала только: «Это было ошибкой», а когда психиатр попробовал добиться более четкого ответа, окончательно замкнулась в себе. «Несмотря на серьезность ее ран, — говорилось в отчете, — я не склонен верить, что пациентка действительно намеревалась оборвать свою жизнь. Ее поступок был криком о помощи». Доктор Хорникер встречался с мистером и миссис Лисбон и рекомендовал им несколько ослабить заведенные в семье порядки. Ему казалось, что Сесилии пошла бы на пользу «некая социальная отдушина вне школьного распорядка, в рамках которой она могла бы взаимодействовать со сверстниками мужского пола. Тринадцатилетней девочке следовало бы разрешить пользоваться косметикой того рода, что имеет хождение среди ее ровесниц, — это помогло бы ей установить с ними более прочные контакты. Подражание заведенным в группе порядкам является неотъемлемой вехой процесса индивидуализации».
С этого момента для семейства Лисбонов наступила эпоха перемен. Люкс загорала на своем полотенце почти каждый день, даже если не приглядывала за Сесилией, — при этом на ней красовался такой миниатюрный купальник, что точильщик ножей совершенно бесплатно устроил для нее пятнадцатиминутную демонстрацию своего искусства. Парадная дверь дома Лисбонов не закрывалась: кто-нибудь из девочек вечно шмыгал туда или обратно. Однажды, играя в мяч у дома Джеффа Малдрума, мы увидели девчонок, танцевавших под звуки рок-н-ролла в его гостиной. Они упорно и деловито отрабатывали основные движения, и мы были поражены, уяснив себе, что девушки порой танцуют просто ради удовольствия, в то время как Джефф всего лишь размахивал бокалом и чмокал губами, пока не задернули штору. Прежде чем они скрылись из виду, мы заметили Мэри Лисбон, стоявшую в глубине комнаты, у книжного шкафа: на ней были клешеные джинсы с вышитым на заду сердечком.
Чудесные перемены на этом не кончались. Бучу, подстригавшему газон Лисбонам, отныне было позволено входить в дом и выпивать стакан воды, тогда как раньше ему приходилось пить, склоняясь к выведенному наружу крану. Потный, обнаженный по пояс, весь в татуировках, Буч прошел прямо на кухню дома, где жили сестры Лисбон, вдыхая тот же воздух, которым дышали и они, — но мы не стали спрашивать его о впечатлениях, потому что побаивались мускулов Буча и окружавшей его ауры бедности.
Мы полагали, что мистер и миссис Лисбон пришли к согласию относительно новой политики терпимости, но когда, годы спустя, встретились с мистером Лисбоном, тот опроверг наши домыслы, сказав, что жена разошлась с психиатром во мнениях. «Она просто пошла на временные уступки», — пояснил он. Давно уже разведенный, он жил в одиночестве в однокомнатной квартирке с кухонной нишей, пол которой был устлан стружками: он занимался резьбой по дереву. Резные фигурки птиц и лягушек громоздились на полках. По признанию мистера Лисбона, его давно уже посещали сомнения относительно установленных женою строгих порядков: сердце подсказывало ему, что девочки, которым не разрешалось танцевать, могут показаться желанными только мужьям, обладающим хилой комплекцией или впалой грудью. Кроме того, его стал беспокоить и душок от постоянного пребывания стольких юных дев в одном закрытом, тесном, душном помещении. Временами ему казалось, что он живет в зоопарке и не выходит из клетки для птиц. Куда ни глянь, всюду лежали заколки для волос и щетки с торчащими во все стороны зубьями, а поскольку в доме обитало столько женщин, они все как-то запамятовали, что мистер Лисбон — мужчина, и преспокойно обсуждали свои менструальные циклы в его присутствии. Сесилия как раз испытала это впервые, в те же дни, что и все ее сестры, в четком согласии с ритмами лунных фаз. Эти пять дней каждого месяца были для мистера Лисбона серьезнейшим испытанием: ему приходилось разбрасывать таблетки аспирина так, словно он кормил уток у пруда, а также сражаться с водопадами слез всякий раз, когда по телевизору машина сбивала собаку. Он признался, что девочки выказывали чрезвычайную женственность на протяжении своих критических дней: они проявляли необыкновенную томность, сходили по лестнице, подобно примадоннам немого кино, и все повторяли, подмигивая: «Кузина Херби пожаловала в гости». В иные вечера они посылали мистера Лисбона пополнить запасы «Тампаксов» — им требовалась не одна упаковка, а сразу четыре или пять, так что в магазине молодые продавцы с тонкими усиками только хмыкали. Мистер Лисбон обожал дочерей, он души в них не чаял, но в то же время мечтал и о появлении в доме одного-двух мальчишек.
Именно поэтому, через две недели после возвращения Сесилии домой, мистер Лисбон уговорил жену устроить девочкам первый и единственный званый прием в их короткой жизни. Каждый из нас получил по уведомлению, вручную изготовленному из цветной бумаги, где имя получателя было красиво выведено «волшебным фломастером» в специальном овале. Изумление от официального приглашения в дом, куда мы проникали лишь в тайных видениях, обуревавших нас за запертой дверью туалета, было столь велико, что нам пришлось показать друг другу наши пригласительные открытки, чтобы в это поверить. Особая дрожь охватывала нас при мысли, что сестры Лисбон помнят наши имена, что их нежные голосовые связки произносили составляющие эти имена слоги и что эти звуки что-то для них означали. Сестрам пришлось потрудиться над верным написанием и уточнить наши адреса в телефонной книге или по прибитым к деревьям металлическим пластинкам.
По мере приближения назначенного срока мы наблюдали за домом Лисбонов, ожидая увидеть на нем какие-нибудь украшения или другие свидетельства подготовки к празднеству, но ничего такого не заметили. Желтые кирпичи хранили надменность, свойственную сиротским приютам на церковном попечении, а на газоне перед домом не было ни души. Занавески не колыхались за оконными стеклами, а грузовики не подвозили к крыльцу коробки сэндвичей «субмарина» или пакеты с картофельными чипсами.
Знаменательный вечер настал. В синих свитерах, брюках цвета хаки и в галстуках на заколках мы шли по тротуару перед домом Лисбонов, как проделывали это бессчетное множество раз, но теперь повернули на дорожку и, взойдя по ступеням, украшенным по краям горшками с красной геранью, нажали кнопку дверного звонка. В роли нашего лидера выступил Питер Сиссен, уже довольно вяло повторявший снова и снова: «Подождите, пока не увидите сами». Дверь открылась. Полутьма над нашими головами, сгустившись, приняла черты лица миссис Лисбон. Она пригласила нас войти, и второпях мы застряли, столкнувшись в дверях; когда же мы ступили на вязаный ковер в прихожей, то увидели, что описания дома, данные Питером Сиссеном, сильно расходились с действительностью. Вместо удушливой атмосферы и свойственного женским колониям беспорядка мы обнаружили аккуратно прибранный, без излишеств дом с витающим в нем слабым запахом подвядшей воздушной кукурузы. Над входной аркой было укреплено полотно с вышитыми по нему со словами: «Благослови жилище сие», а справа от него, на полке над батареей отопления, пять пар потемневших детских башмачков хранили для истории не воодушевивший нас факт былого младенчества сестер Лисбон. Столовую заполняли мало удобные предметы мебели в колониальном стиле. На одной из стен висела картина, изображавшая первых английских колонистов за ощипыванием индейки. В гостиной обнаружились оранжевый ковер на полу и мягкий диван, обитый коричневым кожзаменителем. Принадлежавшее мистеру Лисбону удобное офисное кресло было придвинуто к журнальному столику, на котором высилась почти готовая модель парусного судна, пока еще без оснастки и с тщательно раскрашенной фигурой грудастой русалки под бушпритом.
Нас направили вниз, в игровую комнату. Подбитые металлическим уголком ступени были круты, и по мере спуска сияние внизу становилось все ярче и ярче, будто мы приближались к расплавленному ядру планеты. Мы на какое-то время ослепли в тот миг, когда наши ноги коснулись последней ступеньки. Над головами жужжали лампы дневного света; повсюду, куда ни глянь, стояли зажженные светильники. Под пряжками наших ботинок пылала зелено-красная шахматная доска линолеума. На карточном столике расплавленной магмой дышала чаша с пуншем. Убранные панелями стены светились изнутри, и несколько первых мгновений сестры Лисбон казались нам размытым светящимся облачком, сбившимися в стайку ангелами. Затем, однако, глаза привыкли к освещению и мы увидели то, чего не понимали прежде: сестры Лисбон оказались совсем разными. Вместо пяти точных копий, наделенных светлыми волосами и пухлыми щечками, перед нами предстало пятеро разных существ. Неповторимые черты уже отметили сестер, отражаясь у каждой на лице. Мы сразу увидели, что Бонни (назвавшаяся теперь Бонавентурой) отличается сухой комплекцией, а острый нос придавал ей сходство с монахиней. Глаза ее слезились, и она была на фут выше любой из сестер — в основном благодаря длинной шее, которой в дальнейшем предстояло еще больше вытянуться в петле. У Терезы Лисбон были более крупные черты лица: трогательно-коровьи глаза и щеки; она шагнула навстречу, чтобы приветствовать нас неуклюжим реверансом. Волосы Мэри Лисбон казались темнее, чем у сестер, и спускались со лба этаким острым крылом, указывая суеверным людям на вероятность ее раннего вдовства; на верхней губе Мэри виднелся темный пушок — стало быть, мать все-таки нашла ее депиляционный воск. Люкс единственная из пяти вполне соответствовала нашему представлению о сестрах Лисбон. Она излучала здоровье и озорство. Тесноватое платье обтягивало ее фигуру, и, подойдя пожать нам руки, она каждому незаметно пощекотала ладонь, в то же самое время прыская странноватым хриплым смехом. На Сесилии, как обычно, было свадебное платье с косым подолом, сшитое не позднее двадцатых годов. По пустующему пока лифу были рассыпаны блестки, а подол кто-то отпорол (либо сама хозяйка, либо владелец магазина подержанной одежды), сделав это наспех, неровно, — так что теперь платье доходило Сесилии лишь до поцарапанных коленок. Она не спустилась к нам с высокого круглого табурета и не оторвала взгляд от бокала с пуншем. Бесформенное платье мешком сидело на ней. Губы Сесилия подкрасила красным химическим карандашом (что придало ей вид умственно отсталой проститутки), однако вела себя так, словно рядом никого нет.
Мы сразу сообразили, что докучать ей не стоит. Бинты исчезли с запястий, но, скрывая шрамы, Сесилия надела множество браслетов. Больше ни у одной из девушек браслетов не было, и мы догадались, что сестры отдали Сесилии все, какие у них только были. Чтобы те не соскользнули с назначенного им места, браслеты были подклеены к запястьям липкой лентой. На свадебном платье виднелись пятна от больничной кормежки — тушеной моркови со свеклой. Приняв предложенные бокалы с пуншем, мы выстроились по одну сторону комнаты, а сестры Лисбон — по другую, напротив нас.
Прежде нам не доводилось бывать на светских приемах, где за соблюдением приличий в речах и жестах наблюдал кто-то из взрослых. Мы привыкли к вечеринкам, которые наши старшие братья закатывали всякий раз, стоило родителям уехать из города. Мы привыкли к темным комнатам, пульсировавшим беспорядочно нагроможденными телами, к музыкальным звукам рвоты, к пивным банкам, разбросанным по груде колотого льда в ванне; к перебранкам в коридорах и к попранию украшавших гостиную предметов скульптуры. Здесь все было иначе. Пока мы наблюдали, как играют в домино Тереза и Мэри, миссис Лисбон орудовала черпаком, наполняя все новые бокалы пуншем, а в другом конце комнаты мистер Лисбон достал свой набор инструментов. Он показал нам отвертки с храповиками (и крутил их, демонстрируя, как те стрекочут), а также длинную заостренную штуковину, которую назвал «моя стамеска», и другую, покрытую шлифовальным порошком, — «мой скребок», и еще одну, с зубчатым окончанием, — «мое долото». Рассказывая об этих приспособлениях, мистер Лисбон говорил вполголоса и ни разу не оглянулся на нас, а смотрел только на инструменты, лаская их нежными прикосновениями или испытывая их остроту подушечкой большого пальца. Единственная вертикальная морщинка углубилась на его лбу, а сухие губы на строгом лице увлажнились.
На протяжении этих томительных минут Сесилия оставалась недвижима.
Поэтому появление Дурачка Джо нас только обрадовало. Он пришел, цепляясь за руку матери, в своих мешковатых шортах и в голубой бейсбольной кепке; по лицу Джо, черты которого в нашем представлении ничем не отличались от черт любого другого монголоида, блуждала вечная улыбка. Вокруг руки Дурачка было завязано красной ленточкой присланное ему приглашение, и это значило, что сестры Лисбон вывели его имя столь же безупречно, как и наши имена. Войдя, он сразу принялся бормотать что-то — Дурачок Джо, с его чрезмерно тяжелой нижней челюстью и отвислыми губами, с узенькими восточными глазками, с гладенькими щечками, которые ему брили братья. Никто в точности не знал, сколько лет Дурачку Джо, но баки были при нем все время, что мы себя помнили. Его братья, прихватив ведерко, выводили его бриться на крыльцо с криком: «Сиди тихо! Если мы случайно перережем тебе глотку, это будет не наша вина». Джо бледнел и превращался в неподвижного истукана, вроде застывшей на камне ящерки. Мы знали также, что недоумки долго не живут и стареют быстрее, чем все остальные, — это объясняло седину, выбивавшуюся из-под кепки Джо. Детьми мы считали, что Дурачок успеет отбросить коньки к тому времени, когда мы начнем взрослеть, но теперь мы уже были подростками, тогда как сам Джо так и остался ребенком.
С его появлением в комнате мы смогли продемонстрировать сестрам Лисбон все, что знали о Дурачке, — то, как шевелятся его уши, если почесать ему подбородок, и то, как, бросая монетку, он мог загадать только «решку» и никогда не называл «орла», для него это было чересчур сложно. Даже если ему советовали: «Попробуй загадать „орла“, Джо», он всякий раз протестовал: «Нет, „решка“!», полагая, что мы ему подыгрываем. Мы упросили его спеть песенку, которую он всегда пел, — ту, что научил его мистер Юджин. Дурачок пропел: «О-о, обезьянки без хвостов в Самбо-Ванго, о-о, обезьянки без хвостов в Самбо-Ванго, о-о, потому что их хвосты съели дикие киты», и мы зааплодировали, и сестры Лисбон тоже хлопали в ладоши, и Люкс хлопала, а потом обняла Дурачка Джо, но тот был слишком глуп, чтобы по-настоящему оценить это.
Вечеринка только начинала набирать обороты, когда Сесилия соскользнула с табурета и прошла прямо к матери. Поигрывая браслетами на левой руке, она попросила разрешения удалиться. То был единственный раз, когда мы услышали ее голос, поразивший нас прозвучавшей в нем неожиданно взрослой ноткой. Казалось, голос принадлежит очень старой и очень усталой женщине. Она все теребила свои браслеты, пока миссис Лисбон не ответила: «Если только ты действительно хочешь, Сесилия. Ты ведь знаешь, мы пошли на все эти муки только для того, чтобы развлечь тебя».
Сесилия дергала браслеты, пока липкая лента не отклеилась, и тогда замерла. Миссис Лисбон сказала: «Хорошо. Поднимись к себе, если хочешь. Повеселимся и без тебя». Получив разрешение, Сесилия направилась к лестнице. Она не отрывала взгляд от пола, двигаясь в привычном трансе: похожие на подсолнухи, глаза Сесилии следили за сопровождавшими ее жизнь несчастьями, понять которые бедняжка была не в состоянии. Одолев ступени, она оказалась на кухне, закрыла за собою дверь и прошла наверху по коридору. Мы слышали ее шаги прямо над нашими головами. На полпути по лестнице на второй этаж шаги стихли, но лишь полминуты спустя мы услыхали влажный звук от падения ее тела на ограду, стоявшую рядом с домом. Сначала раздался свист рассекаемого воздуха — стремительный порыв ветра, причиной которого, как мы поняли позже, было развевающееся в падении свадебное платье. Звук этот длился очень недолго, ведь человеческое тело падает быстро. В этом-то и вся суть: то, что было человеком, мгновенно обретает свойства простого физического объекта и летит вниз со скоростью камня. Не было уже никакой разницы, продолжал ли работать мозг Сесилии во время падения, пожалела ли она о своем поступке и успела ли сфокусировать зрение на рванувшихся ей навстречу острых пиках ограды. Ее сознание уже не существовало в любом из имеющих хоть какое-то значение смыслов. Что-то просвистело в воздухе, лишь мгновение, и затем нас потряс мокрый шлепок, звук лопнувшего арбуза, и все мы застыли, подобравшись, словно бы прислушиваясь к тихому звучанию оркестра, чуть склонив головы набок, чтобы лучше слышать, и еще не веря услышанному. Спустя минуту миссис Лисбон выдохнула так, словно была одна: «Боже мой».
Мистер Лисбон метнулся вверх по лестнице. Миссис Лисбон, прибежав наверх, встала там, держась за перила. В пролете нам был виден ее силуэт, мощные ляжки, гигантская покатая спина, отяжелевшая от переполнявшего ее ужаса большая голова с отразившими свет, устремленными вдаль очками на носу. Миссис Лисбон заняла большую часть лестничной площадки, и мы не решались обойти ее, пока это не сделали сестры Лисбон. Тогда уж и мы просочились вперед. Сквозь боковое окно нам был виден стоявший в кустах мистер Лисбон. Высыпав на крыльцо, мы увидели, что он держит Сесилию: одной рукой за шею, другой под колени. Он пытался приподнять дочь и снять с пики, кончик которой пробил ей левую грудь, прошел сквозь ее загадочное сердце, скользнул меж двух позвонков, не раздробив при этом обоих, и вышел со спины, разорвав платье и вновь оказавшись на свободе. Пика так быстро прошла через тело девочки, что на ней не осталось и следа крови. Она была абсолютно чистой, и Сесилия, казалось, просто балансирует на шесте, подобно гимнастке. Колышущееся подвенечное платье по моде незапамятных времен усиливало этот слегка цирковой эффект. Мистер Лисбон предпринимал все новые попытки снять Сесилию с пики как можно мягче и нежнее, но даже в полном своем невежестве мы уже осознали всю их бесплодность. Несмотря на то, что глаза Сесилии были широко распахнуты, а рот открывался и закрывался, словно у рыбы на крючке, то была лишь агония нервных окончаний; ей все-таки удалось, со второй попытки, вырвать себя из этого мира.